Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Свекровь сорок лет хранила за иконой детскую рубашку

На третью ночь после свадьбы Дарья проснулась от тихого жужжания. Кто-то прял в темноте. А свекровь сказала только одно: «Привыкнешь». Изба стояла на краю деревни, у самого леса. Старая изба, ещё прадедовская — брёвна потемневшие, мох в пазах, крыша на два ската, крыльцо просевшее. Жили в ней Матрёна с сыном Тимофеем. Муж Матрёнин, Тимофеев отец, помер давно, лет пятнадцать назад — простыл на покосе, слёг и больше не встал. С тех пор Матрёна одна сына и тянула. Тимофей вырос крепкий, работящий, в мать. А осенью того года, о котором рассказ, женился. Привёз из соседней деревни молодую — Дарью. Свадьбу сыграли простую, без размаха — времена были небогатые. Дарья перебралась в избу к свекрови. А через неделю Тимофей ушёл. Не от жены ушёл — на отхожий промысел. У них в деревне мужики каждую осень собирались артелью и уходили в лес, на лесоповал, к купцу Никифорову. До самой весны там жили — в землянках, в бараках. Деньги хорошие платили, на эти деньги вся деревня и держалась. Бабы оставали
Оглавление

На третью ночь после свадьбы Дарья проснулась от тихого жужжания. Кто-то прял в темноте. А свекровь сказала только одно: «Привыкнешь».

Изба стояла на краю деревни, у самого леса.

Старая изба, ещё прадедовская — брёвна потемневшие, мох в пазах, крыша на два ската, крыльцо просевшее. Жили в ней Матрёна с сыном Тимофеем. Муж Матрёнин, Тимофеев отец, помер давно, лет пятнадцать назад — простыл на покосе, слёг и больше не встал. С тех пор Матрёна одна сына и тянула.

Тимофей вырос крепкий, работящий, в мать. А осенью того года, о котором рассказ, женился. Привёз из соседней деревни молодую — Дарью. Свадьбу сыграли простую, без размаха — времена были небогатые. Дарья перебралась в избу к свекрови.

А через неделю Тимофей ушёл.

Не от жены ушёл — на отхожий промысел. У них в деревне мужики каждую осень собирались артелью и уходили в лес, на лесоповал, к купцу Никифорову. До самой весны там жили — в землянках, в бараках. Деньги хорошие платили, на эти деньги вся деревня и держалась. Бабы оставались одни — кто со свекровью, кто с детьми, кто и вовсе.

Дарья осталась со свекровью.

И вот тут начинается история

Матрёна была баба суровая.

Не злая — а именно суровая. Молчаливая. Дарью встретила без улыбки, без ласки, но и без попрёков. Показала, где спать, где посуда, где ухват, где квашня. Сказала: «Хозяйство теперь и твоё. Управляйся».

И всё.

Дарья поначалу робела. Свекровь — она и есть свекровь, особенно в чужой деревне, в чужой избе. Но через неделю-другую притёрлись. Дарья доила корову, топила печь, пряла. Матрёна хлопотала по двору, ходила за дровами, чинила одежду. Жили молча, но без ссор.

Дарья начала замечать странности на третью ночь.

Она проснулась около полуночи. От звука.

Тихий звук. Ровный. Жужжащий.

— Жжжж… жжжж… жжжж…

Веретено.

Кто-то прял.

Дарья приподнялась на локте. В избе было темно, только лампадка теплилась в красном углу. Печь дышала тёплой золой. Матрёна спала на печи — Дарья слышала её дыхание, ровное, спокойное.

А прядение продолжалось.

Тихое. Где-то у стены. Не громко — но отчётливо.

Дарья перекрестилась. Подумала: «Мыши, должно быть. Или ветер где-то». И снова легла.

Жужжание стихло почти сразу.

Утром она спросила свекровь:

— Маманя, а у вас по ночам кто прядёт? Я слышала — веретено крутится.

Матрёна на неё посмотрела. Долго посмотрела. И сказала:

— Показалось тебе. Спи спокойно.

И отвернулась к печи.

На следующее утро Дарья нашла свою пряжу спутанной.

Она с вечера оставила кудель и веретено на лавке — думала с утра доделать. А утром вышла — нить порвана в трёх местах, кудель растрёпана, моток размотан и свисает с лавки на пол.

— Маманя, кошка у нас в избу залезла, что ли? Глянь, что с пряжей.

Матрёна посмотрела. Молча. Кошки в избе не было — Дарья это знала. И мышь столько не натворит.

Свекровь сказала только:

— На ночь рукоделие убирай. В сундук. Не оставляй на виду.

— Почему?

— Так положено.

И больше ничего не объяснила.

Через два дня Дарья проснулась от запаха.

Палёным пахло. Отчётливо — будто шерсть тлеет. Дарья вскочила, побежала к печи — нет, печь в порядке. Подбежала к лавке. Там её кудель, та самая, которую она с вечера забыла в сундук убрать. С подпалинами. По краю — обугленная. Чёрная.

Будто кто свечкой провёл по самому краю шерсти.

Дарья ахнула. Села на лавку. Руки трясутся.

Матрёна с печи слезла, подошла, посмотрела. Лицо не изменилось.

— Я ж тебе говорила — убирай в сундук.

— Маманя, да кто это? Кто у нас в избе?!

Матрёна помолчала. Потом сказала тихо:

— Не бойся. Она зла не сделает. Просто шалит. Привыкнешь.

— Кто — она?

Матрёна не ответила. Ушла во двор.

На колодце Дарья встретила соседку — старую Лукерью.

Лукерья была старая, болтливая, всё про всех знала. Дарья её сторонилась — но в тот день не выдержала. Спросила:

— Тёть Луша, а скажите — у Матрёны в избе… что-то нечисто, что ли?

Лукерья замерла с ведром. Посмотрела на Дарью внимательно.

— А ты что — слышала?

— Слышала.

Лукерья поставила ведро на сруб. Огляделась — нет ли кого. И тихо сказала:

— Дочка у Матрёны была. Первая. До Тимофея ещё.

— Дочка?

— Мёртвая родилась. Сорок лет тому. Некрещёная. Имени ей не дали — не успели. Похоронили в огороде, под рябиной. Так тогда было принято — некрещёных в землю освящённую не клали.

Дарья почувствовала, как у неё похолодели руки.

— А она… ходит?

Лукерья перекрестилась.

— Ходит, девка. Сорок лет ходит. Матрёна с ней живёт. И мужа схоронила, и невестку прежнюю — ту, что до тебя сватали, да она в избу зайти отказалась, как услыхала. Вот ты, видать, не из пугливых. Раз осталась.

— А она… опасная?

— Кикимора-то? — Лукерья подумала. — Кикимора матери своей зла не сделает. И тем, кого мать своими признала, — тоже. А вот чужаков… по-разному бывает.

Дарья пошла домой с полными вёдрами и пустой головой.

Той же ночью она проснулась оттого, что не могла дышать.

На груди была тяжесть. Будто камень положили — давит, не вдохнуть. Дарья хотела закричать — но горло сжато. Хотела пошевелиться — тело не слушалось.

Она открыла глаза.

Над ней склонилось лицо.

Маленькое лицо. Девичье. Совсем маленькое — как у ребёнка лет десяти. Бледное, очень бледное. Волосы тёмные, длинные, свисают вниз и почти касаются Дарьиного лица. А глаза…

Глаза были не злые.

Глаза были печальные. Очень печальные. Тёмные, большие, и в них — такая тоска, что Дарья на мгновение забыла страх. Только смотрела. И не могла отвести взгляд.

Лицо смотрело на неё. Долго. Молча.

Дарья шевельнула губами. Прошептала:

— Господи, Иисусе Христе, помилуй мя.

Лицо дрогнуло. Тень его словно отшатнулась. Тяжесть с груди ушла. Дарья жадно вдохнула, села — лицо было ещё там, у самой лавки, маленькое, бледное. Смотрело.

А потом отступило в темноту. К печи. И за печь.

И всё стихло.

Утром Дарья сидела на лавке, белая, и молчала.

Матрёна подошла. Села рядом. И долго не говорила ничего.

Потом встала, пошла к красному углу, к иконам. За большой иконой Богородицы у неё лежал старый платок, свёрнутый. Дарья этот платок видела не раз — но никогда не спрашивала. Думала — что-то от мужа покойного хранит.

Матрёна развернула платок.

В платке была детская рубашонка. Маленькая. Совсем маленькая — на младенца. Льняная, с вышивкой по вороту — красные крестики, неровные, видно, мать торопилась, ждала родов. Рубашонка была чистая. Но никогда не надёванная.

-2

Свекровь долго смотрела на эту рубашку. А потом сказала — глядя не на Дарью, а в окно:

— Это её. Дочки моей. Первой. Я её сама шила, как носила её. Думала — родится, надену. А она мёртвая родилась. Имени ей не дали. В землю положили без креста.

Матрёна помолчала.

— А рубашку я не выбросила. Здесь оставила, за иконой. Чтобы она знала — я её помню. Что она мне дочь. Что я её не отказалась.

— Маманя… — прошептала Дарья. — Так это она?..

— Она. Сорок лет ходит. Прядёт по ночам — она. Пряжу тебе спутала — она. И к тебе ночью приходила — она. Хотела посмотреть, кто в избе новый.

— Зачем посмотреть?

Матрёна повернулась к Дарье. И первый раз за всё время — глаза у неё были не суровые. А усталые.

— Затем, что она в этой избе живёт. Сорок лет. И ей надо знать, кто рядом. Своя ли. Чужая ли. Если своя — не тронет. Если чужая — выживет.

Дарья сидела, и у неё сами собой потекли слёзы. Не от страха. От чего-то другого.

— А я — какая?

Матрёна посмотрела на неё долго.

— Ты молилась. Не побежала. Не закричала. Ты её жалела — я по лицу твоему вижу. Своя.

Дарья осталась.

Не уехала к своим, как уезжали другие. Прижилась. Научилась — на ночь рукоделие убирать в сундук. Лишний горшок битый прощать. Жужжание веретена слушать спокойно.

А когда Тимофей весной вернулся с лесоповала — Дарья ему ничего не сказала. И Матрёна не сказала. Так и условились. Мужикам про такое знать не надо.

Через год Дарья родила сына. Окрестили на третий день — спешно, как Матрёна велела. А когда из церкви принесли — Матрёна взяла младенца на руки, спустилась с ним в подпол и постояла там в темноте. Долго. Дарья сверху слышала — свекровь говорила что-то тихо. Будто кому-то.

Потом поднялась. Вернула младенца Дарье. Сказала:

— Теперь и она его знает. Своя в семье. Не тронет.

И не тронула.

Изба та стоит и теперь

Дарья давно умерла, и Матрёна ещё раньше, и Тимофей. Сын их, тот первый, вырос, женился, родил своих детей, дети уехали в город. Внуки в деревню больше не возвращаются — нечего им тут.

Изба стоит пустая. Окна заколочены. Крыша провалилась с одного угла. Двор зарос крапивой. В огороде — дикая рябина, старая, корявая, под ней холмик едва заметный.

А по ночам, говорят, в избе кто-то прядёт.

Соседи, что мимо ходят, слышат: тихое жужжание. Ровное. Как веретено крутится.

Хотя в избе двадцать лет никто не живёт. И прялок там нет — всё давно вывезли.

А кто-то прядёт.

-3

Что в этом сказе правда

История рассказана. Теперь — что в ней народная правда, а что художественный вымысел.

Главная правда — Кикимора домашняя ≠ Кикимора болотная.

Та зелёная баба на болоте, которую мы знаем по сказкам и мультфильмам, — это белорусский персонаж и более позднее, литературное представление. А настоящая русская Кикимора жила в избе. На русском Севере, в Поволжье, в Сибири — её представляли крохотной старухой в лохмотьях, или маленькой девочкой, или незримым присутствием. Это зафиксировано у Сергея Максимова в «Нечистой, неведомой и крестной силе» (1903), у Дмитрия Зеленина в «Восточнославянской этнографии», в словаре Марины Власовой «Русские суеверия».

Правда — Кикимора рождалась из некрещёных и проклятых детей.

Это ключевая деталь. По народным поверьям, Кикиморами становились умершие до крещения младенцы или проклятые матерями ещё в утробе. Их хоронили не на кладбище, а в огороде, в подполе, под порогом. Без креста. И душа такого ребёнка не уходила — оставалась в доме. Это зафиксировано Зелениным и подтверждается погребальной практикой XIX века: некрещёных младенцев действительно не хоронили в освящённой земле.

Правда — прядение по ночам.

Звук веретена ночью считался главным признаком присутствия Кикиморы. Об этом пишут все этнографы. Бабы бабам передавали: услышала жужжание — она в доме. И убирай рукоделие на ночь, иначе спутает или подожжёт.

Правда — поджог пряжи.

Эта деталь у меня не выдумана. В былинках с русского Севера зафиксировано: Кикимора могла подпалить кудель, оставленную на ночь. Откуда у бесплотного духа огонь — вопрос отдельный. Народ объяснял просто: «Может — и всё тут».

Правда — удушение во сне («мара»).

Кикимору иногда называли марой — отсюда «кошмар». Народ верил: она наваливается на грудь спящему, и тот не может ни вдохнуть, ни пошевелиться. Современная медицина это объясняет сонным параличом — состоянием, когда мозг проснулся, а тело ещё нет. А в крестьянской логике это была Кикимора. Молитва, по поверью, её отгоняла.

Правда — параллель с кельтским фольклором.

Это редкая, но важная деталь. Развёрнутые былички о Кикиморе поразительно совпадают с шотландскими и валлийскими рассказами о боггарте или пуке — духе, который живёт в доме, шумит по ночам, бьёт посуду, спутывает вещи и вынуждает семью съехать. Это говорит о том, что миф о «домашнем духе из неупокоенной души» — общеевропейский, а не только славянский.

Правда — хранение вещей умершего ребёнка за иконой.

В крестьянской традиции у матерей, потерявших младенца, действительно хранились предметы — рубашка, лента, прядь волос. Прятали за иконой, в красном углу. Это была форма памяти и одновременно — способ удержать связь с душой, которая, по поверью, осталась дома.

Правда — обряд «показать ребёнка» духу дома.

Зафиксирован у Максимова. Когда в доме рождался новый ребёнок, его нужно было «представить» духам — домовому, а в особых случаях и Кикиморе. Чтобы дух признал «своим» и не тронул. Обряд проводили в подполе или у печи, шёпотом.

Вымысел — конкретные имена и место.

Дарья, Матрёна, Тимофей, Лукерья — собирательные имена. Деревня без названия. Конкретно эта история не задокументирована — но сложена из десятков похожих, рассказанных в северных деревнях в XIX–XX веках.

Вымысел — финальное жужжание в заброшенной избе.

Мой авторский ход. Но он опирается на реальный фольклорный мотив: Кикимора остаётся в избе и после смерти хозяев. И через десятилетия проходящие мимо слышат её работу. Такие былички записаны Зелениным в Вятской губернии в 1910-х годах.

Так была ли Кикимора?

В каждой конкретной избе — может быть, и нет.

А в народной памяти — была. И самое важное в ней — не страх. А вот это: что мать сорок лет помнила своего нерождённого ребёнка. Хранила за иконой рубашку, которую сшила, пока носила. И не гнала его душу, когда она оставалась рядом.

Кикимора — это не нечисть в чистом виде. Это неупокоенная любовь. Память, которой не дали уйти.

И пока мать помнит — Кикимора в доме. Тихо прядёт по ночам своё веретено. И смотрит печальными глазами на новых, входящих в дом.

А мы их боимся.

Хотя бояться — это последнее, что им от нас нужно.

А была ли у этой жизни светлая сторона

Матрёна сорок лет хранила за иконой рубашонку. Дарья услышала жужжание веретена и осталась. Кикимора пряла свою бесконечную пряжу за печью.

Это была тёмная сторона женской деревенской жизни. Та, о которой не говорили вслух, но которая была в каждой второй избе. Мёртвый ребёнок. Незажившее горе. Память, которой нельзя дать уйти.

Но у той же деревни была и светлая сторона.

Весной, когда сходил снег, девки выходили на гору. На самую первую проталину. Брались за руки, пускали хоровод и пели. Песни были не печальные. В них всё время повторялось одно слово, одно имя: «Ладо». «Ой, ладо моё». «Лада, ладушка». Девки плели венки, бросали в воду, гадали на суженых. Парни ждали внизу.

Этнографы XIX века услышали это «Ладо» и решили: это имя богини. Богини весны, любви, брака. У неё, говорили, был сын — Лель, бог юной любви. Польские хронисты ещё в XV веке писали о них как о славянских Венере и Купидоне.

А другие учёные сказали: никакой Лады не было. Это просто припев. Как «ой, люли». Как «ай, лели-лели». А поляки придумали богиню, чтобы было красиво.

Так была ли Лада? Был ли Лель? Или их выдумали из песни — за неимением своих, славянских, божеств любви? Расскажу в следующий раз.