Дарья Десса. Авторские рассказы
(Не) Родной человек. Часть 2/2
Жена Геннадия Павловича (вторая по счёту) позвонила Серёже сама. Голос в трубке звучал ровно, без надрыва, как при озвучивании диктором сводки погоды. Она обстоятельно, с медицинскими подробностями, выложила диагноз: стадия, прогнозы, какие обследования уже пройдены, а какие ещё только предстоят, какие процедуры проведены. В конце добавила: «У нас же бесплатная медицина, государство обязано всё сделать». Сказала так, словно подводила черту под разговором о перспективе сделать её мужу платную операцию.
По её интонации, по той лёгкости, с какой она переложила ответственность на абстрактные плечи системы здравоохранения, Серёжа понял главное: вторая жена его отца сама не собирается пальцем о палец ударить. Её дети – те самые мальчишки и девчонки, которых Геннадий Павлович поднимал вместо своих, вкладывая в них время, нервы, отцовское тепло, – тоже хранили молчание. Ни звонка, ни сообщения, ни предложенной помощи. Ноль. Вот и верь после этой поговорки, что отец не тот, кто родил (хотя и с этим не соглашусь, потому что мужчины рожать не умеют), а тот, кто воспитал.
Я переваривала это долго. Ночью, когда Митька наконец уснул, днём, между стиркой и готовкой, – всё прокручивала в голове. Значит, вот как бывает. Те, для кого Геннадий Павлович был опорой, кому отдал то, что по праву принадлежало его собственной крови – вечера за уроками, совместные поездки на природу, отцовскую строгость и нежность, – они просто умыли руки. Не потому, что они исчадия ада. Может, и неплохие люди. Просто дистанция между «знать» и «действовать» оказалась для них непреодолимой, – как в своё время для Понтия Пилата, который имел все возможности спасти Иисуса, но сделать это отказался, чтобы не вступить в конфликт с местными религиозными иерархами.
Вот и получается, что родной сын, которого Геннадий Павлович не видел девятнадцать лет, теперь должен тащить этот воз в одиночку. Нечестно. Понимаю, что слово детское. Взрослые обычно вздыхают: жизнь сложна, надо принять и понять. Но за Серёжу я не хотела ни понимать, ни принимать. Мне хотелось, чтобы кто-то однажды посмотрел ему в глаза и произнёс вслух: «Хватит. Ты уже достаточно подарил этому человеку! Не оттолкнул его, когда он много лет спустя снова появился в твоей жизни. Пригласил на свадьбу, дав возможность порадоваться изменению в твоей судьбе. Познакомил с внуком. На этом хватит. Большего он не заслужил».
Четыреста тысяч рублей. Цифра повисла в воздухе беззвучным ударом. У нас нет кухни. То есть помещение имеется, как и во всякой нормальной квартире, но толком не обставлено. Стоит временная столешница, пристроенная на двух табуретках, и мы едим уже восьмой месяц подряд на складном дачном столике, купленном в супермаркете на распродаже. Ремонт заморожен на полуслове.
Моя машина – это отдельная трагикомическая поэма. Каждый раз, когда поворачиваю ключ зажигания, внутри что-то сжимается: молчаливый договор с высшими силами. Митьке два года, я в декрете. В садик нас не берут – листы ожидания, очереди, бесконечное «перезвоните через месяц, ваша очередь ещё не подошла».
Мы копили по крохам. Отказывали себе в мелочах, из которых складывается нормальная жизнь: не купили новую куртку мне, не обновили Серёже ботинки, раз в неделю вместо пиццы ели макароны с кетчупом. И теперь Серёжа хочет взять наши кровные накопления и отдать человеку, который не позвонил в день рождения собственного внука; ни разу не поинтересовался, как полное имя Митьки звучит в документах; кто объявился только теперь, когда его собственная жизнь сжалась до размеров больничной койки.
Я проснулась в два часа ночи. Не от кошмара, не от Митькиного плача – просто тело само выбросило из сна, как будто что-то щёлкнуло внутри. Вышла на кухню. Серёжа сидел за столом без привычного смартфона, без чашки или книги. Просто замер и смотрел в прямоугольник окна. За стеклом жил город: жёлтые огни в чужих квартирах, движение чужих жизней, которым нет до нас никакого дела.
– Не спится? – спросила я, хотя ответ был очевиден.
– Нет.
Я поставила чайник. Достала две чашки, потом замерла и достала третью – ту, с отбитой ручкой, которую Серёжа почему-то упрямо не выбрасывает. Она его любимая, – подарила на 23 февраля, когда мы ещё не поняли толком, встречаемся или так, пока присматриваемся друг к другу. Муж следил за моими движениями, ничего не говорил.
– Расскажи, – попросила я наконец.
– Ты всё знаешь.
– Расскажи то, чего я не знаю.
Долгая пауза. За окном прошуршала машина – блики фар метнулись по потолку и погасли.
– Я злюсь на него, – сказал Серёжа глухо. – Наверное, с тех самых пор, как мне исполнилось девять. За уход и тишину. Что на нашей свадьбе он сказал тост, а потом даже маленького подарка не сделал. Пусть бы чисто символического. За равнодушие к Митьке. За маму – она всё тащила одна, пока он жил своей отдельной, параллельной жизнью.
Муж замолчал. Я слышала, как чайник набирает температуру.
– И при этом я думаю о том, что он умирает, и мне необходимо что-то сделать, чтобы его спасти.
Вода закипела. Я разлила кипяток по чашкам, положила заварочный пакетик сначала в его (любит покрепче), затем в свою, – мне крепкий не нужен, и так вся на нервах.
– И что ты решил? – спросила Серёжу.
– Если я ничего не сделаю, – печально произнёс он, – всю жизнь буду себя корить. Что позволил злобе принять решение, и мне, получается, оказалось важнее наказать отца, пусть даже он никогда не узнает об этом, чем остаться самим собой.
Я сидела напротив и рассматривала его: складку между бровей; пальцы, обхватившие горячую керамику. В голове пронеслась мысль, что коже, наверное, больно от такого прикосновения. Но Серёжа почему-то мужественно это терпит.
– Это нечестно, – сказала я.
– Знаю.
– Он не заслужил твоей доброты.
– Вероятно.
– И деньги нам нужны. Свои. На жизнь.
– Нужны. – Он поднял взгляд. – Я умею считать, не сомневайся.
– Тогда зачем?
Он молчал так долго, что жар от кипятка оставил, наверное, ожог на его коже. Потом выдохнул и произнёс то, что, наверное, прокручивал в голове последние сутки:
– Ты знаешь, милая, я не хочу становиться человеком, который отказал в помощи умирающему отцу, даже такому, как мой. То есть хуже некуда. Прекрасно понимаю, что в сложившихся обстоятельствах он не заслужил ни копейки. Но в данном случае речь идёт не о его награде, а о моём выборе. Я хочу, чтобы когда-нибудь, если такое вдруг случится с кем-нибудь из нас двоих, то Митька поступит так же, – отдаст последнее ради для своего родителя.
Я смотрела на него и чувствовала сразу всё: и что он прав по-своему, и что это безумие, и что именно за эту упрямую, нерациональную, никому не выгодную доброту его люблю. А ещё я злилась на Геннадия Павловича и его равнодушную семью, исчезнувшую в минуту опасности. Вместо того, чтобы свалить всё на систему здравоохранения, могли бы хоть как-то поучаствовать в сборе денег на операцию.
– Ладно, – выдохнула я.
Муж удивился.
– Ладно, – повторила твёрже. – Я против, запомни. Он не заслужил. Это неправильно. Говорю это не в упрёк, просто как факт. Но спорить с тобой не буду, потому что ты всё равно сделаешь, как решил. Я тебя давно знаю. Поэтому давай лучше разберёмся, как провернуть это с наименьшими потерями для нас.
Серёжа долго смотрел на меня, потом протянул руку через стол и накрыл мою ладонь.
– Спасибо, – сказал он тихо.
– Не благодари. Моё мнение не изменилось.
– Я понимаю.
– Отлично. Тогда приступим к подсчётам.
Мы просидели до четырёх утра. Считали, пересчитывали, спорили шёпотом, чтобы не разбудить Митьку. Решили, какую часть от накоплений можно забрать сейчас, какую – отложить на потом, от каких привычек придётся отказаться временно, а от каких – на более долгий срок. Кухня потерпит: ещё полгода на табуретках – мы уже почти привыкли, это наша новая норма. Машина – посмотрим, может, доживёт до весны, а там видно будет. Ещё свекровь, наверное, поможет, если попросить. Несмотря даже на то, что у неё куда больше оснований ненавидеть этого мужчину, чем у кого бы то ни было на свете.
К утру небо за окном начало светлеть – сначала робко, потом всё увереннее, разгоняя тьму по углам. Я сидела напротив Серёжи с давно остывшим чаем и думала: «Вот так, значит. Жизнь устроена не по инструкции. Не так, как должна быть, а так, как есть. Вот уж правда говорят: человек предполагает, а Бог располагает».
Утром я позвонила своему отцу. Просто так, без повода – захотелось услышать его голос. Он взял трубку после первого же гудка. Папы вообще берут трубку сразу, это закон природы, что-то несокрушимое. Только настоящие папы, родные и близкие с первого дня твоего появления на свет.
– Привет, дочка, у тебя всё хорошо? – спросил он настороженно.
– Всё нормально, пап. Митька вчера тебя спрашивал.
– И правильно. Я завтра приеду. У нас договорённость – хочу привезти ему ту самую машинку.
– Вы с ним договорились?
– А как же. Я же ему слово дал. Как вы там вообще? Серёжа как?
– Нормально. Держимся.
– Ну и хорошо. Если что звони.
Я положила трубку и долго сидела неподвижно, глядя на потухший экран. «Если что – звони». Всего три слова, за которыми вся суть моего отца: он рядом, никуда не уходит и готов в любое время примчаться, чтобы помочь, поддержать. Геннадий Павлович, кажется, никогда таких слов Серёже не говорил. Или, может быть, произносил, но впустую, без фундамента. Обычные звуки, не подкреплённые делом.
Митька проснулся в восемь. Ввалился на кухню сонный, со следом от подушки на щеке – розовая полоска от края до края. Сразу потребовал кашу и деда. Деда не оказалось, но каша нашлась. Пока я подогревала в микроволновке, сын забрался на свой высокий стул и принялся рассказывать про ночное видение: там была собака и большая машина. Я не всё разбирала, но кивала в нужных местах. Он говорил серьёзно, с паузами, с жестами. Вылитый дед – тот тоже никогда не торопится и так же рассказывает. Вероятно, Митька у него перенял такую манеру повествования.
Серёжа вышел через полчаса. Небритый, с опухшими от бессонницы глазами, с той же складкой между бровей. Сын немедленно соскользнул со стула и обхватил его за талию.
– Па-а-ап, – выдохнул он с такой интонацией, в которую умещается всё сразу: «я тебя люблю», «ты чего так долго спишь», «посмотри на меня», «я здесь, видишь?»
Серёжа подхватил его, прижал к груди. Митька вцепился в отца и зашептал что-то срочное в ухо – про собаку, про большую машину, про важное. Серёжа слушал, кивал. А сам смотрел поверх Митькиной головы в окно, туда, где утро набирало силу.
Я глядела на них и думала: вот оно, самое важное в жизни – ощущение, что рядом твой любимый родной человек. На этом любая семья держится. Да что там, семья! Весь мир. А если все отношения будут такими же, как у Серёжи с его родным отцом, то человечество вскоре вымрет. Я в этом абсолютно уверена.
Геннадий Павлович, может, выкарабкается. Может, нет. Наши деньги, возможно, помогут. А возможно, их не хватит – тогда будем искать дальше, хотя понятия не имею, где. Он, может, скажет Серёже спасибо. А может, и не скажет – не в его это привычках. Но муж будет знать: он поступил по-своему. Не предал себя ради злости, пусть даже справедливой и заслуженной, а повёл себя, как настоящий человек и добрый сын, который остался таким, даже несмотря на предательство своего отца.
Жизнь течёт дальше – несправедливая, путаная, полная людей, которые получают то, чего не заслуживают, и тех, кто заслуживает куда большего, но не получает. Мы варим кашу. Митька на руках Серёжи взахлёб рассказывает про какой-то мультик. И в этом, кажется, тоже кроется своя правота – не в смысле юридической или бытовой справедливости, а в смысле продолжения. Когда одно поколение передаёт другому не только долги и обиды, но и этот жест – поднять, прижать, не отпустить.