На столе лежала нижняя половина корпуса — тяжёлая, литая на вид даже в пластике. Я держал её двумя пальцами и чувствовал эту характерную массу, которой у «тридцатьчетвёрки» не бывает. ИС-2. Даже в масштабе 1:35 он ощущается иначе. Плотнее. Серьёзнее. Как будто пластик помнит, что прототип весил сорок шесть тонн.
Я повернул корпус к свету, разглядывая литьевые следы на бортах, и в какой-то момент лампа мигнула.
Воздух изменился.
Холод был первым, что я почувствовал. Не зимний — апрельский. Тот сырой, проникающий холод, который забирается под шинель и не уходит, сколько ни двигайся. Земля под ногами была мягкой, тяжёлой от талой воды. Сапоги уходили в неё по щиколотку.
Я стоял рядом с машиной. Она была огромной. Не так, как кажется на фотографии — фотография всегда врёт про размер. Она была огромной в том смысле, в каком огромна стена дома, когда стоишь вплотную. Борт шёл выше моего плеча. Башня наверху казалась отдельным сооружением — округлая, тяжёлая, с длинным стволом, уходящим вперёд и чуть вверх, в темноту.
Я знал, что это ИС-2. Я знал это не потому, что видел модель. Я знал, потому что был здесь. Потому что мои руки пахли соляркой и пороховой гарью, а в нагрудном кармане лежала сложенная вчетверо карточка с номером машины.
Апрель сорок пятого. Где-то впереди, за полем, за рощей, за железнодорожной насыпью — город. Укреплённый, подготовленный к обороне. Его нужно было брать утром.
У кормы сидел Чалый. Его на самом деле звали Фёдор Никитич, но все звали Чалый — за седую прядь, которая появилась у него под Ковелем и с тех пор не исчезла. Ему было двадцать семь лет. Он был заряжающим.
Чалый сидел на куске брезента, расстеленном прямо на мокрой земле, и ел хлеб. Просто ел хлеб, отламывая по куску и медленно прожёвывая. Рядом стояла кружка с остывшим чаем.
— Не спится? — спросил он, не поднимая головы.
— Нет.
— И мне.
Он протянул хлеб. Я взял кусок. Хлеб был плотный, чуть сыроватый, с тем привкусом, который бывает у хлеба, пролежавшего сутки в промасленном ящике.
Мы сидели и молчали. Где-то слева, метрах в сорока, стояла вторая машина — борт 434. За ней — ещё одна. Всего в роте оставалось четыре ИСа. Было шесть, но два сожгли под Кюстрином, и пополнение пока не пришло.
Чалый допил чай. Посмотрел на башню.
— Семнадцать снарядов, — сказал он.
— Что?
— Семнадцать. Полный боекомплект — двадцать восемь. Нам выдали семнадцать. Обещали довезти остальные до четырёх утра.
Я посмотрел на часы. Половина третьего.
— Довезут, — сказал я.
Чалый ничего не ответил. Он знал то же, что и я: довезут или не довезут — утром машина пойдёт вперёд.
Семнадцать снарядов.
Двадцать восемь — это полный боекомплект ИС-2 с пушкой Д-25Т. Сто двадцать два миллиметра. Каждый снаряд — отдельно заряжаемый: сначала снаряд, потом гильза. Заряжающий делает два движения вместо одного. Скорострельность — два, максимум три выстрела в минуту. Когда цель — «Тигр» или бетонный ДОТ, два выстрела в минуту кажутся вечностью.
Но зато каждый выстрел — это двадцать пять килограммов стали и взрывчатки, летящих к цели. Один точный снаряд мог развалить кирпичную стену дома, за которым стояла немецкая самоходка. Один — пробить лобовую броню «Пантеры». Один — обрушить перекрытие подвала, из которого бил пулемёт.
Семнадцать таких снарядов — и каждый нужно было потратить точно.
Механик-водитель Грищенко спал в машине. Он всегда спал в машине перед боем — единственный из экипажа, кто мог заснуть в отделении управления, согнувшись в позе, которая нормальному человеку показалась бы невозможной. Грищенко был невысокий, жилистый, с короткими ловкими руками. Он водил ИС так, как другие водят полуторку — спокойно, без рывков, с ленивой точностью. Только это не была лень. Это было мастерство, накопленное за два года и четыре машины.
Четыре машины. Первый ИС-2 сгорел подо Львовом. Второй потерял гусеницу и был оставлен у Сандомира. Третий получил снаряд в моторное отделение западнее Радома. Этот — четвёртый. Грищенко относился к нему без сантиментов. Машина — это машина. Но перед боем он всегда обходил её, трогал траки, проверял натяжение, слушал двигатель на холостых — и только потом ложился спать.
Командир наш, лейтенант Ситников, ушёл на совещание к ротному. Он ушёл час назад и до сих пор не вернулся. Это было нормально. Перед штурмом совещания длились долго, потому что задач было много, а карт — мало.
Я был наводчиком. Моё дело было простое и страшное одновременно: смотреть в прицел и попадать.Прицел ТШ-17 давал четырёхкратное увеличение, узкое поле зрения, и в городском бою, а завтра был городской бой, это означало, что цель появлялась в прицеле внезапно, крупно и на несколько секунд. Дальше ты либо попадал, либо нет. Третьего варианта не существовало, потому что пока Чалый закинет следующий снаряд и следующую гильзу, пройдёт двадцать — двадцать пять секунд. За двадцать пять секунд «Фауст» с верхнего этажа долетит до башни три раза.
Я не думал об этом. Я думал о том, что хлеб вкусный и что Чалый правильно сделал, что не стал его сушить.
В три часа вернулся Ситников. Он шёл от рощи быстрым, но не торопливым шагом — как ходят люди, которые несут определённость. Он сел рядом с нами, достал из планшета сложенный лист, развернул его, посветил фонариком — тусклым, прикрытым ладонью.
— Задача такая, — сказал он негромко. — Начало в пять тридцать. Артподготовка двадцать минут, далее мы идём по правой стороне улицы. Пехота — за нами. На перекрёстке у кирхи возможен ПТ-узел: одна или две пушки, может быть самоходка. Наша задача — подавить огневые точки и дать пехоте пройти к площади.
Он свернул лист.
— Вопросы?
Чалый посмотрел на него.
— Снаряды довезут?
— Обещали к четырём.
— Это я уже слышал.
Ситников помолчал.
— Если не довезут — работаем тем, что есть. Семнадцать — это семнадцать. Значит, каждый — в цель.
Он посмотрел на меня. Я кивнул. Что тут было говорить.
В половине четвёртого я залез в башню. Внутри было тесно, темно, пахло маслом, металлом, порохом и человеческим телом — запахом, который въедается в танк через неделю и уже никогда не уходит. Я сел на место наводчика, положил руки на маховики и закрыл глаза.
Лоб упёрся в резиновый налобник прицела. Холодный. Через минуту он станет тёплым от кожи.
В башне ИС-2 тесно даже для трёх человек. Казённая часть Д-25Т занимает почти всё пространство. Когда пушка откатывается после выстрела, затвор проходит в сантиметрах от заряжающего. Чалый знал эту дистанцию телом — он научился отклоняться в нужный момент, не думая, на рефлексе, выработанном сотней выстрелов. Однажды под Радомом новый заряжающий из пополнения не успел отклониться. Его увезли с переломом ключицы и двумя выбитыми зубами. Чалый с тех пор заряжал сам и никому не уступал.
Я сидел в темноте и слушал тишину. Тишину, в которой изредка раздавался далёкий одиночный выстрел, потом снова — ничего. Апрельская ночь перед штурмом. Один из тысячи таких моментов, которые потом не попадут ни в один учебник.
Без четверти четыре приехал грузовик. Я услышал его по звуку — натужный, низкий рёв «Студебеккера» по раскисшей дороге. Чалый вылез наружу первым. Я за ним.
Снаряды были в деревянных ящиках. Два бойца из роты снабжения спрыгнули с кузова, начали подавать. Чалый принимал каждый ящик, как принимают ребёнка — крепко, молча, осторожно. Открывал, доставал снаряд, передавал мне, я передавал внутрь. Потом — гильзы, отдельно.
Одиннадцать снарядов. Итого двадцать восемь. Полный боекомплект.
Чалый впервые за ночь улыбнулся. Одним уголком рта, быстро, — и всё.
К пяти часам всё было готово. Грищенко завёл двигатель, дал ему прогреться, послушал, выключил. Сказал: «Нормально». Это было его высшее одобрение.
Ситников стоял на башне и смотрел вперёд. Впереди, за полем, за насыпью, за пустыми железнодорожными путями — город. Он был виден только по силуэтам: ломаная линия крыш, колокольня кирхи, труба какой-то фабрики. Всё это было темно, тихо, мертво.
Но мы знали, что оно не мертво. Мы знали, что за стенами тех домов стоят орудия. Что в подвалах — пулемётные гнёзда. Что на верхних этажах — гранатомётчики с «фаустпатронами». Что где-то на параллельной улице может стоять «Тигр» или «Хетцер» — притаившийся, с заглушённым двигателем, с наведённым стволом.
Мы знали всё это. И мы шли туда.
Не потому что хотели. Потому что оставалось двадцать дней до конца.
В пять двадцать я занял место. Налобник прицела уже был тёплым — я прижимался к нему лбом последние десять минут, пока ждал.
Чалый стоял слева, чуть согнувшись, с первым снарядом в руках. Двадцать пять килограммов, которые он держал так, будто они весили пять.
Грищенко сидел внизу, руки на рычагах. Ситников — в командирской башенке, бинокль у глаз.
Машина была готова. Экипаж был готов. Город ждал впереди.
И тишина стояла такая, что я слышал, как Чалый дышит.
А потом, в пять тридцать ровно, земля качнулась. Воздух лопнул.
Артподготовка началась.
Я не увижу, чем это закончится. Не в этот раз.
Потому что в этот момент лампа снова мигнула, и я сидел за столом, и в руке у меня была нижняя часть корпуса ИС-2 в масштабе 1:35.
Только теперь она весила иначе.
Пальцы пахли чем-то, чего не бывает от пластика. Масло. Порох. Мокрая земля.
Я положил корпус на стол. Рядом лежал пакетик с траками — мелкими, аккуратными, одинаковыми. Грищенко проверял натяжение каждого. Каждого.
Семнадцать снарядов. Потом двадцать восемь. Потом — город.
Я открыл следующий пакетик. Там была башня. Округлая, литая, с тонким длинным стволом.
В башне было тесно. Я это знал.
Модель стояла на столе — пока ещё россыпью деталей на литниках. Коробка рядом. На коробке — ИС-2 в зимнем камуфляже, нарисованный художником, который никогда не сидел внутри.
А я — сидел.
И теперь каждая деталь значила чуть больше, чем пластик.
Потому что за каждой деталью стоял Чалый с хлебом у кормы. Грищенко, спящий в отделении управления. Ситников с планшетом и задачей, которую нельзя не выполнить. И я — наводчик, прижавшийся лбом к холодному прицелу в апрельской темноте.
Я закрыл коробку.
Но ночь перед прорывом никуда не ушла. Она осталась — в запахе, в тесноте, в тишине, которая длилась ровно до пяти тридцати.