Москва, 1986 год. Софья Ремизова, 24 года, выпускница Московского государственного педагогического института. Специальность — русский язык и литература, красный диплом, рекомендация кафедры, характеристика партийной организации безупречная. Девушка из хорошей московской семьи: отец — инженер на оборонном предприятии, мать — библиотекарь в районной библиотеке на Таганке. Единственный ребёнок, поздний, желанный, выстраданный. Родители поженились в пятьдесят восьмом, Софья появилась только в шестьдесят втором, после нескольких лет ожиданий и надежд. Для них она была всем, смыслом существования.
И вот эта девочка, их единственная, их драгоценная, стояла перед комиссией по распределению и слушала, как ей зачитывают направления.
– Посёлок Усть-Кюель, Республика Якутия, средняя школа номер один, учитель русского языка и литературы. Срок работы по распределению — три года.
Софья приняла направление спокойно, даже с интересом. Она была из тех молодых идеалистов, которые верили, что их долг — нести знания туда, где они нужнее всего. Она читала книги о Сибири и Дальнем Востоке, романтизировала тайгу, представляла себя героиней, которая едет просвещать далёкий край. Москва казалась ей скучной, предсказуемой. Там всё было расписано наперёд: работа в школе, замужество, дети, пенсия. А здесь, в направлении на том самом казённом бланке, пряталось приключение.
Отец отнёсся к новости стоически. Пётр Васильевич Ремезов был человеком системы. Он верил в государство, в партию, в необходимость жертв ради общего дела.
– Если страна говорит «надо», значит, надо. Если дочь получила распределение, значит, там она нужнее.
Он разложил на столе карту Советского Союза, нашёл Якутию, провёл пальцем вдоль реки Лена и остановился на маленькой точке, которой на карте-то почти не было видно.
– Далеко. Но люди живут, значит, и ты проживёшь. Три года, Соня, не вечность.
Мать была другого мнения. Галина Андреевна плакала каждый вечер. Она ходила к директору института, просила пересмотреть направление, предлагала любую другую школу — хоть в Подмосковье, хоть в Рязани. Ей отвечали вежливо, но твёрдо:
– Товарищ Ремезова, ваша дочь получила распределение в соответствии с потребностями народного хозяйства. Изменить решение комиссии невозможно.
Мать возвращалась домой, садилась на кухне и молча смотрела в стену. Софья собиралась две недели. Упаковала один чемодан с тёплыми вещами, которые специально купила в магазине на проспекте Калинина: валенки, шерстяные носки, тёплое бельё, пуховик. Второй чемодан был набит книгами: учебники, хрестоматии, томик Пушкина, томик Толстого, методические пособия. Она верила, что сможет увлечь детей литературой, что через книги откроет им мир, который они никогда не видели. Наивная, красивая вера двадцатичетырёхлетней девушки, которая ещё не понимала, что мир за пределами Москвы живёт по совсем другим правилам.
Прощание на вокзале было тихим. Отец пожал руку, как мужчине, потом обнял крепко и долго. Мать не отпускала её минут десять, плакала в воротник пальто, шептала что-то невнятное. Софья успокаивала её, гладила по голове:
– Мама, три года пролетят незаметно. Я буду писать каждую неделю, вернусь с кучей историй.
Поезд тронулся, и мать побежала по перрону, махая рукой, пока не кончилась платформа. Софья стояла у окна и улыбалась, потому что впереди была новая жизнь, а всё новое в двадцать четыре года кажется прекрасным. Дорога заняла почти неделю: сначала поезд до Иркутска, потом пересадка, потом самолёт до Якутска на маленьком турбовинтовом борту, который трясло так, что пассажиры хватались за подлокотники побелевшими пальцами. Якутск встретил её морозом: начало октября, а температура уже минус пятнадцать. Софья вышла из здания аэропорта и задохнулась. Воздух был таким холодным, что обжигал горло изнутри.
Она стояла с двумя чемоданами посреди маленького здания аэровокзала и понимала, что романтика кончилась. Началась реальность. Из Якутска до посёлка добираться нужно было по реке. Катер ходил два раза в неделю, если позволяла погода. Софья прождала три дня на речной пристани, ночуя в гостинице, больше похожей на барак. Наконец, катер пришёл — маленький, дребезжащий, с запахом солярки и рыбы. Путь в поле занял восемь часов. Река была огромной, как море, берега тянулись бесконечными стенами тайги: тёмно-зелёной, молчаливой, равнодушной.
Софья сидела на палубе, кутаясь в пуховик, смотрела на эту бескрайность и впервые почувствовала что-то похожее на страх. Не тот страх, который бывает перед экзаменом или разговором с начальником. Другой — первобытный, звериный, страх перед пространством, которое способно поглотить тебя целиком и не заметить. Посёлок Усть-Кюель выглядел так, словно его забыли на берегу реки и не вспомнили. Деревянные дома, почерневшие от времени и мороза, стояли вдоль единственной улицы, которая даже не была заасфальтирована. Вечная мерзлота, из-за которой дома стояли на сваях, придавала посёлку странный вид, будто здания парят над землёй, не касаясь её, готовые в любой момент сорваться и уплыть.
Магазин один, почта одна, больница одна — фельдшерский пункт, если точнее. Школа — кирпичное здание в центре посёлка, единственное кирпичное на всю округу. Население — четыреста человек, из них половина дети. Софью встретил директор школы Василий Дмитриевич Кочнев, невысокий якут лет пятидесяти с круглым добрым лицом и хитрыми глазами. Он пожал ей руку, помог с чемоданами, провёл по школе.
– Вот ваш кабинет, вот расписание, вот комната в общежитии при школе.
«Общежитие» — это было громко сказано: маленькая комната с печкой, кроватью и столом. Туалет на улице, воду носят вёдрами, но тепло, если топите исправно. Софья огляделась и улыбнулась:
– Ничего, справлюсь.
Василий Дмитриевич посмотрел на неё с сочувствием, которого она тогда не поняла.
– Справитесь, конечно. Все сначала так говорят.
Первые дни были ошеломляющими. Дети в школе говорили по-русски с сильным акцентом, некоторые понимали через слово. Половина класса — эвенки и якуты, привыкшие к совсем другому укладу жизни. Софья читала им Пушкина, а они смотрели на неё широко раскрытыми глазами не потому, что понимали, а потому что никогда не видели женщину с такими светлыми волосами. Её волосы, почти белые, льняные, привлекали внимание всех. На улице останавливались, оглядывались, шептались. Софья списывала это на провинциальное любопытство. Она не знала, что её волосы уже решили её судьбу. Что один человек уже увидел в них знак, послание духов, и что этот человек не остановится ни перед чем.
Вечером, в конце первой недели, Василий Дмитриевич зашёл к ней после уроков. Он мялся, подбирал слова, потом сказал странную фразу:
– Софья Андреевна, тут бывают люди из стойбищ, кочевые. Они иногда приходят в посёлок торговать, закупать припасы. Вы их не бойтесь, но и не сближайтесь. Держите дистанцию.
– Почему?
Он помолчал.
– У них свои законы, свои верования. Они неплохие люди, но они другие. И для них вы можете показаться чем-то таким, чем вы не являетесь.
Софья не поняла, о чём он говорит. Поблагодарила за заботу и забыла об этом разговоре. Через три недели она пожалеет, что не прислушалась. Но тогда, в тот тёплый вечер, когда печка трещала, а за окном тайга молчала чёрной стеной, ей казалось, что опасность — это что-то из книг, а не из жизни. Она ошибалась.
У эвенкийских шаманов есть понятие, которое переводится примерно как «белый дух в живом теле». Это существо из другого мира, которое приходит в образе человека, чтобы помочь роду выжить. По их верованию, белый дух приходит раз в несколько поколений, и узнать его можно по светлым волосам и светлым глазам.
Николай появился в посёлке через месяц после приезда Софьи. Он приходил из тайги дважды в год, осенью и весной, со своим родом: шестеро мужчин-охотников и несколько женщин с детьми. Они привозили на оленях пушнину, мясо, вяленую рыбу, обменивали на патроны, соль, крупу, спички и уходили обратно в лес. Для жителей посёлка это было привычным делом: кочевые приходили и уходили, и никто особо не обращал на них внимания. Николая выделялся среди своих людей. Ему было около пятидесяти, невысокий, сухой, жилистый, с лицом, на котором каждая морщина была вырезана ветром и холодом. Глаза тёмные, глубоко посаженные, с тем особым выражением, которое бывает у людей, привыкших смотреть вдаль.
На шее, на руках висели мулине из костей и дерева, на поясе — бубен в кожаном чехле. Он не говорил по-русски, только отдельные слова, которых хватало для торговли. Зато его авторитет среди своего рода был абсолютным. Когда Николай говорил, остальные замолкали. Когда он поднимал руку, остальные останавливались. Он был для них не просто старейшиной, он был связующим звеном между миром живых и миром духов, и каждое его слово имело силу закона. Софья впервые увидела его на школьном дворе. Она вышла после уроков, несла стопку тетрадей, и столкнулась с группой людей в меховых одеждах, которые стояли у забора и разглядывали здание школы. Среди них был Николай.
Он увидел Софью, и его лицо изменилось мгновенно. Она потом вспоминала этот момент тысячу раз за четырнадцать лет, и каждый раз по коже бежали мурашки. Его глаза расширились, рот приоткрылся, он схватил за рукав ближайшего мужчину и начал быстро говорить на эвенкийском, показывая на Софью. Все повернулись к ней. Она стояла с тетрадками, не понимая, что происходит, а шестеро мужчин смотрели на неё так, будто увидели чудо. Или призрак. Софья улыбнулась, кивнула, сказала «здравствуйте» и прошла мимо. Но в спину ей летели слова на эвенкийском, и хотя она не знала языка, интонация была такая, от которой хотелось ускорить шаг. Низкая, не угрожающая, благоговейная. Так говорят, когда молятся.
Вечером к Софье пришла Айна, молодая якутка, работавшая в школе уборщицей. Она говорила по-русски хорошо и объяснила то, что Софья не поняла:
– Софья Андреевна, вы знаете, что шаман Николай говорил сегодня? Он сказал, что вы — дух-проводник между мирами, что вас послали духи тайги из-за ваших волос. У эвенков нет светлых волос, и они верят, что светловолосые люди — это духи, пришедшие в человеческом теле.
Софья рассмеялась:
– Это же чепуха, суеверия.
Айна не смеялась:
– Для вас чепуха. Для Николая это так же реально, как вот этот стол. И он не отступит. Если он решил, что вы дух, он будет делать всё, чтобы вы оказались рядом с его родом.
Софья пожала плечами:
– Что он может сделать? Мы живём в Советском Союзе. Здесь милиция, законы.
Айна посмотрела на неё с выражением, которое Софья поняла только спустя годы. Это было сострадание, смешанное с бессилием.
– Софья Андреевна, до ближайшей милиции двести километров. Здесь тайга, а тайга живёт по своим законам.
Следующие две недели Николай возвращался каждый день. Он приносил дары, клал у двери общежития шкуры, мясо, резные фигурки из кости, связки трав. Софья сначала не брала, потом стала выносить обратно и оставлять у забора. Николай не обижался. Каждое утро дары появлялись снова. Жители посёлка наблюдали за этим молча. Никто не вмешивался. Софья чувствовала себя неуютно, но не более того. Она была городской девушкой, привыкшей решать проблемы рационально, и воспринимала поведение Николая как нелепое проявление диких верований, которое пройдёт само.
Она продолжала работать в школе. Дети привыкли к ней, начали лучше понимать русский, некоторые даже полюбили чтение. Маленькая девочка по имени Сардана после уроков приходила в кабинет Софьи и просила читать сказки. Софья читала Пушкина, и Сардана слушала с открытым ртом, не понимая половины слов, но чувствуя музыку языка. Это были лучшие моменты тех недель, единственные, когда Софья забывала о странном шамане и его подарках. Но Николай не забывал о ней. Однажды он пришёл прямо в школу во время уроков. Зашёл в класс, где Софья вела занятия, и встал у доски. Дети замерли. Софья опешила.
Николай начал говорить на эвенкийском, обращаясь к детям. Один из старших мальчиков, двенадцатилетний Алёша, который знал оба языка, перевёл шёпотом:
– Он говорит, что вы белая шаманка, что вы должны пойти с его родом в тайгу, что духи требуют.
Софья указала на дверь:
– Уходите. Здесь школа.
Николай не двинулся. Он смотрел на неё спокойно, уверенно, без злобы и без спешки. Так смотрит человек, который абсолютно убеждён в своей правоте и знает, что время на его стороне. Прибежал Василий Дмитриевич. Долго говорил с Николаем во дворе, уговаривал уйти. Николай ушёл, но перед этим повернулся к классу, где стояла Софья, и произнёс одну фразу. Алёша перевёл её потом:
– Ты придёшь, потому что духи не просят. Они приказывают.
После этого случая Василий Дмитриевич вызвал Софью в свой кабинет. Он сидел за столом, маленький, встревоженный, и подбирал слова так, словно каждое из них могло взорваться.
– Софья Андреевна, я должен вам сказать. Николай не просто старик с бубном. Его род — это шесть охотников, каждый из которых вырос в тайге. Они знают лес, как вы знаете свою кухню. Если они что-то задумали, отговорить их невозможно.
– Вы советуете мне уехать?
Василий Дмитриевич покачал головой:
– Уехать некуда. Последний катер ушёл на прошлой неделе. Река встаёт через несколько дней. До весны вы здесь.
– Что тогда?
Он помолчал.
– Не выходите одна. Не задерживайтесь после темноты. Запирайте дверь.
Софья выслушала и кивнула. Но внутри закипало возмущение. Она приехала учить детей, а не прятаться от какого-то шамана. Это восемьдесят шестой год. Это Советский Союз. Здесь должен быть порядок. Она написала письмо в районный отдел образования с просьбой разобраться в ситуации. Письмо уйдёт с первым зимним вертолётом, который прилетит через две недели. Ответа она не дождётся. Впрочем, через две недели ответ уже будет не нужен. Потому что к тому моменту она будет в трёхстах километрах от посёлка, в тайге, из которой нет выхода.
Последнюю неделю перед похищением Софья замечала людей Николая повсюду. Они не прятались. Стояли у магазина, сидели у реки, ходили по посёлку. Но всегда поблизости от школы и от общежития. Они наблюдали. Жители посёлка отводили глаза, делали вид, что ничего не происходит. Никто не вмешивался, не предлагал помощь. Айна пришла к Софье ночью, принесла хлеб и банку тушёнки.
– Уезжайте, Софья Андреевна. Как только будет возможность, уезжайте.
– Куда? Река замёрзла.
Айна замолчала, потому что ответа не было. Река замёрзла, вертолёт не прилетел, дорог нет. Софья была заперта в посёлке.
***
Софья легла спать как обычно. Проверила тетради, подкинула дров в печку, задула керосиновую лампу. Дверь заперла на щеколду, деревянную, хлипкую, которая держалась на двух гвоздях.
Она проснулась от того, что в комнате было холодно. Печка потухла, дверь была открыта, и в проёме стояли двое мужчин в меховых малицах. Она не успела закричать: один из них закрыл ей рот рукой, второй завернул в одеяло. Всё произошло так быстро и так тихо, что в соседних комнатах общежития никто не проснулся. Её вынесли на улицу, где ждали оленьи нарты. Четверо мужчин держали упряжки наготове. Николай стоял в стороне, молчал, смотрел на звёзды, шевеля губами, будто читал молитву. Софью положили на нарты, укрыли шкурами. Она пыталась вырваться, но руки были стянуты ремнём и завязаны кожей. Не больно, но крепко. Она попыталась кричать, но голос уходил в мороз и терялся, как дым. Никто не слышал, или никто не хотел слышать.
Нарты тронулись. Олени шли быстро, привычно, по тропам, которые знали сотни лет до этого. Через десять минут посёлок остался позади, и Софья увидела только тайгу: чёрную, бесконечную, безразличную. Дорога заняла шесть дней. Шесть дней по замёрзшей тайге на оленьих нартах, днём и ночью, с короткими остановками у костров, где мужчины грели чай и кормили оленей. Софью развязали на второй день: бежать было некуда, и она это понимала. Вокруг на сотни километров лежал лес, в котором без навыков, без еды, без тёплой одежды человек погибает за несколько часов. Она попробовала бы и замёрзла, не пройдя и километра.
Николай ехал на отдельных нартах впереди каравана. Он не подходил к Софье, не разговаривал с ней. Только иногда оборачивался и смотрел тем же взглядом — благоговейным, торжественным, каким смотрят на святыню, которую наконец принесли в храм. Один из мужчин, молодой охотник лет тридцати по имени Степан, немного говорил по-русски. Он ехал рядом с нартами Софьи и время от времени объяснял ей то, что происходило.
– Не бойся. Николай говорит, ты белая шаманка. Ты будешь жить с нами, будешь говорить с духами. Духи сказали, что ты нужна роду, без тебя род погибнет.
Софья кричала на него:
– Какие духи? Я учительница из Москвы! Верните меня обратно! Это преступление!
Степан смотрел на неё с искренним непониманием. Для него это не было преступлением. Для него это было спасение рода, исполнение воли духов, самое святое, что может сделать охотник. Он не понимал, почему она сопротивляется. Как не понял бы оленя, который отказывается идти к водопою. На четвёртый день Софья перестала кричать. Голос сел, силы кончились, а вокруг по-прежнему была только тайга. Она лежала на нартах, укутанная в оленьи шкуры, и смотрела на небо. Небо было таким ярким, таким огромным, что казалось, будто кто-то вытащил из мира потолок и обнажил вселенную. Звёзды висели так низко, что можно было протянуть руку. И в этой красоте было столько жестокости, столько безразличия к её страданиям, что Софья впервые в жизни поняла, что значит быть по-настоящему одной.
Не одинокой в московской квартире, где за стеной соседи и за окном улица. А одной в мире, где на тысячу километров нет ни одного человека, который мог бы ей помочь. На шестой день показалось стойбище. Три чума из жердей и оленьих шкур стояли на поляне у замёрзшего ручья. Дым поднимался из отверстий в верхушках чумов, олени паслись подалёку. Несколько женщин и детей вышли на встречу каравану. Женщины были одеты в меховые одежды, лица обветренные, руки тёмные от постоянной работы. Они смотрели на Софью с тем же выражением, что и мужчины, — с благоговением и страхом одновременно. Дети прятались за спинами матерей, выглядывали.
Николай подошёл к Софье впервые за шесть дней и произнёс длинную речь на эвенкийском. Степан переводил по кускам:
– Он говорит, что ты пришла домой, что духи тайги привели тебя к нам, что ты будешь белой шаманкой рода, будешь говорить с духами, и они укажут путь. Без тебя род ослабнет и погибнет, с тобой род будет жить вечно.
Софья стояла посреди стойбища в лёгком пальто, в ботинках, которые промокли насквозь, с руками, красными от отморожения, и понимала, что это конец. Не конец жизни — жизнь будет продолжаться, но конец всего, что она знала. Конец Москвы, конец школы, конец книг, конец писем от мамы, конец чая на кухне, конец трамвайных звонков за окном. Всё это осталось в другом мире, который находился в трёхстах километрах, но с таким же успехом мог быть на другой планете.
В посёлке её исчезновение обнаружили утром. Василий Дмитриевич нашёл открытую дверь общежития, пустую комнату и следы оленьих нарт, уходящих в тайгу. Он сообщил в милицию, в районный центр. Через два дня прилетел вертолёт, милиция искала неделю. Вертолёт делал круги над тайгой, но сверху тайга выглядит одинаково: бескрайнее зелёно-белое море без ориентиров. Следы нарт занесло снегом за первую же ночь. Кочевой род, знавший тайгу как собственный дом, исчез бесследно. Поиски прекратили через месяц. В документах написали: «пропала без вести».
Мать Софьи получила телеграмму в Москве и упала в обморок прямо в прихожей. Отец поехал в Якутию, обивал пороги милиции, исполкомов, партийных комитетов. Ему отвечали: «Ищем, но тайга большая, ресурсов мало, надежды мало». Он вернулся в Москву через два месяца, постаревший на двадцать лет.
Пока родители Софьи сходили с ума от горя, их дочь в трёхстах километрах от посёлка училась разводить костёр в минус пятьдесят и жевала вяленую оленину, потому что другой еды не было. И если она хотела выжить, ей нужно было стать той, кем её назначил шаман. Белой шаманкой.
***
Первые недели на стойбище были самыми тяжёлыми. Софья отказывалась есть, отказывалась выходить из чума, который ей выделили. Она сидела на оленьих шкурах, кутаясь в меховое одеяло, и плакала. Плакала днём, плакала ночью, плакала так, что женщины рода приходили и стояли у входа, не решаясь войти. Потому что плач белой шаманки означал для них гнев духов. Через три дня голода она начала есть не потому, что смирилась, а потому что тело отказывалось умирать. Ей принесли варёное оленье мясо, жёсткое, жилистое, почти без вкуса. Она ела и давилась, но ела, потому что альтернатива была одна. И эта альтернатива стояла за стенками чума при минус сорока и ждала.
Николай дал ей время. Целый месяц он не подходил, не требовал ничего. Он знал, что делает. Он видел, как прирученные олени сначала бьются в упряжке, потом устают, потом идут сами. Через месяц Софья начала выходить из чума. Не от желания, от необходимости. Туалет был на улице, вода на улице, дрова на улице. Хочешь жить — вставай и иди. Она начала наблюдать за жизнью рода. Женщины скоблили шкуры, шили одежду, готовили еду. Мужчины уходили на охоту на несколько дней, возвращались с добычей. Дети играли вокруг чумов, маленькие, крепкие, привыкшие к холоду, как волчата. Жизнь была простой, тяжёлой и ритмичной, как удары бубна.
Подъём на рассвете, работа до темноты, сон. Никаких выходных, никаких праздников, кроме обрядов, которыми руководил Николай. Еда была только тогда, когда охотники приносили добычу. Если охота была неудачной, голодали все. Если удачной, ели до отвала, впрок. Потому что никто не знал, когда будет следующий раз.
Через два месяца Николай пришёл к Софье. Привёл с собой Степана для перевода. Сел у костра в её чуме, долго молчал, потом заговорил. Степан переводил медленно, подбирая русские слова:
– Николай говорит, что духи ждут. Ты должна говорить с ними. Сегодня ночью будет обряд. Ты будешь стоять у огня и говорить то, что духи скажут через тебя. Если ты откажешься, духи разгневаются, и род не будет себя кормить, пока ты не согласишься.
Софья смотрела на Николая и понимала, что он не угрожает. Он констатировал факт, так же спокойно, как сказал бы, что завтра будет холодно или что олени нашли ягель. Для него это была данность, закон, такой же непреложный, как восход солнца. Она попыталась объяснить:
– Я не шаманка, я учительница, я обычная женщина, я не умею говорить с духами.
Степан перевёл. Николай выслушал, покачал головой и ответил одну фразу:
– Ты умеешь, ты просто забыла. Духи напомнят.
Вечером состоялся первый обряд. Костёр горел посреди поляны, вокруг стояли все члены рода, человек двадцать с небольшим. Николай бил в бубен, пел монотонную песню на эвенкийском, раскачивался из стороны в сторону. Софью поставили у огня. Она стояла в долгой меховой одежде, дрожа от холода и от страха, и не знала, что делать. Николай кивнул ей, продолжая бить в бубен: «Говори». Она молчала. Бубен стучал быстрее. Люди вокруг стояли неподвижно, глаза блестели в свете костра. Софья открыла рот и начала говорить первое, что пришло в голову: стихи, Пушкин, «Мороз и солнце; день чудесный!». Она читала стихи у костра в якутской тайге, и голос дрожал, и слова путались, но Николай слушал с закрытыми глазами, кивал, и на его лице было блаженство. Он не понимал русский, не знал Пушкина. Для него это был язык духов: непонятный, мелодичный, потусторонний. Именно таким и должен быть голос белой шаманки.
Обряд закончился, Николай кивнул удовлетворённо, род разошёлся. Софье принесли лучший кусок мяса и горячий бульон. Она ела и плакала одновременно, потому что поняла, что нашла способ выжить. Но этот способ означал, что она согласилась играть по их правилам. Она стала тем, кем они хотели её видеть. И с каждым днём возврата назад было всё меньше. Обряды стали регулярными. Раз в неделю, иногда чаще. Если кто-то заболел, если охота не ладилась, если нужно было решить, куда перекочёвывать. Софья читала стихи, пересказывала книги. Иногда просто говорила первое, что приходило в голову. Николай слушал, кивал. Потом объявлял роду волю духов, которую он якобы понял через слова белой шаманки. Софья была инструментом, голосом, который Николай использовал, чтобы подкрепить свои решения авторитетом потустороннего мира.
Шли месяцы. Софья начала понимать эвенкийский. Сначала отдельные слова, потом фразы, потом целые предложения. Язык давался ей легко. Она была лингвистически одарённой, недаром получила красный диплом. Она научилась разделывать оленя, выделывать шкуры, ставить чум, разводить костёр в любую погоду. Её руки, когда-то белые, привыкшие к мелу и тетрадкам, стали грубыми, тёмными, с потрескавшейся кожей. Она перестала плакать, потому что слёзы замерзали на щеках.
Она перестала мечтать о Москве, потому что мечты не кормили. Она стала частью рода, не по своей воле, но по необходимости выживания, которая сильнее любой воли. И знаете, что было самым жутким? Не холод, не голод, не обряды. Самым жутким было то, что через год Софья поймала себя на мысли, что не помнит номер телефона родителей. Цифры, которые она знала наизусть всю жизнь, просто исчезли из памяти, как следы на снегу. Тайга стирала её прошлое, медленно, неумолимо. И Софья ничего не могла с этим сделать.
Первый ребёнок появился через полтора года после похищения. Софья поняла, что беременна. Первая её мысль была не радость, не страх, а отчаяние. Потому что ребёнок означал, что она окончательно привязана к этому месту. Ребёнок — это цепь, самая крепкая из всех, крепче оленьих ремней, крепче тайги, крепче трёхсот километров бездорожья. С ребёнком она не сможет бежать, даже если каким-то чудом представится возможность.
Николай, узнав о беременности, устроил большой обряд. Он бил в бубен всю ночь, пел, танцевал у огня, и весь род праздновал вместе с ним. Ребёнок белой шаманки — это не просто ребёнок, это дитя духов. Существо, стоящее на границе двух миров. Род получит нового проводника, новую связь с потусторонним. Для Николая это было подтверждением того, что он поступил правильно, что духи одобрили его решение. Софья сидела в чуме и слушала бубен, а внутри неё шевелилась жизнь, которая не просила, чтобы её создавали, но которая уже существовала и требовала защиты. Роды прошли в чуме, старшая женщина рода Улита принимала их. Улите было за шестьдесят, она родила девятерых детей и похоронила пятерых, и относилась к родам как к обычному делу, не требующему особого внимания. Она подкладывала шкуры, давала пить отвары трав, говорила спокойно и размеренно. Софья кричала от боли, и крик уходил вверх через дымовое отверстие чума, в чёрное небо, где мерцали звёзды, которым не было никакого дела до женщины, рожающей в лесу.
Мальчик родился здоровым, маленький, крепкий, с тёмными волосами. Он закричал так громко, что олени у чума вздрогнули. Софья прижала его к груди и впервые за полтора года почувствовала что-то кроме боли и страха. Она почувствовала любовь, настоящую, безусловную, ту, которая не зависит от обстоятельств и места. Этот ребёнок был её, и неважно, как он появился и где, он был её сыном, и она была его матерью, и это было единственное, что имело значение. Николай назвал мальчика Айсен, что означало на эвенкийском «светлый». Род ликовал. Ребёнок духов родился, значит, будущее рода обеспечено. К Софье стали относиться иначе: не как к пленнице, а как к ценности, как к матери священного существа. Ей давали лучшую еду, лучшие места в чуме, меховую одежду, сшитую специально для неё. Она перестала быть пленницей и стала чем-то средним между святыней и домашним животным: существом, которое оберегают, кормят и защищают, но не выпускают.
В последующие годы Софья родила ещё троих. Второй мальчик, потом девочка, потом ещё один мальчик. Каждые роды были тяжёлыми, каждый раз без врача, без лекарств, без всего того, что считается необходимым минимумом в цивилизованном мире. Но Софья выжила, и дети выжили, потому что человеческое тело крепче, чем кажется. И потому, что Улита знала своё дело, пусть и не училась ему в медицинском институте.
Дети росли в тайге. Для них мир состоял из чумов, оленей, деревьев и неба. Они не знали, что существуют города, машины, электричество, телевизоры. Они не знали, что их мать когда-то жила в огромном каменном доме, ходила по асфальтированным улицам и читала книги при свете лампочки, а не при свете костра. Софья пыталась рассказывать им о Москве, о другой жизни. Но слова не имели смысла для детей, которые никогда не видели ничего, кроме тайги.
– Что такое трамвай, мама?
– Это такая большая повозка, которая едет по рельсам.
– Что такое рельсы?
– Это длинные железные полосы на земле.
– Что такое железное?
Дети не понимали. И Софья постепенно перестала рассказывать, потому что с каждым разом Москва становилась всё более сказочной, всё менее реальной. И она сама начинала сомневаться, существовала ли вообще та жизнь. Зато она учила их русскому языку. Это было единственное, что она могла им дать из прошлого мира. По вечерам, когда род укладывался спать, Софья садилась с детьми у костра и говорила с ними по-русски.
– Повторяй за мной. Мама. Папа. Небо. Земля. Огонь. Вода.
Дети повторяли, путая русские слова с эвенкийскими. И это был единственный мостик между двумя мирами. Тонкий, хрупкий, но существующий. Николай не запрещал ей говорить по-русски с детьми. Он считал, что это язык духов. И чем больше дети его знают, тем сильнее будет их связь с потусторонним миром. Быт был жестоким. Кочевой род перемещался по тайге несколько раз в год, следуя за оленями, которые шли за ягелем. Каждый переход означал разбор чумов, погрузку вещей на нарты, многодневный путь через лес, установку нового лагеря. Зимой температура падала до минус шестидесяти, и в такие дни нельзя было выходить из чума, потому что открытая кожа обмерзала за минуту. Софья сидела с детьми у костра, кутала их в шкуры, кормила горячим бульоном и слушала, как ветер воет снаружи, как трещат деревья от мороза, как олени жмутся друг к другу, пытаясь согреться. В такие ночи она думала о матери. Жива ли она? Ищет ли до сих пор? Знает ли, что у неё четверо внуков, которых она никогда не увидит?
Болезни были постоянной угрозой. Без лекарств, без врачей любая простуда могла стать смертельной. Когда второй сын заболел, Софья трое суток не отходила от него, поила отварами и травами, которым научила Улита. Держала у огня, молилась, хотя не знала кому: Богу, духам тайги, Пушкину. Мальчик выздоровел, но каждый раз, когда кто-то из детей кашлял или поднималась температура, Софья чувствовала тот холодный ужас, который знаком только матерям в местах, где нет больницы. Она стала другим человеком. Не хуже, не лучше, другим. Софья Ремезова, московская учительница, растворилась в тайге, как сахар в кипятке. На её месте появилась женщина без фамилии, без документов, без прошлого. Женщина, которая умела развести огонь из ничего, разделать оленя за двадцать минут, поставить чум в метель, прочитать следы зверя на снегу. Женщина, которая четыре раза родила без врача и четыре раза удержала своих детей в живых. Женщина, которая каждый вечер проводила обряды, бормоча стихи русских поэтов у костра, и каждое утро просыпалась с надеждой, что этот день будет не хуже предыдущего. Не лучше, просто не хуже. Вот до чего сузился её мир: от мечты изменить мир к лучшему до надежды, что сегодня будет не хуже, чем вчера.
Она не сломалась. За четырнадцать лет, четверо родов в чуме, голод и холод, тысячи обрядов у костра, она не сломалась. Согнулась, изменилась, потеряла себя прежнюю, но не сломалась. И это, пожалуй, самое удивительное в этой истории. Оставайтесь с нами, потому что впереди тот день, когда из-за деревьев выйдут люди в оранжевых жилетах, с рациями и компасами, и мир Софьи снова перевернётся. Только на этот раз возвращение окажется не легче, чем похищение.
За эти четырнадцать лет распался Советский Союз, сменилась эпоха, рухнула страна, в которой она родилась, а Софья об этом не знала. Для неё мир оставался прежним: тайга, олени, бубен, костёр. Пока весь мир менялся, её мир стоял на месте, замороженный, как река Лена в январе.
Первые три года были годами выживания. Софья училась всему заново, как ребёнок, который делает первые шаги. Училась ходить по глубокому снегу на широких лыжах, подбитых оленьим камусом. Училась читать погоду по цвету неба, по поведению птиц, по запаху ветра. Училась различать следы зверей на снегу: лисы от зайца, волка от росомахи. Каждое утро начиналось одинаково: подъём на рассвете, разведение огня, приготовление еды, работа. Работа не прекращалась никогда. Шкуры нужно было выделывать, одежду чинить, дрова заготавливать, мясо вялить, рыбу коптить. У тайги нет выходных. И у людей, живущих в ней, тоже.
Софья научилась молчать. В Москве она была разговорчивой, весёлой, любила компании, могла часами обсуждать книги с подругами за чаем. Здесь говорить было не с кем и не о чём. Эвенкийский язык она освоила, но разговоры сводились к простому: куда идём, что едим, где олени. Философских бесед в чуме при минус пятидесяти не ведут. И постепенно слова внутри неё стали высыхать, как ручей в засуху. Она ловила себя на том, что целый день не произносит ни одного русского слова, что думает на эвенкийском, что считает на пальцах, как местные дети.
Русский язык уходил из неё, как тепло из чума, когда гаснет костёр. Медленно, незаметно, но неотвратимо. Кочевание было ритмом жизни. Род перемещался четыре-пять раз в год, следуя за оленями. Олени шли за ягелем, ягель растёт там, где растёт, спорить с этим было бессмысленно. Каждый переход занимал от трёх дней до двух недель. Разобрать чумы, уложить жерди и шкуры на нарты, собрать оленей, двинуться в путь. Караван растягивался по тайге на километр: впереди мужчины на лыжах, потом нарты с грузом, потом нарты с женщинами и детьми, потом стадо. Софья шла пешком, как все женщины. Нарты полагались только старикам, больным и совсем маленьким детям. Она шла часами, ноги проваливались в снег, спина болела от тяжёлой меховой одежды, подол замерзал на лице коркой, но она шла. Потому что остановиться означало отстать, а отстать означало замёрзнуть.
Были зимы, которые чуть не убили их всех. Третья зима Софьи в тайге выдалась такой суровой, что даже Николай, видевший на своём веку десятки зим, качал головой и жёг больше трав в своих обрядах. Температура не поднималась выше минус пятидесяти три недели подряд. Олени падали от истощения, потому что ягель был покрыт таким толстым слоем наста, что копыта не пробивали его. Охотники уходили на два-три дня и возвращались с пустыми руками. Еда закончилась. Неделю род питался корой деревьев, замороженной кровью оленей, которую собирали в мешки из кишок, и чаем из хвои.
Софья кормила детей, отдавая свою порцию, и сама слабела с каждым днём. Она лежала в чуме, прижимая к себе первого сына, Айшена, и думала, что это конец. Что тайга наконец заберёт своё. Но охотники вернулись с лосем, большим старым самцом, который забрёл в их район, и род выжил. В ту ночь Софья впервые по-настоящему поблагодарила тайгу. Не духов Николая, а саму тайгу, лес, который одной рукой убивал, а другой спасал.
Были моменты странного, необъяснимого покоя. Летом, когда тайга оживала, когда воздух наполнялся запахом хвои и мокрой земли, когда солнце не заходило месяцами и ночь превращалась в бесконечные сумерки, Софья сидела у ручья, смотрела, как дети играют в воде, и чувствовала что-то похожее на счастье. Не московское счастье с его театрами, книгами и разговорами, а другое, первобытное, звериное счастье живого существа, которое дышит, ест, греется на солнце и смотрит, как его дети растут. Она не винила себя за это чувство, потому что оно означало, что она сдаётся, что тайга побеждает, что московская Софья умирает. Но чувство не уходило, оно жило в ней рядом с болью, рядом с тоской, рядом с ненавистью к Николаю и к его бубну, и не собиралось никуда деваться.