Он прочитал рукопись и написал: «Новый мир с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не печатал». А потом перевернул страницу — и написал совсем другое.
Это 1962 год. Варлам Шаламов только что прочитал «Один день Ивана Денисовича». И его рецензия разорвана пополам — восхищение в первой части, и почти обвинение во второй. Как так получилось? И почему два человека, оба прошедшие через ГУЛАГ, оказались по разные стороны одной и той же истории?
Чтобы понять это, нужно сначала понять, насколько разными были их лагери.
Александр Солженицын был арестован в феврале 1945 года — за письмо другу, в котором позволил себе критику в адрес Сталина. Восемь лет приговора. Но математик по образованию оказался нужен системе: пять из восьми лет он провёл в «шарашке» — закрытом конструкторском бюро, где политзаключённые работали над научными задачами. Это не курорт, но и не смерть. Нормальная еда. Крыша. Работа головой, а не руками.
Это не значит, что он не страдал. Это значит, что он страдал иначе.
Шаламов попал за решётку впервые в 1929-м — за поддержку троцкистской оппозиции. Три года в лагере под Вишерой. Потом — вышел, попытался жить. В 1937-м его арестовали снова, теперь по обвинению в «антисоветской агитации». Колыма. Пять лет, которые превратились в больше — за попытку побега срок добавили. В итоге за решёткой он провёл четырнадцать лет.
Четырнадцать. Против восьми, из которых пять — в тепле.
Колыма в конце 1930-х — это отдельная история советской эпохи. Смертность в некоторых лагерях достигала нескольких десятков процентов в год. Люди гибли от холода, голода, непосильного труда на золотых приисках и урановых разработках. Шаламов это видел не из окна конструкторского бюро. Он это пережил изнутри — и после освобождения ещё два года жил на Колыме, зарабатывая деньги на обратный билет в Москву.
Именно поэтому, когда он читал «Один день Ивана Денисовича», у него возник один простой вопрос.
«Где этот чудный лагерь? — написал он Солженицыну. — Блатарей в вашем лагере нет! Ваш лагерь без вшей! Не бьют. Хлеб оставляют в матрасе... Хоть бы с годок посидеть там в своё время».
Это не зависть. Это диагноз.
Шаламов был точен в одном: Солженицын описывал то, что знал. А знал он, по меркам ГУЛАГа, сравнительно немного. «Колымские рассказы» — другой мир: там люди превращаются в животных не метафорически, а буквально, там исчезает мораль, дружба, воля. Шаламов писал о точке, за которой заканчивается человек.
Они познакомились лично — и это знакомство стало последней попыткой найти общий язык.
Солженицын пригласил Шаламова погостить на неделю. Шаламов уехал через два дня. После этого визита он и написал то слово, которое потом повторял снова и снова: «делец». Не писатель. Делец от литературы.
Что случилось за эти два дня?
Шаламов вспоминал один разговор. Солженицын сказал ему: «Писатель должен говорить языком христианской культуры, всё равно, эллин он или иудей. Только тогда он может добиться успеха на Западе».
Для Шаламова это прозвучало как приговор. Он был убеждённым антизападником, атеистом — хотя сам из семьи священника. Он не хотел успеха на Западе. Он не хотел, чтобы его история стала инструментом чужой политики. «Ни одна сволочь из прогрессивного человечества к моему архиву не должна подходить» — это не поза. Это позиция.
Солженицын двигался в другом направлении.
В 1964 году они встретились последний раз. Александр Исаевич предложил Шаламову совместную работу над «Архипелагом ГУЛАГ». Тот отказал. Объяснил просто: «Я надеюсь сказать своё личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын».
После этого пути разошлись окончательно.
В 1969-м Солженицына исключили из Союза писателей. В 1970-м — Нобелевская премия. В 1974-м — высылка из СССР. Он стал голосом советского инакомыслия на весь мир. Американским чиновникам, уезжавшим в командировки, вручали на прощание томик Солженицына — как обязательный атрибут холодной войны.
Шаламов не ошибся в своём прогнозе. И не менял его.
В 1972 году Шаламова приняли в Союз писателей — он мог публиковаться, получал гонорары, получил квартиру в Москве. «Колымские рассказы» на родине всё ещё лежали под запретом, зато лагерная тема официально была закрыта, и он писал другое. Его жизнь наладилась — по меркам того времени.
Но литературный мир его при жизни почти не замечал.
Литературовед Геннадий Красухин приводит слова Шаламова: «Что он знает о лагере? Где он сидел? В шарашке? Лично он этого не пережил. Потому и вышла вещь подсахаренной». И дальше — горький вопрос: Солженицын мог бы помочь изданию «Колымских рассказов» на Западе. Его там знали, уважали, слушали. Мог бы. Но не стал.
Не захотел.
Среди диссидентов потом говорили, что Шаламов просто завидовал — Нобелевская премия, мировая слава, эмигрантская трибуна. Версия удобная. Только она не объясняет одного: Шаламов написал это ещё в 1964 году, когда никакой Нобелевской премии не было и в помине. Задолго до триумфа.
Он видел человека — не его будущие награды.
В одном из последних писем, которое так и осталось неотправленным, Шаламов назвал Солженицына «орудием холодной войны». Варлам Тихонович умер в январе 1982 года — в доме для инвалидов, почти слепым, почти глухим. «Колымские рассказы» вышли на родине только в 1989-м.
Солженицын вернулся в Россию в 1994 году — через Владивосток, поездом, с остановками и речами. Торжественно.
Вот в чём парадокс этой истории. Тот, кто пережил лагерь глубже, — остался в тени. Тот, кто описал его мягче, — стал символом эпохи. Громкость голоса не всегда пропорциональна глубине раны.
Шаламов это знал с самого начала. И именно это не мог простить.