Платье лежало с вывернутыми швами на столе. Серафима разгладила ткань ладонью. До чего же добротное сукно! Темно-зеленое, гладкое, плотное, без единой дыры, только крой безнадежно устарел.
Платье принесла жена старосты утром. Развернула холстину и не то попросила, не то приказала:
– Ты мне сделай так, чтоб не узнали старое платье. Чтобы подумали, будто из города новое привезла, от городского портного.
Серафима кивнула медленно, а сама же уже принялась за дело. Растянула платье по столу, прищурилась, рассматривая его в тусклом, осеннем свете. Когда ушла старостиха, принялась распарывать аккуратно швы. Села у окна, но небо совсем затянуло черными тучами, и она склонялась все ниже и ниже, чтобы видеть, куда ныряет носик иголки.
Краем глаза поглядывала за шестнадцатилетней Пелагеей, которая у печки орудовала тяжелым, раскаленным утюгом. Хоть и хрупкая на вид, тоненькая как веточка, но ловко она выглаживала споротый подклад.
Работала старательно, прижимая утюг обеими руками, то и дело раздувая угли.
Серафима смотрела на дочь, а видела себя. И день тогда был такой же, серый, осенний. Только сидела она у окна другого дома, не в избе, а в барской усадьбе, где в окнах не бычий пузырь, как в избе, а прозрачные чистые стекла, украшенные тугими волнами портьер.
Она тогда распустила волосы и сидела неподвижно. Так ей велел мужчина с острым лицом. Он приказал ей не шевелиться, и она несколько часов не отводила взгляда от окна, наблюдая, как солнце, почти невидимое из-за туч, постепенно угасало. И серый тусклый день сменялся тоскливой, сырой ночью.
Мужчина долго рисовал на бумаге. Потом вошел барин, окинул набросок взглядом и протянул недовольно:
– Не годится.
Иголка больно впилась в подушечку пальца, и мысль ушла, Серафима вернулась к шитью. Руки работали привычно: закладывали складки, скалывали булавками, отмеряли расстояния.
Недаром слыла Серафима искусной швеей, к следующему утру платье было готово. Не перешитое, а новое, переливающееся ровными складками, выстроенное каждым швом. Будто и правда вышло из-под руки городского портного, что шьет туалеты для богатых дам.
Когда жена старосты пришла забирать, она долго вертела его в руках, не веря своим глазам.
– Ну ты мастерица! Мое ли? Не узнать!
После того как заказчица ушла, ножницы легли обратно в короб. Обрезки Серафима бережно уложила в большой сундук, вдруг для чего сгодятся.
***
И вздохнула тяжело… Вот и вся ее работа – переделывать чужое, чтобы казалось новым. Других заказов к ней не носят, богатые в других местах наряды себе отшивают. Потому что швея она хороша, но не как ее муж Фадей.
С тех пор как потеряла его, Серафима тянула мастерскую одна. Тот был портной от бога, к нему ехали за двадцать верст и не жалели никаких денег за пошив. Руки у него были длинные, сухие, точные, глаз острый. Он кроил без мерок и ни разу не ошибся.
Но пришла болезнь и сгубила весь его талант. Сначала ослабли руки, теряли нить, вели линию неровно. Потом стали подводить глаза, не видя стежки и меловые метки даже при свете дня.
А потом уже и ноги не могли держать сухое тело, Фадей перестал вставать с лавки.
Заказчики, пока он болел, перешли к другим портным. Все отложенные деньги Серафима потратила на лечение и после проводов мужа осталась одна с мастерской, в которой пахло мелом, тканями и тем, чего уже не вернуть.
Об уходе портного весть по уезду разнеслась быстро, поэтому больше господа и купцы в их дом не приезжали. Лишь иногда вот так везло, что зажиточная крестьянская баба приносила что-нибудь на переделку.
Серафима пересчитала скромную плату и спрятала за икону. Только и хватит, чтобы долги отдать. А на что жить им дальше? Запасов съестных не осталось, дрова тоже кончились, каждое утро только мысли о том, где бы раздобыть денег.
А заказов так и нет…
Поэтому, когда через два дня пришла Елизавета, ключница барина Эраста Петровича, Серафима поначалу даже обрадовалась. Если довольна будет, так, может, кто еще из имения придет в мастерскую за новым платьем.
Елизавета была высокая, плечистая, с привычкой говорить громко, будто всегда обращалась к людям через двор. Она принесла в мастерскую отрез темного сукна и отрез меха, бросила добро на стол:
– Шубу мне сошьешь. На меху, подбитую. Так чтобы не хуже, чем у барских. И чтобы не тесно, а то городской, что барину шил, криворукий. Да ворует, три аршина дашь, он половину себе заберет. Пуговицы подменяет, нитки у него гнилые. А тебя бабы хвалят.
Ткань была плотная, хорошая. Серафима ощупала ее и кивнула: сошью. Принялась мерить лентой гостью, цифры Пелагея тут же записывала в книгу. Отец давно ее еще научил грамоте и арифметике.
Елизавета вдруг лукаво прищурилась на Пелагею:
– Выросла девка, заневестилась. Приданое-то собрано у тебя, Серафима?
Швея наклонила голову пониже, не знала она, что на такое ответить. Какое уж тут приданое, когда того и гляди ноги протянешь от голода. Да Елизавета и не торопила с ответом. Оглядела мастерскую цепким, внимательным взглядом. Потом сказала:
– Барин твою дочку на ярмарке видал. Спрашивал, чья девка. Хочет в усадьбу позвать, портрет писать для «картинной».
Отрез в ладонях Серафимы сжался, ткань собралась в складку. Пелагея рядом вскинула русую головку с тугой косой:
– Какой еще «картинной»? Что это?
Елизавета ухмыльнулась:
– Так весь уезд знает, какая картинная. Портреты у него висят в отдельной комнате на втором этаже. Собирает барин красавиц со всей округи, портреты ему пишет Кирилл, крепостной художник. Он его в столицу отправлял на выучку. С тех пор как барыня ушла, на портретах помешался наш Эраст Петрович.
Только это его и занимает. Где какую девку приметит, сразу требует к себе для портрета. Честь это, для барской картинной нарисованной быть. Так и платит еще. А делать, почитай, ничего не надо. Сиди да сиди. Потом ведь господа благородные будут любоваться твоей дочкой, может, какой богач возьмет в услужение.
Елизавета перешла на шепот, а сама так и поглядывала на полное любопытства личико девушки:
– К нашему Эрасту богачи одни приезжают. Такая удача, коли кто из них на твою дочку глаз положит! Озолотишься!
Серафима молчала, знала, о чем болтает ключница. Помнила до мелких деталей то окно, запах масляных красок. Как свет из торцевого окна ложился полосой на деревянный пол.
Знала, потому что однажды сама сидела в том кабинете Эраста Петровича.
Молодая, с распущенными волосами. Непривычно долго сидела без дела, в одной позе, как и велено было. Долгими часами позировала Серафима и с замирающим сердцем прислушивалась к шагам в коридоре. Когда уже явится барин и оценит ее портрет.
Вот только появление Эраста Петровича стало для нее трагедией…
Он вошел в шелковом халате, растрепанный после сна. Окинул взглядом холст с наброском и скривился. Крепостной живописец Кирилл замер с кистью в руках.
А Эраст Петрович капризно взмахнул пухлой рукой:
– Лицо строптивое. Что за рожа хищная?! Не годится. Смотрит прямо в глаза, да еще так смело, будто не лапотница, а человек. Видеть такое тошно. Убирай!
И вдруг схватил кисть с черной краской и широкими двумя взмахами перечеркнул девичье лицо на картине. Нежная кожа, пшеничные волосы, большие глаза, смотрящие с любовью на зелень за окном. Все изуродовала черная краска. Страшной завесой она потекла по красивому лицу на холсте.
Барин ушел, ни слова, ни взгляда не обратив к обомлевшей Серафиме. Руки Кирилла беспомощно опустились перед почти законченным портретом. Он смотрел на свою работу, а по широкому лицу катились крупные слезы и застревали в густой бороде.
Она вскочила и бросилась бежать прочь. Брезгливо брошенные слова барина стучали в висках и оставляли болезненные следы навсегда.
Рожа! Строптивое лицо! Серафима натянула платок почти до самых глаз. Смотреть противно! Опустила голову, пряча лицо. Как прячут заплатку или грязь, стыдясь и не в силах что-то изменить.
И с тех пор жила всю жизнь с этим, с мыслью о своем дерзком, отталкивающем лице.
– Так я передам, что согласны насчет дочки-то? – Елизавета замерла на пороге.
Серафима очнулась от воспоминаний и поняла, что стоит без движения посередине избы. Пелагеюшка не сводит с нее удивленных глаз, а барская прислуга топчется на пороге.
Ждет согласия…
– Нет, – сказала Серафима и засуетилась над отрезом.
Боялась поднять глаза на ключницу, чтобы та не догадалась, что швея лжет.
– Пелагея мне тут нужна, заказов очень много.
Пелагея открыла было рот, но сказать ничего не успела. Больно схватила ее за руку мать. Елизавета же подняла брови, оглядела избу и мастерскую, где не было и следа достатка, а лишь одна непроглядная нищета. И… промолчала, отдала задаток за работу и ушла.
Правда, ее визитом дело не закончилось. На следующий день в мастерскую вдовы заявился приказчик из усадьбы. Да с запиской, где барин строго приказал явиться Пелагее в имение для позирования.
Записку приказчик прочел громко и вслух, вдруг баба неграмотная или глупая. Для острастки взмахнул тяжелым кулаком.
– Чтобы завтра поутру была в доме. Поняла? – он положил монетку на стол. – Плата вот за девку для портрета. И смотри, если не явится, так быстро под плеть отправлю.
Серафима не могла отвести глаз от записки и денег, что лежали на столе. Хотя приказчик уже ушел, а она все стояла и не могла заставить себя прикоснуться к монете.
Пойти бы в усадьбу, упасть барину в ноги, попросить, чтобы оставил в покое дочку. Но она знала, чем может закончиться такая просьба. Ничем…
Никогда барин не станет слушать крестьянку, пускай даже и вольную. Все равно не человек она для него, а так – пыль.
Пелагея тем временем бросилась к матери:
– Матушка, ты видела? Заплатили! – она закружилась по избе. – Картину с меня писать будут. Дозволь мне в усадьбу пойти!
Серафима хотела кивнуть, вот только тело стало чужим и не слушалось. Но дочка этого не замечала. Она замерла перед своим отражением в крошечном зеркальце. Смотрела с удивлением на себя, неужто и правда она так красива, что барин захотел написать с нее портрет?
Глаза ее загорелись:
– Для «картинной»! Матушка, это ж честь, так ключница сказала!
– Честь, – эхом повторила Серафима.
Слово легло на язык тяжело, будто камень. Пелагея тем временем уже бросилась к сундуку, откинула крышку и вытащила платок, большой, с яркими цветами:
– Я в этом пойду! Наряжусь!
Но мать вдруг вцепилась в него и вырвала из рук дочери. Много лет назад именно в этом платке она тоже ходила в усадьбу позировать. И в нем бежала с обидой на сердце обратно.
– Нет!
И Пелагея отступила назад… Что это с матушкой, никогда та ей ни в чем не отказывала. А тут вдруг платок пожалела, и лицо у нее такое, будто случилась беда.
Продолжение в ПРЕМИУМ