Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Знахарка Нюра отказалась от врачей и тихо ушла

Сижу я как-то в своём медпункте. За окном зябко, ноябрьский ветер гоняет по пустому двору прелые листья, дождь мелкой дробью по стеклу бьёт. А у меня хорошо, спокойно. В печке березовые поленья потрескивают, отдавая мягкий жар старым беленым кирпичам. Пахнет хлоркой немножко, да сухой аптечной ромашкой. Сижу, документы заполняю, карточки перебираю. Никого не жду. В такую погоду добрый хозяин собаку со двора не выгонит, не то что сам за таблетками пойдёт. И тут на глаза мне попалась карточка Анны Матвеевны. Бабы Нюры, как её в деревне все величали. Смотрю я на этот картонный прямоугольник, а он почти пустой. Ни записей толком, ни диагнозов. За все сорок лет, что я здесь фельдшером работаю, Нюра ко мне разве что за бинтами пару раз заходила. Она ведь у нас знахаркой считалась. Всю жизнь людей лечила. Кто со спиной сорванной приковыляет, кого после аварии ломает — все к ней шли. Травы, корешки, мази какие-то свои варила. Мы с ней не враждовали, нет. Просто каждый своё дело делал. Я уколы

Сижу я как-то в своём медпункте. За окном зябко, ноябрьский ветер гоняет по пустому двору прелые листья, дождь мелкой дробью по стеклу бьёт. А у меня хорошо, спокойно. В печке березовые поленья потрескивают, отдавая мягкий жар старым беленым кирпичам. Пахнет хлоркой немножко, да сухой аптечной ромашкой. Сижу, документы заполняю, карточки перебираю. Никого не жду. В такую погоду добрый хозяин собаку со двора не выгонит, не то что сам за таблетками пойдёт.

И тут на глаза мне попалась карточка Анны Матвеевны. Бабы Нюры, как её в деревне все величали.

Смотрю я на этот картонный прямоугольник, а он почти пустой. Ни записей толком, ни диагнозов. За все сорок лет, что я здесь фельдшером работаю, Нюра ко мне разве что за бинтами пару раз заходила. Она ведь у нас знахаркой считалась. Всю жизнь людей лечила. Кто со спиной сорванной приковыляет, кого после аварии ломает — все к ней шли. Травы, корешки, мази какие-то свои варила. Мы с ней не враждовали, нет. Просто каждый своё дело делал. Я уколы ставлю, она полынь заваривает.

Да только стала я замечать в последнее время: не видно Нюру за калиткой. А если и выйдет к автолавке, так шагает тяжело, за забор держится.

На следующий день, как дождь перестал, взяла я свою старую дерматиновую сумку с тонометром и пошла на край деревни.

Улица пустая, грязь под сапогами чавкает. Подошла к её двору. Калитка покосившаяся, но крепкая, скрипнула протяжно. На крылечке кот рыжий спит, даже ухом не повел. Поднялась я, стукнула в дверь и, не дожидаясь ответа, потянула на себя.

В сенях пахнуло так, что голова закружилась. Запах густой, терпкий. Мята, полынь, сухой цвет липы. В горницу захожу. Нюра сидит у стола, спина прямая, как жердь. Под потолком пучки зверобоя висят, желтые цветочки от времени в труху превращаются.

— Чего пожаловала, Степановна? — голос у неё тихий, но ровный.

Она на меня глаза подняла. А лицо — как пергамент серый. И пальцы её, вечно потемневшие от трав и земли, стол так сжали, что костяшки побелели.

— Да вот, шла мимо, дай, думаю, проведаю. Давление, может, померяем? — говорю я, а сама уже сумку на лавку ставлю.

Она усмехнулась.

— Оставь свой прибор в покое. Нечего там мерять уже.

Я ближе подошла. Смотрю, а у неё на столе не травы лежат. У неё там рубаха белая, новая совсем. И полотенце вышитое. Она это всё руками своими шершавыми гладит, складочки расправляет.

— Нюр, — говорю, а голос сам собой срывается. — Давай я в район позвоню. Машину вызову. Ну что ты сидишь, терпишь? Сейчас медицина чудеса делает.

Она голову повернула. Взгляд такой тяжелый, ясный. Ни страха в нем, ни слезинки.

— Ты, Степановна, людей лечишь, потому что их на ноги ставить надо. И я лечила. — Она тяжело выдохнула, прижав потемневшую руку к правому боку. — А я свое отлечила. Земля зовет. Я ее слушать привыкла, а не перечить.

— Какая земля, Нюра! — я прямо шагнула к ней, за рукав кофты её схватила. — Ты от боли белая вся. Уколы хоть выпишу, колоть буду ходить!

Она аккуратно, но с такой силой мою руку отстранила, что я даже растерялась.

— Не пущу. Ни тебя, ни докторов ваших городских. Я жизнь в чистоте прожила, с травами да лесом. Не дам себя резать да трубками опутывать. Мой час — мне и ответ держать.

Вот ведь как бывает. Стоишь перед человеком, у тебя в сумке и ампулы есть, и рецепты, а ты как ребенок малый — ничего сделать не можешь. Потому что перед тобой не болезнь упрямится. Перед тобой воля чужая стоит, словно стена бетонная.

Больше мы об этом не говорили. Я стала к ней через день заходить. Ничего медицинского не предлагала больше. То хлеба свежего занесу, то молока парного от Зорьки соседской. Нюра уже не вставала почти. Лежала на своей железной кровати, смотрела в окно.

В один из таких вечеров сидела я рядом на табуретке. В избе ходики тикают. Печка остывает.

— Ты, Степановна, зверобой-то забери потом, — вдруг сказала она, не поворачивая головы. — Вон тот, что у печи висит. Самый первый цвет, в Купальскую ночь собран. Людям отдашь, кому тошно будет.

— Спи давай, — буркнула я, а у самой глаза на мокром месте стали. Встала и вышла на крыльцо, чтоб она не видела.

А в декабре ударили первые морозы. Снег лег белый-белый, укрыл всю грязь, все лужи. Иду я утром на работу, а навстречу мне Пашка, сосед её. Шапка в руках, топчется на месте.

Ничего он не сказал. Только вздохнул тяжело.

Схоронили Нюру на третий день. Ушла тихо, во сне. Лицо спокойное, умиротворённое было, словно она и не болела вовсе. Никто так и не узнал, как она те недели терпела. Ни единого стона со двора соседи не слышали.

Пришла я через пару дней после похорон в её избу. Нужно было кое-какие документы для сельсовета посмотреть. Зашла в горницу. Холодно уже, печь не топлена. На кровати покрывало ровно натянуто. И так тихо, что звон в ушах стоит.

Подошла я к столу. А там, на чистой клеенке, лежит пучок того самого сушеного зверобоя. Аккуратно так перевязан холщовой ниткой. И под ним записка. Бумажка из тетрадки в клеточку.

Степановне. Для людей.

Взяла я эти сухие цветы. Пальцы желтой пыльцой мазнуло. Смотрю на эту пустую избу, на печь остывшую. Всю жизнь человек другим свою силу отдавал. Каждую травинку ради чужого здоровья собирал. А к себе никого не подпустил, свою боль в одиночку вынес.

Забрала я этот зверобой в медпункт. Повесила над своим столом. Иной раз зайдет кто, на судьбу жалуется, на болячки. А я на эти цветы желтые посмотрю — и словно сил прибавляется.

А вы как считаете, дорогие мои? Правильно ли это — до последнего в одиночку свою боль нести, или гордыня это, от которой родным людям только тяжелее?