Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Старый клён

Рита. Возвращение. Глава 1/3

Калитку с того краю улицы открывали редко, но Рита всё одно поглядывала на неё всякий раз, как шла со двора. Привычка эта завелась давно и держалась крепко, как держится в доме запах хлеба. Дорога за калиткой уходила к райцентру, к станции, к большому миру, и оттуда, с той дороги, рано или поздно должен был вернуться домой её Андрей. Дорога домой длиной в жизнь, думала она, выпуская со двора рыжего пса. Да только идут по ней с двух концов навстречу. Стояло лето. Медпункт на улице Садовой давно был не тот пустой, наполовину мёртвый дом, в который её когда-то высадила попутка. Андрей ещё до отъезда перебрал его по бревну, потом Рита год за годом обихаживала, и теперь это была чистая светлая лечебница с белёными стенами, с настоящим шкафом для лекарств, с кушеткой за ширмой. Над крыльцом висела вывеска, и буквы на ней уже не расплывались синими потёками. Рита заведовала тут всем, и в посёлке не было человека, которого она не подняла бы на ноги хоть однажды. У дома, во дворе, рос большой к

Калитку с того краю улицы открывали редко, но Рита всё одно поглядывала на неё всякий раз, как шла со двора. Привычка эта завелась давно и держалась крепко, как держится в доме запах хлеба. Дорога за калиткой уходила к райцентру, к станции, к большому миру, и оттуда, с той дороги, рано или поздно должен был вернуться домой её Андрей.

Дорога домой длиной в жизнь, думала она, выпуская со двора рыжего пса. Да только идут по ней с двух концов навстречу.

Стояло лето. Медпункт на улице Садовой давно был не тот пустой, наполовину мёртвый дом, в который её когда-то высадила попутка. Андрей ещё до отъезда перебрал его по бревну, потом Рита год за годом обихаживала, и теперь это была чистая светлая лечебница с белёными стенами, с настоящим шкафом для лекарств, с кушеткой за ширмой. Над крыльцом висела вывеска, и буквы на ней уже не расплывались синими потёками. Рита заведовала тут всем, и в посёлке не было человека, которого она не подняла бы на ноги хоть однажды.

У дома, во дворе, рос большой клён. Андрей посадил его тонким прутиком ещё перед свадьбой, тридцать лет назад, а теперь дерево вымахало выше крыши и в летний полдень держало над двором густую тень. По осени клён ронял на крыльцо резные жёлтые листья, и Рита подметала их, и иной лист, самый ровный, закладывала меж страниц той тетради, где отмечала дни. Дерево это было ей как старый друг, как ещё один член семьи, что стоял рядом все годы, пока другие были в отлучке. Под ним она и больных в тёплую пору принимала, вынося скамью, и сама сиживала вечерами с вязаньем, слушая, как шумит над головой листва. Шум этот был ей вместо собеседника в долгие одинокие вечера, и казалось ей порой, что клён, посаженный Андреевой рукой, и шумит за Андрея, передаёт от него весточку через всю даль.

Пёс выкатился за ней во двор, молодой, крепкий, рыжий до самой искры на солнце. Звали его Дунаем, как звали всех рыжих собак в этом дворе вот уже скоро тридцать лет. Первый Дунай, тот самый, что поднял её среди ночи на угар, давно лежал в земле за оврагом, помер по-собачьи тихо, от старости. Рита держала его щенков, и щенков его щенков, и все они выходили рыжими, и всех она кликала по старой памяти одним именем, и посёлок привык, и никто не путался.

В то утро к ней с самого начала повели больных. Привели мальчонку с занозой под ногтем, привели старуху с поясницей, прибежала молодуха, у которой грудничок зашёлся в крике и не унимался вторые сутки. Рита всех приняла, всех осмотрела не торопясь, мальчонке вынула занозу, старухе растёрла поясницу и наказала не поднимать тяжёлого, а грудничка послушала, постукала и нашла, что у него режется первый зуб, оттого и крик, и показала матери, как унять. Молодуха ушла успокоенная, и Рита подумала, что вот так же когда-то, целую жизнь назад, успокаивала она в этом посёлке первых своих больных, недоверчивых, чужих. Теперь не было недоверчивых. Теперь к ней шли, как идут к матери.

А бывало, шли и среди ночи. Иной раз поднимут стуком в окно, и Рита, как была, наскоро одевшись, идёт по тёмной улице с фонарём и саквояжем, и Дунай рядом, и весь посёлок спит, а у неё горит работа. То роды раньше срока, то у ребёнка круп, то старика прихватило сердце. За тридцать лет она приняла на этой улице столько детей, что добрая половина посёлка прошла через её руки, не считая внуков. И когда шла она ночью с фонарём, ни один пёс на неё не брехал, потому что все собаки в округе знали фельдшерицу с улицы Садовой и пропускали как свою.

Жила Рита одна, если не считать пса, давно и привычно. Андрей уехал на стройку тринадцать лет назад, и с тех пор бывал дома считаные разы. Приезжал в побывку, на месяц, на полтора, и эти месяцы были как праздник, как глоток среди жажды, а потом снова уезжал, и снова Рита оставалась одна в чистом тёплом доме, и снова считала дни. Последний раз Андрей был три года назад, оброс к тому времени сединой, погрузнел, и руки у него стали ещё крепче и темнее от стройки и солнца. Тот месяц прошёл как один долгий день. Андрей чинил всё, до чего за годы не доходили её руки: перебрал крыльцо, наточил весь инструмент, сложил поленницу так ровно, что любо глядеть. По вечерам они сидели на крыльце, и он рассказывал про тайгу, про мороз под пятьдесят, про то, как машины не заводятся и приходится жечь под ними костры, а она слушала и боялась только одного: что месяц кончится. Месяц и кончился. Андрей собрал котомку, поцеловал её у калитки, сказал, что теперь уж недолго осталось, дострой да домой, и снова уехал за тот же поворот. И снова потянулись чёрточки в тетради. Так и наглядеться толком не вышло, потому что месяц короток, а жизнь идёт.

Сын уехал позже отца. Петя рос при матери, бегал в школу за оврагом с рыжим псом до самой калитки, кончил восемь классов, потом ремесло, выучился на шофёра, как отец и дед. А восемнадцати лет от роду засобирался к отцу на ту же стройку, и Рита его не держала. Она хорошо помнила тот день. Помнила, как стояла у этой же калитки, держа сына уже не за руку, как держала маленького, а просто рядом, потому что вырос, перерос её на голову. Как махала вслед автобусу, увозившему её дитя в ту же даль, куда увезла когда-то мужа. И как, проводив, вернулась в опустевший вконец дом и поняла, что теперь у неё две ноши вместо одной: ждать мужа и ждать сына. И обе она взялась нести прямо, не сгибаясь, потому что иначе не умела.

С тех пор её жизнь шла по письмам. Письма от Андрея приходили нечасто, со стройки далеко, не до писем там, а всё же приходили. Писал он коротко, неровно, что жив, что работа идёт, что зима была лютая, а лето комариное, и что скучает, и чтоб берегла себя. Писал и Петя, и в его письмах сквозил уже взрослый мужик, и Рита по этим письмам, как по зарубкам на косяке, мерила, как растёт её дитя вдали от дома. Был у неё заведён ещё с первого Андреева отъезда обычай: в особой тетради отмечать дни чёрточками, чтоб знать, сколько прошло и сколько ещё ждать. Чёрточек накопилось много, целые страницы, исписанные за тринадцать лет, и каждая чёрточка была прожитый день, прожитый прямо, без слёз и без жалоб, потому что слёзы и жалобы мужу на стройке не подмога.

Хранила Рита и письма сына, все до единого, в отдельной коробке из-под печенья. Перечитывала их в долгие вечера и видела, как взрослеет её Петя. Первые письма были мальчишеские, корявые, всё про машины да про тайгу, про то, какие там медведи и какая рыба. Потом пошли потолще, посерьёзнее. Писал, что выучился водить тяжёлый самосвал, что бригадир его хвалит, что заработал на хороший костюм. А в последний год в письмах появилось новое, и Рита, мать, вычитала это прежде, чем сын написал прямо: появилась девушка. Сперва обмолвкой, потом всё чаще мелькало в письмах имя, и Рита по этим обмолвкам уже догадывалась, что у сына сладилось что-то важное, да помалкивала, не торопила, ждала, когда сам скажет.

Скрашивала ей одиночество старая Зина. Бывшая санитарка давно была на покое, состарилась, обезножела, а нрав сохранила тот же, тёплый и слезливый. Заходила к Рите чуть не каждый день, пила чай, перебирала посёлковые новости, и Рита привыкла к её болтовне, как привыкают к тиканью ходиков. Зина одна знала, как тяжело Рите в иные ночи, потому что одной только Зине Рита и проговаривалась изредка, не выдержав. Прочие видели заведующую медпунктом, степенную, прямую, со всем справляющуюся. Каково ей на самом деле, не знал никто.

Почту в посёлок привозили через день, к полудню, и в эти дни Рита будто делалась моложе. На почте ей подали два конверта. Один от Андрея, толще обычного, другой казённый, из района, по медпунктовским делам. Рита спрятала Андреев за пазуху, к сердцу, чтоб прочесть дома, не на людях, и пошла назад по Садовой, и Дунай трусил рядом, обнюхивая знакомые заборы.

Дома она села к окну, к тому самому окну, у которого тринадцать лет назад решилась отпустить мужа на большое дело. Распечатала письмо. И с первых строк руки у неё задрожали так, что пришлось положить листок на стол и разглаживать ладонью.

Андрей писал, что стройку сдают. Что дорогу достроили, поезда пошли, и работы сворачивают, и таких, как он, отпускают по домам. Писал, что едет. Что едет домой, насовсем, к осени, и больше никаких отъездов, никаких прощаний у правления, отъездился, отстроил своё, теперь хватит. «Готовь дом, Рита, — писал он своим корявым почерком. — Еду».

Рита читала это и не могла прочитать до конца, потому что буквы расплывались. Она вытирала глаза, и снова читала, и снова не могла. Тринадцать лет она ждала этого слова. Тринадцать лет несла свою ношу прямо, не показывая людям, как пусто в доме по ночам. И вот оно, слово. Едет.

Весть разлетелась по посёлку в тот же день, потому что такое не утаишь. Первой прибежала Зина, обняла Риту, заплакала, запричитала, что вот, дождалась, вот счастье-то, и что весь посёлок рад за Лагутиных. За ней потянулись и другие. Заглядывали будто бы по делу, а на деле поглядеть на счастливую хозяйку, разделить радость. Одна принесла моток ниток на занавески, другая горшок цветка, третья просто постояла, порадовалась вслух. Бабы наперебой давали советы, как лучше прибрать, чем потчевать хозяина с дороги, и Рита слушала и кивала, и не обижалась на бесцеремонность, потому что за этой бесцеремонностью было тепло, которого ей тринадцать лет так не хватало. К вечеру перебывало полдвора. Несли кто что, как на праздник. Бабы судили, как лучше прибрать дом к хозяину, мужики обещали подсобить с крышей и забором. Посёлок собирался встречать Андрея так, будто это всехний муж и сын возвращался с дальней дороги.

И в этом было что-то, от чего у Риты теплело и щемило разом. Когда-то её тут не встретил никто. Ни одна калитка не скрипнула ей навстречу, когда она, чужая городская девчонка, стояла на дороге с фанерным чемоданом. А теперь весь посёлок сходился к её дому, и она была тут не чужая, а самая что ни на есть своя, сердцевина, к которой тянулись люди.

Несколько дней дом гудел приготовлениями. Рита белила, скоблила, перемывала, шила новые занавески, выскоблила добела полы, перетрясла перины. Мужики, как обещали, пришли всем гуртом, перекрыли прохудившийся скат крыши, выправили покосившийся забор, и стук их топоров стоял над двором весь день, домашний, добрый, и Рите вспоминался другой топор, тот, которым молодой Андрей чинил ей крышу медпункта в самое первое их лето. Руки у неё не знали усталости, потому что работа эта была в радость, какой давно не знала. Дунай путался под ногами, чуя общее оживление, и Рита нет-нет да и говорила ему вполголоса то, чего не говорила людям.

— Едет наш хозяин, Дунай. Слышишь? Едет.

Пёс стучал хвостом по полу, и Рите казалось, что и он понимает.

По вечерам, управившись, Рита садилась к окну и представляла, как это будет. Как покажется на дороге машина, как сойдёт Андрей, постаревший, седой, но всё тот же, её. Как обнимет он её посреди двора, и она уткнётся ему в плечо, и можно будет наконец не держать спину прямой, а опереться на надёжное. Загадывала, успеет ли он к её именинам, что варить в первый день, какую рубаху ему достать. Маленькие эти заботы были ей сладки, как не были сладки уже годы, потому что были они заботами не одинокой бабы, а жены, ждущей мужа. В тот же вечер она села и написала Андрею ответ, длинный, на четырёх страницах, какого давно не писала. Что ждёт, что дом готов, что прибрала и побелила, что Дунай жив-здоров и постарел, как и они. Что пусть едет с богом и ничего не боится, дома его ждут. И, запечатывая конверт, поймала себя на том, что улыбается, чего за собой давно не помнила.

А ждать она умела. За тринадцать лет научилась. Знала, как пережить зиму, самую тяжёлую пору одиночества, когда темнеет рано и метель воет в трубе, а ты одна в доме со своими мыслями. Знала, как дотянуть до весны, когда сходит снег и легчает на душе. Знала, как заполнить лето работой, а осень заготовками, чтоб руки не знали пустоты, потому что пустые руки наводят на пустые мысли. Тринадцать раз сменились за окном времена года, тринадцать зим она вытопила одна, и ни разу никому, кроме Дуная да старой Зины, не пожаловалась. Своя ноша, она на то и своя, чтоб нести её самой.

А потом пришла вторая весть, и от неё в доме разом стало холодно, как от распахнутой зимой двери.

Принёс её проезжий, шофёр, что когда-то знавал Андрея и теперь возвращался с тех же краёв. Завернул он к Рите по старой памяти, передать поклон, и за чаем обмолвился, не подумавши, о том, о чём в дороге толковали мужики. Что на стройке, на дальнем участке, перед самой сдачей случилась беда. Что обвалило породу, что были покалеченные, и кого-то увезли в больницу, и точно никто не знает, кого и насколько. Сказал и осёкся, увидев, как побелела хозяйка. Понял, что сболтнул лишнего, заторопился, стал хлебать чай, обжигаясь, и косился на Риту виновато. А Рита сидела как каменная, и руки у неё, всю жизнь твёрдые, мелко дрожали на столе.

— Да ты не пугайся, Маргарита Сергеевна, — забормотал он. — Может, и не на вашем участке. Мало ли. Народу там тыщи.

Но Рита уже не слышала. В голове билось одно: Петя. Сын был там, на той стройке, на тех же участках. Андрей в письме о беде не писал ни слова, но письмо было давнее, шло долго, а беда, если верить проезжему, случилась после. Значит, Андрей мог и не знать ещё, когда писал. Или знал, да пожалел её, не стал тревожить.

Ночь Рита не спала. Сидела у окна, у того окна, и считала дни, когда успеет дойти телеграмма, если что. Всю жизнь она лечила чужих, вынимала чужих сыновей из жара и беды, а тут сидела бессильная, за тыщу вёрст от своего, и не могла ни прибежать, ни помочь, ни даже узнать. Под утро задремала прямо в кресле, и снился ей Петя маленький, бегущий с рыжим псом к калитке, и проснулась она в слезах, не помня, к радости тот сон или к худу. Дунай чуял её тревогу, не спал тоже, лежал у ног и тихо поскуливал.

Так прошло ещё несколько дней, и каждый был длиною в год. Рита ходила сама не своя, валилось из рук привычное, и больные, приходя в медпункт, видели заведующую бледной и рассеянной, и шептались между собой, что неспроста это, что недобрая весть пришла Лагутиным.

Она гнала от себя худые мысли, а они лезли. Вспоминалось, как провожала Петю мальчишкой, как он махал ей из автобуса, и она тогда крепилась, не плакала, чтоб не пугать дитя слезами в дорогу. Думалось: отпустила его сама, своими руками, в ту даль, где обвалы и мерзлота, и если что, то и винить, кроме себя, некого. Гнала и это. Садилась к окну, бралась за вязанье, чтоб руки были при деле, и считала петли вместо дней, и сбивалась, и начинала сызнова.

Телеграмма пришла на третий день. Рите принесли её прямо в медпункт, и она расписалась негнущейся рукой, и долго не решалась развернуть, и развернула, отойдя к окну, спиной к людям.

Текст был короткий, телеграфный, без лишних слов. Андрей сообщал, что выезжает такого-то числа, поездом до райцентра. И в самом конце, отдельной строкой, стояло то, от чего у Риты подкосились ноги и она схватилась за подоконник.

«Едем не одни».

Едем. Не еду. Едем. И не одни.

Рита стояла у окна, держа в руках синий телеграфный бланк, и не знала, что думать. Кто едет с Андреем? Почему «не одни»? Жив ли Петя, или это о беде, о страшном, о том, что везут домой не радость, а горе? Телеграмма молчала. Она сообщала только число и слово, от которого холодело сердце, и не объясняла ничего.

А до названного числа оставалось четыре дня.

Глава 2/3