Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Писатель | Медь

Олени пришли к избе и три дня не уходили – на четвертый день я понял, от чего они прячутся

Три дня у моей избы стояли олени и не уходили, хотя есть на поляне было нечего, снег кругом да мерзлый бурьян. Я гнал их, а они возвращались и смотрели на мою дверь, будто за ней спасение. Не спрашивайте, почему я не рассказал раньше. Двадцать лет я молчал, и двадцать лет мне казалось, что это правильно: молчать. Что если не говорить об этом, значит, этого и не как бы и не было. Чайник у меня на плите эмалированный, старый, свистит, только если прижать крышку ладонью. Я прижимал и слушал этот хриплый писк, а за окном стояли шесть оленей и глядели не на меня, на лес. Туда, откуда пришли. Сено я им вынес еще в первый день, положил у навеса. Они не тронули его. До соседей от моей фермы по полю минут пятнадцать, если не замело. Изба крайняя, живу я один, привык. Коровы, овцы, навес, сеновал, все под рукой, тихо так, что зимой слышно, как снег ложится. Вот с этого, пожалуй, и начну. С сена, которое не тронули олени. *** В девяностые я жил здесь же, только тогда еще с женой. Давно это было.

Три дня у моей избы стояли олени и не уходили, хотя есть на поляне было нечего, снег кругом да мерзлый бурьян. Я гнал их, а они возвращались и смотрели на мою дверь, будто за ней спасение.

Не спрашивайте, почему я не рассказал раньше. Двадцать лет я молчал, и двадцать лет мне казалось, что это правильно: молчать. Что если не говорить об этом, значит, этого и не как бы и не было.

Чайник у меня на плите эмалированный, старый, свистит, только если прижать крышку ладонью. Я прижимал и слушал этот хриплый писк, а за окном стояли шесть оленей и глядели не на меня, на лес. Туда, откуда пришли. Сено я им вынес еще в первый день, положил у навеса. Они не тронули его.

До соседей от моей фермы по полю минут пятнадцать, если не замело. Изба крайняя, живу я один, привык. Коровы, овцы, навес, сеновал, все под рукой, тихо так, что зимой слышно, как снег ложится.

Вот с этого, пожалуй, и начну. С сена, которое не тронули олени.

***

В девяностые я жил здесь же, только тогда еще с женой. Давно это было. Валентину я потерял в двухтысячном, и это отдельная история. А в девяносто третьем ферма не кормила. Скот не приживался, деньги кончились к ноябрю. Весь поселок выживал кто как: женщины мотались в Клин на рынок, мужики валили лес и ставили петли.

Петли – это проволока. Стальная, тонкая, скрученная в удавку. Натягиваешь поперек оленьей тропы, на высоте сорок сантиметров от земли, олень идет, сует голову, петля затягивается.

Дешево и просто. Были причины, но не оправдания.

Я ставил хорошо, навострился за первую зиму. Знал, где тропа сужается, знал, как вязать узел, чтобы проволока не соскальзывала: двойной, с перехлестом. Ходил в Волчий лог за ручьем, два километра от избы на лыжах, туда, где олени зимой шли понизу к воде.

За три зимы я снял одиннадцать голов. Кого-то свежего, кого-то уже подмерзшего. Мясо возили в Клин, сдавали, покупали муку и масло.

Напарник у меня был Степан Кудрявцев, сосед. Ходили вместе, ставили вместе, делили поровну. Степан говорил так:

– Зверь не считается, Гриша. Зверь – не человек.

Я кивал и не спорил.

А бросил я в марте девяносто шестого. Пришел проверять путик и нашел олениху. Она лежала на боку, проволока врезалась в шею до мяса, мучилась, видимо, двое суток. Примерзла к земле, снег вокруг желтый и красный. Пахло тяжело, сладковато, как пахнет на бойне, когда кровь стоит в воздухе. Я остановился. А рядом стоял сеголеток, годовалый, тощий, и он не уходил.

Я срезал проволоку, но олениха уже остыла. Сеголеток отбежал на пять шагов и встал, мы смотрели друг на друга, пока он не ушел в лес. Потом я собрал все свои петли из лога и больше ни одной не поставил.

Степан ходил еще лет пять, а я не лез. Кто я такой, сам три зимы стоял рядом. Когда он рассказывал, я прикусывал губу и молчал. А потом Степан ушел, и петли в Волчьем логу перестали появляться.

Я думал, навсегда.

***

Первых я заметил под вечер. Три оленя вышли из леса и встали у навеса, не ели, не ложились, просто стояли. Я подумал: зима злая, корма нет, пришли к человеку. Вынес охапку сена, разложил. Они отошли, подождали, пока я уйду в дом, и вернулись. Но сено не тронули.

На второй день их стало шестеро. Пришли еще три, среди них была олениха, крупная, старая, с надорванным левым ухом. Она держалась впереди, остальные жались за ней. Я стоял у окна в свитере, прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, как они стоят в ряд мордами к лесу.

Не ко мне, не к навесу – к лесу. От них шел пар, густой, теплый, и запах мокрой шерсти доносился до крыльца.

Сено лежало нетронутое. Даже снег на нем не примяли. Ночью я слышал через стену, как они переступают по мерзлой земле, дробно, часто, будто не могут устоять на месте.

На третий день пришла Роза Михайловна, соседка, бывшая учительница начальных классов. Она принесла мне банку молока и встала на крыльце.

– Григорий, а чего это они у тебя?

Я не знал, что говорить. Пожал плечами. Она посмотрела на оленей, потом на меня, убрала волосы за ухо медленным, нарочитым движением, будто давала себе время подумать. Я знал этот ее жест. Она его делала, когда вспоминала что-то, о чем лучше было не говорить.

– Может, волки? – предположила она.

– Нет волчьих следов, – буркнул я. – Проверял.

Она помолчала, потом тихо проговорила:

– Они будто от кого-то прячутся.

Я промолчал. Она поставила молоко и ушла, а я до ночи сидел на кухне, барабанил пальцами по столу и думал. Не едят, не ложатся, стоят и глядят в сторону леса – значит, не голод привел их сюда, а страх. Что-то гонит их оттуда, и они выбрали мой навес. Мою избу.

Когда стемнело, старая олениха с рваным ухом подошла к самой стене и встала так близко, что я видел, как подрагивает кожа у нее на боку. Ребра торчали гребенкой, было видно, что она давно не ела.

Ночью я почти не спал. А наутро оделся, взял нож и встал на лыжи. Пошел к лесу – не по оленьему следу, а рядом. И почти сразу увидел другой след, человечий, свежую лыжню, которая шла от поселка в сторону Волчьего лога.

Я пошел по ней.

Лог я увидел сверху, узкая лощина между двумя склонами, ельник, ручей внизу подо льдом. Тихо было так, что слышно собственное дыхание и скрип лыж по насту. Ни птиц, ни ветра. Я узнал это место. Тропа, по которой олени ходили к воде двадцать лет назад, когда я ставил петли, была та же, протоптанная, знакомая. И сейчас поперек нее, от ствола к стволу, были натянуты пять проволочных петель. Свежие, блестящие на слабом зимнем свету.

В третьей петле лежал молодой олень, самец, двухлетка, может, трехлетка. Проволока врезалась в шею, голова была запрокинута, язык вывален набок. Он уже застыл, а снег вокруг был утоптан, видимо, бился долго.

Горло перехватило – не болезненно, а тяжело. Ноги стали тяжелыми. Я стоял и смотрел на этот узел, на этот перехлест проволоки, двойной, с закруткой.

Мой узел, Степана узел – наш узел.

Я еще стоял, когда из-за ельника вышел парень. Молодой, в камуфляжной куртке, руки красные с мороза. Я его знал, это Санек Кудрявцев, внук Степана.

Он увидел меня и остановился. Потом начал говорить, быстро, смущенно:

– Григорий Петрович, я тут… Это не… Я просто шел, тут уже стояло, я не…

Я не стал слушать. Достал нож, подошел к первой петле и срезал. Проволока лопнула с коротким звоном. Подошел ко второй, срезал. К третьей, той, где лежал олень, нагнулся, стиснул зубы и резал, пока не снял с шеи.

К четвертой, к пятой. Руки делали сами, четко, коротко, без лишнего. Я вдохнул глубоко через нос и выдохнул, стало легче.

– Уходи, – обронил я.

– Григорий Петрович, вы же сами… Дед рассказывал…

– Уходи, – повторил я тише.

Санек ушел. Я слышал, как скрипели его лыжи по насту. Проволоку я смотал, засунул в карман куртки и унес. Молодого оленя оставил, земля мерзлая, не закопаешь.

Ну ничего, лисы придут. Или другой кто.

***

Я понял это не в логу, в логу я ни о чем не думал. Понял уже дома.

Олени бежали не от мороза и не от волка. Они бежали от проволоки. От петель, натянутых поперек их единственной тропы к воде. И побежали сюда, к моей избе. К моему навесу. Не к поселку, где собаки, люди и дым из каждой трубы, а ко мне. К крайней избе, за которой лес.

Я провел ладонью по лицу. Двадцать лет от меня не пахло порохом и проволокой, двадцать лет я не ходил в лог, и зверь это запомнил. Не конкретно меня, нет, я не настолько глуп.

Запомнил место, где безопасно, откуда не тянет бедой, и пришел.

Жалеть себя я не умею, но тут накрыло. Потому что Санек Кудрявцев вязал тот же узел, двойной, с перехлестом. Степана узел. И мой. Степан научился у меня, Степан научил сына, сын – Санька. Я не учил Санька лично, но проволока, которую я сегодня резал в логу, была привязана по-моему. Мой почерк, мой ученик...

Значит, олени пришли к тому, кто когда-то и начал. Не ко мне сегодняшнему, доброму фермеру с сеном. А ко мне вообще. К человеку, который двадцать лет назад стоял на том же месте в логу и ставил те же петли.

Я покачал головой. Мысль ходила по кругу, они пришли ко мне, потому что я перестал. А Санек ставит, потому что я когда-то начал.

Одно без другого не существует.

Санька я потом видел в поселке, у магазина, у автобусного круга, где раньше стояла пекарня. Он отворачивался, а я не подходил. Что я мог ему предъявить: не ставь? Но это говорил бы человек, который сам ставил.

Не имел права тогда и не имею сейчас. Только проволоку резать могу, резать и молчать.

***

С тех пор прошло три зимы. Каждую осень, когда ложится первый снег, я обхожу Волчий лог и проверяю тропу. Иногда нахожу свежие петли, не знаю чьи, может, Санькины, может, кто другой ставит. Режу, сматываю, уношу.

В поселке об этом не говорят, а если и говорят, то при мне никогда. Роза Михайловна однажды поинтересовалась:

– Ты теперь лесник, что ли?

Я не стал ей отвечать.

Сено я кладу у навеса постоянно. Ровную кучу, свежее, не прелое. Иногда зимой приходят олени, два, три, редко больше. Едят. Стоят какое-то время и уходят обратно в лес. Обычные олени, обычная зима. Ничего особенного.

Старая олениха с надорванным ухом ушла со всеми, когда я срезал петли и тропа снова стала безопасной. На следующую зиму она не вернулась, на третью тоже.

Может, ушла дальше, в другой район. А может, и «на радугу» ушла, все-таки старушка уже.

Чайник у меня все тот же. Свистит, если прижать крышку. Я прижимаю, слушаю хриплый писк, смотрю в окно на пустую поляну. Снег лежит ровный, никем не тронутый. Сено у навеса желтеет на белом.

Может, в этом году придут, а может, и нет. Я положил сено, и ладно.

Иногда правда меня мучает мысль, может все-таки сказать тому, кто ставит петли, что негожее это дело? Думаю сказать так: раньше таким образом мы выживали, а сейчас в этом смысла нет.

Да только кто же меня послушает?