Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Берег детства: кто первым вернётся, тот ждёт другого

Глава 1 Пятница. Любовь Петровна сошла с автобуса на остановке «Поворот на Овсянку» и сразу почувствовала: пахнет тиной, прелым ивовым листом и чем-то ещё, забытым. Так пахло детство. Она стояла на обочине, придерживая сумку, и смотрела на просёлок. Сорок лет. Сорок лет она сюда не возвращалась. Автобус, фыркнув, уехал. Стало тихо. Только где-то за рощей дёргал коростель, и эту дёрганую, скрипучую песню Люба помнила так, будто слушала её вчера. – Ну вот и приехали, – сказала она вслух, чтобы не было так одиноко. Чемоданчик у неё был маленький, на колёсиках, и колёсики тут же увязли в песке. Люба подхватила его за ручку и понесла на руках. В свои пятьдесят восемь она научилась не жаловаться. Жаловаться было некому. Деревня Овсянка стояла на берегу неширокой, но глубокой речки Ужанки. Тридцать дворов, два колодца, разваленный коровник за околицей. В детстве Любе казалось, что это целый мир. Мир заканчивался у излучины, где рос огромный, в три обхвата, ракитник, и под этим ракитником они

Глава 1

Пятница. Любовь Петровна сошла с автобуса на остановке «Поворот на Овсянку» и сразу почувствовала: пахнет тиной, прелым ивовым листом и чем-то ещё, забытым. Так пахло детство.

Она стояла на обочине, придерживая сумку, и смотрела на просёлок. Сорок лет. Сорок лет она сюда не возвращалась.

Автобус, фыркнув, уехал. Стало тихо. Только где-то за рощей дёргал коростель, и эту дёрганую, скрипучую песню Люба помнила так, будто слушала её вчера.

– Ну вот и приехали, – сказала она вслух, чтобы не было так одиноко.

Чемоданчик у неё был маленький, на колёсиках, и колёсики тут же увязли в песке. Люба подхватила его за ручку и понесла на руках. В свои пятьдесят восемь она научилась не жаловаться. Жаловаться было некому.

Деревня Овсянка стояла на берегу неширокой, но глубокой речки Ужанки. Тридцать дворов, два колодца, разваленный коровник за околицей. В детстве Любе казалось, что это целый мир. Мир заканчивался у излучины, где рос огромный, в три обхвата, ракитник, и под этим ракитником они с Колькой когда-то закопали жестяную коробку из-под монпансье.

В коробке были сокровища. Стеклянный шарик, перо от индюка, фотография Гагарина, вырезанная из «Огонька», и записка. Записку писали оба, по очереди, химическим карандашом, который Колька слюнявил так, что губы у него потом были фиолетовые.

«Кто первый вернётся, тот ждёт другого». Так было написано.

Любовь Петровна тогда вернуться не успела. Бабушки не стало осенью того же года, мать забрала её в город, и больше Люба в Овсянку не приезжала. Жизнь покатилась по своим рельсам: техникум, замужество, дочь, развод, работа в библиотеке, болезнь матери, прощание с ней, тишина пустой квартиры. И вот теперь, разбирая шкаф, она нашла старую тетрадь. А в тетради, между страниц, лежал листок. Детским почерком, с фиолетовыми разводами: «Кто первый вернётся, тот ждёт другого. Колька. Люба. 1978 год».

Она прочитала и почему-то заплакала. Не из-за матери, не из-за дочери, которая уже три года жила в Канаде и звонила по большим праздникам. А из-за чего-то такого, чему и названия не подберёшь. Из-за того, что сорок лет назад была девочка с косичками, которая что-то обещала. И обещание это так и осталось висеть в воздухе.

На следующее утро Люба купила билет.

Тётка Поля и её скамейка

Дом бабушки стоял третьим с краю. Окна заколочены, крыльцо просело, и шиферная крыша поросла мхом. Любовь Петровна постояла у калитки, потрогала ладонью серое, как кость, дерево. Сердце не зашлось, не сжалось. Просто стало тихо внутри, будто кто-то прикрыл дверь.

– Любка? Ты, что ли?

Голос был старый, надтреснутый, но узнаваемый. Люба обернулась.

На скамейке у соседнего дома сидела маленькая, сухая старуха в платке. Лицо её было похоже на печёное яблоко. Тётка Поля. Подруга бабушки, ровесница, значит, ей сейчас под девяносто.

– Тётя Поля, – Люба подошла, – здравствуйте. Узнали?

– А как же не узнать. Ты ж на мать вылитая. Только мать злая была, прости господи, а ты тихая. Садись, ноги небось гудят.

Люба села. Скамейка была тёплая, нагретая солнцем.

– Бабушку мою помните?

– Кого ж мне помнить, как не Дусю. Мы с ней с тридцать восьмого года вместе. И в войну, и после. Она ведь тебя любила, девка, до самого края любила. Каждый день про тебя говорила: «Моя Любка, моя Любка». А ты не приехала.

– Не пускали меня, тётя Поля.

– Знаю. Мать твоя характерная была. Ну да Бог с ней.

Они помолчали. Из-за угла дома вышел кот, посмотрел на Любу равнодушно и пошёл дальше по своим делам.

– А ты чего приехала-то? – вдруг спросила тётка Поля. – Через сорок восемь лет.

Люба хотела сказать что-то умное. Про корни, про память, про то, что мать ушла в другой мир и теперь можно. Но сказала другое:

– Я закопала тут кое-что. В детстве. Хочу выкопать.

Тётка Поля посмотрела на неё внимательно. Глаза у неё были выцветшие, как старая марля, но видели всё.

– У ракитника? – спросила она.

Люба вздрогнула.

– Откуда вы знаете?

– А оттуда и знаю. Колька-то мой каждое лето туда ходил. Сядет, сидит. Я спрашиваю: «Чего сидишь?» А он: «Жду». Я уж и плюнула.

– Колька? – тихо переспросила Люба. – Ваш Колька?

– А чей же. Внук. Сирота, при мне рос. Ты ж с ним и играла. Забыла, что ли?

Люба не забыла. Просто в её памяти Колька был мальчиком в синих сатиновых трусах, с разбитой коленкой и фиолетовыми от карандаша губами. Внуком тётки Поли. Сиротой, потому что мать его, Полины дочь, ушла родами, а отца никто и не знал.

– И где он сейчас? – голос у Любы стал чужой, тонкий.

Тётка Поля поправила платок.

– А там и сейчас. У ракитника. Сидит.

Дорога к воде

Люба шла по тропинке к реке, и ноги у неё были как ватные. Не от усталости. От чего-то другого, чему она не хотела давать названия.

Тропинка вилась через бывший выгон, мимо двух кривых берёз, через бугор. С бугра открывался вид: излучина, песчаный мыс, ракитник. Тот самый. Только теперь это был не великан её детства, а просто старое, наполовину высохшее дерево с сухими ветками наверху и редкой, бледной листвой внизу.

И под этими ветками сидел человек.

Спиной к ней. В тёмной куртке. Худой. Седой затылок.

Люба остановилась. Сердце её не билось «где-то в горле», как пишут в книжках. Оно просто стало большое и тяжёлое, и от этого было трудно дышать. Она постояла на бугре с минуту, потом пошла вниз.

Песок заглушал шаги. Человек не обернулся. Он сидел на корточках и что-то перебирал в руках.

– Здравствуйте, – сказала Люба.

Он поднял голову. Лицо у него было незнакомое. Длинное, морщинистое, с глубокой складкой между бровей. Седая щетина. Глаза серые, спокойные.

И всё-таки это был Колька. Она поняла по тому, как он чуть подался назад, по-щенячьи, когда увидел её. Этот жест она помнила.

– Люба, – сказал он.

Не как вопрос. Как утверждение.

– Колька.

Они стояли друг против друга, и между ними был песок, ракитник, и сорок лет. Сорок восемь лет, в которые не помещались никакие слова.

– Я ждал, – сказал он.

– Я знаю. Бабушка твоя сказала.

– Не бабушка. Я сам. С восьмидесятого, наверное, года. Каждое лето. Потом реже. Последние десять лет – по одному разу. В июле.

Люба опустилась на песок рядом с ним. Не села, а как-то осела, будто у неё подкосились колени. Песок был тёплый.

– Зачем? – спросила она.

Он посмотрел на воду. Ужанка текла медленно, и по поверхности шла мелкая, мелкая рябь.

– А ты зачем приехала?

– Я записку нашла. У матери в тетради. Она, оказывается, всё это хранила.

Колька усмехнулся. Не зло. Грустно.

– Я записку наизусть помню. «Кто первый вернётся, тот ждёт другого». Я первый вернулся. В семьдесят четвёртом. Из армии пришёл, бабка сказала, что ты в городе, замуж выходишь. Я и пошёл на берег. Посидел. Подумал: может, ещё приедет. Не приехала.

– Прости.

– Да за что. Дети мы были. Ты обещание всерьёз приняла, а я… я тоже всерьёз. Только мы не виноваты ни в чём.

Он замолчал. Люба сидела рядом и смотрела на его руки. Руки были рабочие, с короткими, обломанными ногтями, с венами на тыльной стороне. На безымянном пальце правой руки – след от кольца. Светлая полоска. Снял недавно или давно носил.

– А коробку, – спросила Люба, – коробку ты выкопал?

Он покачал головой.

– Нет. Она там же.

Что было в коробке

Лопата нашлась в сарае у тётки Поли. Старая, со стёртой ручкой, но крепкая. Колька нёс её на плече и шёл впереди. Люба шла за ним и смотрела ему в спину.

Странное это было ощущение. Она знала этого человека сорок лет назад. И не знала его сейчас. И в то же время – знала. По походке, по тому, как он чуть припадал на левую ногу, по тому, как держал лопату. Колька в шесть лет тоже так держал палку, когда они играли в красноармейцев.

– Ты женат был? – спросила она в спину.

– Был. Двадцать два года. Вдовец теперь.

– Давно?

– Четыре года.

– Дети?

– Сын. В Норильске. Вахтой работает.

Они дошли до ракитника. Колька воткнул лопату в песок, огляделся.

– Помнишь, где?

– У корня. С речной стороны. Где трещина была.

– Трещина и сейчас есть.

Они подошли к стволу. Кора была серая, потрескавшаяся, и с одной стороны, ближе к воде, шла глубокая, как шрам, трещина. Зинаида провела по ней пальцем. Дерево было живое. Тёплое от солнца.

– Копать будешь? – спросил Колька.

– Я?

Он отдал ей лопату. Люба сняла плащ, положила его на корни, и начала копать. Песок шёл легко, рассыпался. Лопата была тяжёлая, и через две минуты Люба запыхалась, но не остановилась.

На третьем штыке металл звякнул о металл.

Она опустилась на колени и стала разгребать песок руками. Колька присел рядом, тоже стал помогать. Их руки иногда соприкасались, и оба отдёргивались, как ошпаренные.

Коробка оказалась маленькой, ржавой, со вмятиной на крышке. На крышке когда-то была картинка: девочка в кокошнике и надпись «Монпансье. Ленинградская кондитерская фабрика». Сейчас от картинки осталось только пятно.

Люба взяла коробку в руки. Она была лёгкая, как пёрышко.

– Открывай, – сказал Колька.

– Боюсь.

– Чего?

– Не знаю.

Она всё-таки открыла. Крышка поддалась с трудом, скрипнула.

Внутри лежал стеклянный шарик. Мутный, как глаз слепого. Перо от индюка истлело, остался только серый комок. Фотография Гагарина превратилась в труху. А записка...

Записки не было.

Вместо неё лежал сложенный вчетверо листок. Чистый, белый, новый. Совсем не такой, какой они закапывали в шестьдесят восьмом.

Люба подняла глаза на Кольку.

– Это что?

Он смотрел на листок. И вдруг покраснел. По-настоящему, как мальчишка. До корней седых волос.

– Это я, – сказал он. – Я в прошлом году подкопал. Положил.

– Зачем?

– Прочти.

Письмо, которому сорок восемь лет

Люба развернула листок. Руки у неё не дрожали. Просто двигались очень медленно, будто она была под водой.

Почерк был крупный, аккуратный, с нажимом. Шариковая ручка, синяя.

«Люба. Если ты это читаешь, значит, ты всё-таки приехала. Значит, я был прав, что ждал. Я не знаю, какая ты сейчас. Я не знаю, помнишь ли ты меня. Я только знаю, что в шесть лет ты пообещала вернуться. И я тебе верил тогда, и верю сейчас. Я живу в Овсянке. Дом тёти Поли, у колодца. Если ты прочитаешь и захочешь, приходи. Если не захочешь, положи листок обратно и закопай. Я не обижусь. Я просто буду знать, что ты жива и что ты была. Этого мне хватит. Николай. Июль 2025».

Люба прочитала и долго молчала. Потом сложила листок аккуратно, по тем же сгибам, и положила обратно в коробку.

– А если бы я не приехала? – спросила она тихо.

– Тогда бы лежало. Я каждый июль проверяю. Если бы умер раньше, кто-нибудь когда-нибудь нашёл бы. Дети. Внуки. Может, тоже бы кому-то жить помогло.

– Колька, – сказала она. – Колька, ты дурак.

– Знаю.

Они сидели на песке, и было слышно, как в воде плеснула рыба. Маленький круг пошёл по поверхности, разошёлся, исчез.

– У меня дочь в Канаде, – сказала Люба ни с того ни с сего. – Замужем. Внук родился в марте. Я его не видела.

– Поедешь?

– Не зовут.

– Может, ждут, чтоб сама напросилась.

– Может.

Она поднесла стеклянный шарик к глазам. Внутри шарика была закручена жёлтая спираль. Когда-то ей казалось, что это солнце. Сейчас казалось, что это просто стекло.

– Знаешь, что самое странное? – сказала она. – Я ведь жила. Сорок восемь лет жила. Работа, муж, дочь, болезни, очереди, кредиты. А оказывается, я всё это время кого-то здесь оставила. Маленькую девочку с косичками. Она тут сидела все сорок восемь лет и ждала.

– И я ждал, – сказал Колька.

– Ты другое. Ты живой.

– А она нет?

Люба посмотрела на него.

– Не знаю.

Далее глава 2: