Юрий не помнил, как это случилось.
Не помнил, чья рука потянулась первой. Не помнил, как оказалось, что он сжимает её плечи, а она шепчет что-то горячее, бессвязное, и губы у неё сладкие — от самогона ли, от той самой запретной, дурманящей силы, что была в ней вся, без остатка.
Он очнулся уже на сене.
Фонарь догорел, масло вытекло, и в конюшне стояла густая, тёплая темень, только в маленькое оконце пробивался звёздный свет — бледный, равнодушный.
Ольга лежала рядом. Коса расплелась, волосы разметались по сену тёмной рекой. Она улыбалась во тьме — он не видел, но чувствовал эту улыбку кожей, спиной, каждой жилкой.
— Вот видишь, — прошептала она, и в голосе её была такая победа, что Юрий похолодел. — А говорил — к жене. Теперь какой ты к жене? Весь мой теперь.
Он резко сел. Сено захрустело под ним, острые стебли впились в голую спину — только сейчас он понял, что рубаха расстёгнута, что сапоги скинуты, что всё это — правда. Грех. Непоправимое.
— Зачем ты? — спросил он глухо, не глядя на неё. — Зачем, Ольга?
— А затем, — она приподнялась на локте, и в её голосе вдруг прозвучало что-то жёсткое, даже злое, — что ты мой. С первого дня. Ты мой, Юра. Просто дурил голову — и себе, и мне. А теперь всё. Правда наружу вышла.
Юрий молчал. Поднялся на ноги, нашарил в темноте рубаху, оделся дрожащими руками. Сапоги натянул кое-как.
— Погоди, — Ольга вскочила, ухватила его за рукав. — Ты куда?
— Домой.
— Какой домой? — она засмеялась коротко, но смех вышел нервным, невесёлым. — Ты думаешь, жена не поймёт? Она ж баба. Она всё сразу поймёт. По глазам, по губам, по тому, как ты от неё отвернёшься. Останься. Утро придёт — тогда и решим.
Юрий вырвал руку. Сильно, грубо — она даже отшатнулась.
— Ничего мы решать не будем, — сказал он сквозь зубы. — Не было ничего. Поняла? Ничего.
— Как это — ничего? — Ольга охнула, и в голосе её послышалась обида, настоящая, живая. — Ты что, Юра? Ты ж со мной только что... Ты...
— Молчи, — он нашёл в темноте дверь, толкнул её — и вывалился наружу, в ночную прохладу.
Звёзды над головой горели ярко, так ярко, что глазам было больно. Тишина стояла — ни звука, ни собачьего лая, ни гармошки. Только где-то далеко, у Светланиной избы, ещё теплился одинокий огонёк и доносился пьяный, затихающий говор.
Ольга вышла следом. Встала на пороге, придерживая дверь, босиком, в распахнутом сарафане...
— Не делай вид, что не было, — сказала она тихо, и в этом шёпоте слышалась уже не обида, а угроза. — Я не позволю.
Юрий не обернулся. Зашагал прочь — быстро, почти бегом, будто за ним гнались. Но никто не гнался. Только сердце колотилось где-то в горле, и в ушах стоял звон.
Дома было темно. Татьяна спала — или делала вид, что спит. Он тихо притворил за собой дверь, нашарил в сенях ведро с водой, умылся холодной, почти ледяной. Фуфайку — в угол. Сапоги — под лавку. И лёг на краешек кровати, спиной к жене, боясь дышать.
— Юр? — спросила она вдруг сонным, тягучим голосом. — Ты чего так поздно? Случилось что?
— Всё нормально, — ответил он, и голос его прозвучал чужим, хриплым. Сменщик не пришёл вовремя...
Татьяна помолчала, потом повернулась к нему, положила руку на его плечо.
— Пахнет от тебя... чем-то, — сказала она неопределённо. — Не то сеном, не то...
— Сеном и пахнет, — перебил он. — Спи, Тань. Завтра день тяжёлый.
Она не ответила. Но руку не убрала. И долго ещё лежала тихо, прислушиваясь к его дыханию — слишком ровному, слишком напряжённому для спящего человека. И сердце её сжималось от нехорошего предчувствия, от той самой бабьей чуйки, которая никогда не обманывает.
Утром Юрий ушёл на работу раньше обычного — не завтракал, на Татьяну не глядел, только буркнул что-то про срочное дело. Она не стала спрашивать. Только постояла у окна, провожая его, и заплакала — тихо, без звука, утираясь краем платка.
А в поле у трактора уже ждала Ольга. Не пряталась — стояла открыто, подставив лицо утреннему солнцу, в чистой блузке, с заплетённой косой. Увидела его — улыбнулась той улыбкой, от которой у Юрия внутри всё перевернулось.
— Здравствуй, любовничек, — сказала звонко, нарочно, чтобы все вокруг слышали.
Юрий остановился как вкопанный. Глаза сузил, кулаки сжал.
— Ты с ума сошла, — прошипел он, подходя ближе. — Уйди отсюда. Слышишь?
— А чего мне бояться? — Ольга не сдвинулась с места. — Я ничего не боюсь. Я тебя люблю, Юра. А она... — она пожала плечом, — она тебе не пара. Сам увидишь.
— Пошла вон! — рявкнул он так, что вороны с ближайшей берёзы слетели.
Ольга вздрогнула, но не отступила. Только глаза её потемнели, и улыбка стала другой — жёсткой, злой.
— Ладно, — сказала она спокойно, так спокойно, что это было страшнее крика. — Уйду. Но помни, Юра: я своё не отдам. Ты теперь мой. Хочешь ты этого или нет.
Она развернулась и пошла прочь — ровно, не спеша, не оглядываясь. А Юрий стоял у трактора и смотрел ей вслед, и в голове у него было пусто, как в выгоревшем поле. И только одна мысль билась, как птица о стекло: «Что же я наделал? Что же я наделал...»
А вечером к Татьяне, когда она поливала огород, пришла Светлана. Пришла не с пустыми руками — принесла крынку парного молока, присела на лавку, помолчала.
— Тань, — сказала наконец, — я тебе не подруга, мы с тобой и не знакомы почти. Но скажу, потому что жалко тебя.
Татьяна выпрямилась, держась за поясницу. Глянула на Светлану — устало, тревожно.
— Говори уж, — сказала тихо.
Светлана вздохнула, перекрестилась и выложила всё — и про конюшню, и про Ольку, и про то, как её подруга клялась Юрия увести.
— Я не знаю, было ли что, — закончила она, глядя в землю. — Может, и не было ещё. Но будет. Олька своего добьётся. Она такая.
Татьяна слушала молча. Лицо её побелело, губы задрожали, но она не заплакала. Только прижала руки к животу и сказала глухо:
— Спасибо, Света. За молоко спасибо. И за... за правду. Ступай.
Светлана ушла. А Татьяна долго стояла посреди огорода, среди грядок с укропом и морковкой, и смотрела на заходящее солнце. И было ей так горько, так страшно, что ноги подкашивались.
«Господи, — шептали её губы, — Господи, помоги... Не дай пропасть... »
А в доме было тихо. Пусто. И Юрий всё не шёл и не шёл с работы.
А когда пришёл — поздно, усталый, злой — она не стала спрашивать. Только поставила перед ним ужин, а сама села напротив, положив руки на стол, и сказала:
— Юра, я всё знаю. Не проси прощения. Я не прощу.
Он поднял на неё глаза. В них была тоска — бездонная, мужицкая, от которой некуда деться.
— Тань, — сказал он, — я дурак. Век не прощу себе.
— И я не прощу, — повторила она. И встала, и пошла к печи, спиной к нему, пряча лицо. — Иди спать. Завтра разберёмся.
Огонь в лампе замигал, заплясали тени по стенам. И было в этой избе так холодно, что даже летняя ночь не могла согреть.
А на другом конце деревни Ольга сидела на крыльце Светланиной избы, пила самогон прямо из горлышка и говорила, заплетающимся языком:
— Будет моим. Слышишь, Светка? Будет. Я сказала.
Светлана молчала. Сидела рядом, куталась в платок, и думала: «Господи, за что ты нам таких людей посылаешь? За грехи наши, что ли?»
А в ответ — только звёзды, да собачий лай, да ветер, шевелящий листвой. Никто не отвечал. Никто.
***
Прошла неделя. Тяжёлая, как телега с кирпичом.
В доме у Юрия и Татьяны всё переменилось. Раньше, бывало, за столом разговаривали, шутили, строили планы — куда печку переставить, какую люльку для ребёнка смастерить. Теперь сидели молча. Он — у окна, курил одну за другой, хотя Татьяна просила не курить в избе, боялась за дитя. Она — у печи, перебирала крупу или штопала бельё, и руки её дрожали.
Юрий пробовал заговаривать. Видно было, что мучается — глаза красные, невыспавшиеся...
— Тань, — начинал он глухо, — может, поговорим?
— Не о чем, — отвечала она, не поднимая головы.
— Ну нельзя же так, — он вставал, подходил к ней, тянул руку — погладить по плечу, по голове. — Таня...
— Не тронь, — отстранялась она, и голос её становился твёрдым, как доска. — Сказала — не прощу. Не проси.
-Скажи спасибо, что я тебя не выгнала, разрешила остаться...
-Спасибо Танюша, прости меня дурака, знаю виноват, жизни не хватит , что бы все исправить...
И он отходил. Садился на своё место. Закуривал снова.
Татьяна не плакала при нём. Уходила в сени, садилась на чурбак, плакала, чтобы он не слышал. А потом вставала, умывалась ледяной водой из ведра и шла обратно — ровная, спокойная.
Только с животом своим разговаривала. Ночью, когда Юрий засыпал — или делал вид, что спит, — она гладила округлый твёрдый бок и шептала:
— Ничего, маленький. Ничего. Мама не даст тебя в обиду. Мама справится.
Ребёнок внутри толкался — то ножкой, то кулачком, и от этого тепла, от этой жизни под сердцем Татьяна находила силы держаться.
А на ферме между тем слухи поползли, как змеи по траве. Бабы — они всё видят, всё замечают. Кто-то рассказал, как Ольга из конюшни под утро вышла — растрёпанная, счастливая. Кто-то видел, как она к трактору Юрия подходила, говорила с ним долго, а он отворачивался, но не уходил. Кто-то слышал, как она по деревне хвасталась:
— Мой теперь. Скоро ко мне перейдёт. А от той, от городской, сам уйдёт, никуда не денется.
— Ольга, бесстыжая твоя рожа, — сказала ей однажды старая бабка Марфа, когда они встретились у колодца. — Не боишься Бога?
— А чего мне бояться? — Ольга усмехнулась, наматывая верёвку на руку. — Он меня любит, вот чего.
— Кто — он? Юрий-то? Да он на тебя и не глядит вовсе. Одна ты вьёшься.
— Приглядится, — отрезала Ольга и пошла прочь, неся ведро с водой так легко, будто оно пустое.
Председатель, дядька Прохор, услышал эти разговоры и призадумался. Он Юрия уважал — работник был хороший, руки золотые, пьянством не страдал, не воровал. Таких в деревне беречь надо.
Вызвал его в правление, закрыл дверь, налил чаю из закопчённого чайника.
— Юрий, — сказал, глядя в упор. — Ты мужик. Я с тобой говорить буду по-мужски. Эта... Ольга наша... она того. Бешеная. Надо тебе как-то от неё отвадить. А то и до беды недалеко.
— А я что? — Юрий усмехнулся горько, чай пить не стал. — Я от неё бегаю. Говорю — отстань. Она не слушает.
— А ты по-другому скажи, — посоветовал Прохор и понизил голос. — Ты с ней... того... не было? Ты мне, как мужик мужику.
Юрий промолчал. Отвёл глаза. И Прохор всё понял.
— Эх, Юра-Юра, — вздохнул он тяжело, поскрёб седую щетину. — Зачем же ты так? Баба у тебя — золото. С ребёнком ходит. А ты...
— Знаю, — перебил Юрий. — Сам знаю.
И ушёл, не попрощавшись.
***
На следующий день Татьяна собиралась в районную больницу — на плановый осмотр. Живот уже большой, срок подходил . Врач в Окунёво бывал редко, раз в две недели, и Татьяна старалась не пропускать приёмов.
Юрий вызвался отвезти её на тракторе. Собрались рано утром, пока солнце ещё не поднялось. Татьяна вышла в чистом платье, платок завязала белый, нарядный. Юрий на неё взглянул — и сердце ёкнуло. Красивая она была, по-своему, неброской, домашней красотой. Особенно когда улыбалась. Но теперь она не улыбалась.
— Готова? — спросил он.
— Готова, — ответила сухо.
Они вышли за калитку — и наткнулись на Ольгу. Та стояла у забора, опершись бедром на старую берёзу, и грызла травинку. Увидела их — не смутилась, наоборот, оскалилась.
— Здравствуй, Таня, — сказала нарочито громко, делая ударение на имени. — В больницу, что ли? Может, и правильно. Чем раньше родишь, тем быстрей Юрочка ко мне переберётся.
Татьяна остановилась. Юрий — тоже. Лицо у него стало каменным, кулаки сжались.
— Ты что несёшь? — зарычал он, шагнув к Ольге.
— А что я такого сказала? — Ольга не отступила, даже подалась вперёд. — Правду сказала. Чего ты злишься? Аль не правда?
И тут Татьяна сделала то, чего не ожидала ни Ольга, ни Юрий. Она просто подошла к Ольге вплотную — медленно, тяжело, держась за живот — и посмотрела ей в глаза.
— Слушай ты, — сказала тихо, так тихо, что они едва расслышали, но в этой тишине было больше силы, чем в любом крике. — Отойди от моего мужа. И от моего дома. И от меня. Пока я тебя сама не отодвинула. Поняла?
Ольга попыталась улыбнуться, но улыбка не вышла. Что-то было в Татьяниных глазах такое, отчего у неё по спине побежали мурашки. Какая-то древняя, материнская сила, которой не перечишь.
— Ты... ты кто такая... — выдавила Ольга, но голос её дрогнул.
— Я жена его. И мать его ребёнка. А ты — никто, — Татьяна не повысила голоса ни на полтона. — Заруби себе на носу.
Она развернулась — медленно, достойно, как царица какая — и пошла к трактору, не оглядываясь. Юрий — за ней, как пёс привязанный.
А Ольга осталась стоять у забора. Травинка выпала изо рта. Она смотрела вслед трактору, который тарахтел по просёлку, увозя Татьяну и Юрия в сторону больницы, и впервые за всё время не знала, что сказать.
Из-за угла вынырнула Светлана — худая, быстроглазая, как всегда.
— Ну, что? — спросила, хотя всё и так видела. — Осадила тебя Татьяна-то? Осадила, я погляжу.
Ольга молчала.
— А ты думала, она тряпка? — продолжила Светлана, уже смелее. — Деревенская, не деревенская, а баба есть баба. Чуть что — такую рогатку поставит, мало не покажется.
— Замолчи, — прошептала Ольга.
— И не подумаю, — Светлана сплюнула на землю. — Тебя же предупреждали. И я предупреждала. А ты — нет, я его уведу, он мой будет. А он вон — с ней уехал. И даже не обернулся.
Ольга резко повернулась и пошла прочь, не разбирая дороги, натыкаясь на лопухи и крапиву. Светлана не стала догонять. Стояла, смотрела вслед и думала: «Может, теперь угомонится? Может, одумается?»
Но Ольга не думала. В голове у неё шумело, кипело, как в котле на огне. Обида, стыд, ярость — всё смешалось в один горячий, чёрный ком.
«Ничего, — стучало в висках. — Ничего, Татьяна. Ты сильная? И я сильная. Посмотрим, чья возьмёт».
И она свернула не к ферме, а к околице, к старой заброшенной мельнице, где в детстве они с мальчишками играли в войну. Там она села на сырую землю, обхватила колени руками и долго сидела, глядя на затянутое ряской болото. И что-то замышляла — недоброе, тёмное, такое, о чём даже думать страшно.
А в это время в районной больнице врач осматривал Татьяну, слушал трубочкой живот, улыбался.
— Хорошо всё — сказал он. — Скоро уже.
— Спасибо, доктор, — ответила Татьяна, и впервые за эту неделю улыбнулась по-настоящему.
Юрий ждал её в коридоре на деревянной скамейке. Сидел, сгорбившись, рассматривал свои грязные сапоги.
— Ну что? — спросил, когда вышла.
— Всё хорошо, — сказала она и, сама не зная зачем, добавила: — Сын будет.
Юрий поднял голову. Глаза его дрогнули, в них что-то дрогнуло — тёплое, живое, то, что он старательно прятал всю эту неделю.
— Сын, — повторил он, и голос его сел. — Тань... я... можно я поглажу?
Она посмотрела на него долгим взглядом. Потом взяла его руку и положила себе на живот.
— Гладил бы раньше, — сказала тихо. — А теперь... не знаю.
Ребёнок внутри толкнулся — сильно, в самую ладонь. Юрий вздрогнул, будто током ударило. И в глазах у него что-то блеснуло — то ли слеза, то ли ещё что, от чего Татьяна не выдержала и отвернулась первой.
Пошли к выходу молча. Сели в трактор. И поехали домой — по пыльной дороге, мимо полей, мимо берёз, мимо деревенских домов, где уже зажигались окна.
А у крайней избы, у той самой, где жила Ольга, горел свет. И чья-то тень металась по занавескам — нервная, злая, не находящая места.
Там, в этой избе, Ольга ходила из угла в угол и прокручивала в голове один и тот же разговор. С собой. С Татьяной. С Юрием, который даже не взглянул на неё сегодня.
— Ничего, — шептала она, останавливаясь перед маленьким зеркальцем на стене. — Увидите. Я вам покажу. Всем покажу.
И губы её кривились в той самой, нехорошей улыбке, от которой Светлана всегда крестилась в сторонке.
Прошло ещё две недели. Лето стояло в самом соку — жара спадала только к ночи, а днём воздух дрожал над полями, и даже тень от деревьев не спасала.
В доме у Юрия и Татьяны по-прежнему было холодно. Не по-летнему — по-зимнему, когда мороз трещит за окном, а в избе хоть печь топи, хоть не топи — всё равно душа мёрзнет.
Татьяна замкнулась в себе. С Юрием говорила только о деле — что сварить, что починить, куда сходить. О том, что было между ними раньше, — ни слова. Спали врозь: он на лавке у окна, она на кровати. И ни разу не позвала его обратно.
Юрий места себе не находил. На работе старался забыться — пахал, сеял, чинил трактор, даже за других делал, лишь бы не думать. Но стоило вечером переступить порог своего дома, как наваливалось — тоска зелёная, липкая, как смола. Он смотрел на Татьяну — на её большой живот, на её бледное лицо, на её руки, которые никогда не сидели без дела, — и ненавидел себя. Люто, до скрежета зубовного.
В деревне о нём уже по-другому говорили. Раньше — хорошо, уважительно: тракторист хороший, мужик работящий, жену любит. Теперь — с осуждением, с усмешкой:
— Вон, Юрка-то наш, — шептались бабы у колодца. — С Ольгой спутался. А жена-то вон, с пузом ходит. Стыд-то какой.
— Говорят, она его выгнала, — добавляли другие. — Спать вместе не ложится. Правильно делает. Нечего таким потакать.
Юрий слышал эти разговоры, но молчал. Что он мог сказать в своё оправдание? Ничего. Правда — она и есть правда: сам виноват, сам и расхлёбывай.
Ольга тем временем не унималась. Но теперь действовала умнее — не лезла на глаза, не подкарауливала у трактора, не хвасталась на всю деревню. Притихла. Затаилась.
Только Светлана знала, что на самом деле творится у подруги в душе. Вечерами, когда на ферме заканчивалась работа, Ольга приходила к ней в избу, садилась в угол и молчала. Иногда — просила самогон. Пьёт, смотрит в одну точку и молчит. Страшно становится.
— Оль, — пробовала заговаривать Светлана. — Оль, ну брось ты. Сколько можно? Ну не твой он. Чего ты мучаешься?
— А кто сказал — не мой? — Ольга поднимала глаза — тёмные, воспалённые... — Он мой. Просто ещё не понял.
— Да он от тебя бегает, как от чумы! — не выдерживала Светлана. — Ты что, не видишь?
— Вижу, — Ольга усмехалась. — И что? Бегает, значит, боится. А боится — значит, не всё равно. Значит, есть во мне что-то, от чего он бежать будет, а вернётся всё равно. Я его знаю.
Светлана вздыхала, махала рукой и замолкала. Потому что спорить с Ольгой было бесполезно — в ней сидел бес, и никакой крест, никакая молитва его не выгоняли.
Однажды вечером Татьяна осталась одна. Юрий ушёл на ночное дежурство — сено убирали. Он не хотел идти, но Прохор попросил: некому, все трактористы в поле, одна надежда на тебя. Татьяна сказала: «Иди, чего дома сидеть. Мне от этого не легче». Он глянул на неё, хотел что-то сказать, но только рукой махнул и ушёл.
Татьяна поужинала одна — похлёбку из крапивы, кусок хлеба, кружку молока. Убрала посуду, помыла пол, перебрала бельё для будущего ребёнка — крошечные распашонки, чепчики, пелёнки, всё чистое, выстиранное, проглаженное. Разложила на кровати, полюбовалась, погладила рукой.
— Сынок, — сказала шёпотом, — потерпи немножко, скоро уже. Встретим мы тебя, встретим. Как-нибудь...
В дверь постучали — негромко, но настойчиво.
Татьяна вздрогнула. Юрий что ли ?
Подошла к двери, открыла.
На пороге стояла Ольга.
В темноте её лица не было видно — только глаза блестели да белый платок на голове. Ничего не сказала — шагнула через порог, прямо в избу, как к себе домой.
Татьяна отступила на шаг, прижала руки к животу.
— Ты чего? — спросила глухо. — Чего пришла?
— Поговорить, — Ольга закрыла за собой дверь. Голос её был спокойным, даже ласковым, и от этого спокойствия Татьяне сделалось страшно. — Не бойся, не трону. Словом поговорить.
— Нам не о чем говорить, — Татьяна попятилась к кровати, села на край. Ноги не держали.
— Есть о чем, — Ольга подошла ближе, остановилась у стола, провела пальцем по скатерти. — О Юрке. О тебе. О том, как дальше жить.
— А тебе какое дело? — голос Татьяны дрогнул, но она взяла себя в руки. — Тебя это не касается.
— Как это не касается? — Ольга усмехнулась. — Касается, ещё как. Я его люблю. А он меня. И тебе это тоже известно.
— Неправда, — выдохнула Татьяна, и в глазах у неё защипало. — Неправду говоришь. Он меня любит. Меня и ребёнка.
— А ты спроси у него, — Ольга подалась вперёд, вцепилась руками в край стола. — Сама спроси. Может, и любит — по привычке. А меня — по-другому. По-настоящему.
Татьяна молчала. Смотрела на эту красивую, наглую, молодую бабу, которая пришла в её дом, села на её скамейку, дышит её воздухом. И внутри у неё всё кипело — от обиды, от страха, от бессильной злобы.
— Зачем ты пришла? — повторила она, и голос её стал твёрже.
— Сказать, — Ольга выпрямилась. — Отдай его мне. Сама уйди. Добром, по-хорошему. Дом себе найдёшь, район не маленький. А здесь — моё место. Я здесь жить буду. С ним.
Татьяна поднялась. Тяжело, с трудом, но поднялась. Встала напротив Ольги — меньше ростом, шире в бёдрах, с круглым животом, который уже не спрячешь. И сказала тихо, но так, что у Ольги мурашки побежали по спине:
— Вон отсюда.
— Чего? — Ольга не поняла.
— Вон, — повторила Татьяна, и каждый звук был как удар. — Пока я тебя не выкинула. Сама. Силой.
Ольга хотела засмеяться — и не смогла. Потому что в глазах Татьяны было что-то такое, чему не перечишь. Что-то страшное.
— Да ты... — начала она, но Татьяна шагнула к ней, и Ольга отступила. Сама, не заметив как.
— Вон! — третий раз, и голос прозвенел на всю избу.
Ольга развернулась и вылетела за дверь, как ошпаренная. Дверь за ней хлопнула, и в избе снова стало тихо.
Татьяна постояла, привалившись к стене. Потом медленно сползла на пол, обхватила колени руками и заплакала — громко, навзрыд, как не плакала никогда в жизни. Плакала и раскачивалась, прижимая руки к животу, и всё шептала:
— Господи, за что? За что, Господи? Чем я тебе не угодила? Чем?
Ребёнок внутри заворочался, забился — то ли от её плача, то ли от того, что чувствовал — плохо маме, надо помочь. Татьяна погладила живот, поймала ладонью его толчок и затихла.
Слезы ещё текли, но она уже не рыдала.
— Ничего, сынок, — сказала она шёпотом. — Ничего, родной. Мама сильная. Мама не сдастся. Никому тебя не отдам. Никому.
Она поднялась, умылась холодной водой, причесалась. Села на кровать, сложила пелёнки. И стала ждать утра.
А на улице, за избой, Ольга стояла под кустом сирени, дрожала всем телом и сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови.
— Ну, погоди, — прошипела она, глядя на светящееся окно. — Ну, погоди, Татьяна. Ты ещё попляшешь у меня. Я тебе этого не прощу. Никогда.
И ушла в ночь — быстрая, злая, как осенний ветер, который ломает деревья и срывает крыши.
Светлана, которая видела из своего окна, как Ольга шла к Татьяниному дому, а потом вылетела оттуда, только головой покачала.
— Господи, — прошептала она, крестясь на образ в углу. — Убереги. Убереги их всех. Не дай беде случиться.
Продолжение следует...