Георгий Иванович Коробков был человеком в меру упитанным, в меру лысеющим, с небольшим, но доставлявшим ему немало хлопот животиком, который он гордо именовал «интеллектуальным багажом». Жил он в городе N, который был как все города средней полосы: с одним театром, двумя кинотеатрами и бесконечным количеством серых пятиэтажек, среди которых затесалась и его.
Дом на улице Строителей, 17, был типовым, как две капли воды похожим на все остальные дома этой улицы. В нем пахло борщом из тридцать седьмой квартиры, кошками из пятьдесят второй и неизбывной тоской по лучшей жизни из квартиры №13. Но квартиру Георгия Ивановича тоска обходила стороной. Там царил уют, который создавала его жена, Вера Павловна.
Вера Павловна была женщиной основательной, с твердыми убеждениями и еще более твердой рукой, которой она привычно командовала семейным бюджетом. Коробков женился на ней в двадцать пять лет, когда его «интеллектуальный багаж» еще не отягощал походку, и с тех пор привык к сытным обедам, выглаженным рубашкам и тому легкому, едва уловимому запаху домашнего счастья, который не купишь ни за какие деньги.
Но главным достоянием Коробкова были не уют и не обеды. Главным были две его дочери, Сашенька и Лизонька. Сашенька, старшая, семнадцати лет от роду, вся пошла в мать, такая же волевая, с острым взглядом из-под челки и твердой уверенностью, что она знает о жизни больше всех, включая отца. Лизонька, шестнадцати лет, была мягче, но глаза у нее были такие пронзительно-внимательные, что Георгий Иванович иногда ловил себя на мысли: она видит его насквозь и ей там, внутри, отнюдь не все не нравится.
Он обожал их. Обожал той неуклюжей, порывистой любовью российского интеллигента, которая выражалась не в поцелуях и объятиях, это было не принято, а в том, чтобы подбросить денег на мороженое или серьезно, с выражением лица профессора, объяснить, что «арккосинус — это, доченька, тебе в жизни обязательно пригодится». Дочери, однако, в применимость арккосинуса к суровой реальности не верили, но деньги на мороженое брали.
Квартира, где протекала эта идиллия, была камнем преткновения, о который Коробков спотыкался каждый день, но предпочитал делать вид, что это просто неровность пола. Квартира была Веры Павловны. Наследство, доставшееся ей от суровой бабушки, которая еще при жизни завещала любимой внученьке и почила сразу, как Верочка отметила 18-летиею.
Георгий Иванович, работал инженером на заводе «Прогресс», получал среднюю зарплату и не мог даже теоретически претендовать на то, чтобы отложить на «однушку» в панельном доме. Он жил в квартире жены, и это, как зубная боль, которая то затихает, то обостряется, иногда давало о себе знать.
— Жора, кто платит за коммуналку? — спрашивала Вера Павловна в такие минуты. — Я. Чья это квартира? Моя. Вот и сиди, и не возникай.
Коробков не возникал. Он уходил в другую комнату, садился за свой старый чертежный стол и подолгу смотрел на глобус, стоявший в углу. Глобус был единственной вещью, которую он принес в этот дом из своей холостяцкой жизни. Он крутил его, останавливал палец на какой-нибудь экзотической стране и мечтал, как бы он туда съездил и отдохнул.
Так шли годы. Дочки подрастали, превращаясь из смешных карапузов в девушек с переходным возрастом и вечными претензиями к отцу. Коробков седел, лысел и все чаще задумывался о том, что он не более чем функциональный предмет мебели в этой квартире. Индивидуум, который приносит зарплату. И в его душе, на месте того самого уюта, начала зарождаться тоска.
А потом на заводе появилась Светланочка.
Светлана Егоровна Птицына работала в отделе технического контроля. Ей было 26 лет, она была хрупка, носила платья в горошек, от которых у Коробкова начинали потеть ладони, и смотрела на 50-летнего инженера как на героя. Он был для нее «опытным, серьезным мужчиной» в мире, где одни «мальчишки».
Коробков таял.
Сначала он начал задерживаться на работе, потом врать. «Совещание», «авария на третьем участке», «приехала комиссия из области». Вера Павловна сначала не верила, потом стала проверять, звонить на завод. Ей отвечали вежливые девичьи голоса, что Георгий Иванович действительно вышел, но куда - неизвестно.
Сашенька, с ее острым взглядом, заметила первая. Она увидела, как отец, сказав, что идет в гараж, повернул не туда, а в сторону парка. Она проследила и увидела его, своего 50-летнего отца, который сжимал в объятиях девицу в цветастом платье и что-то шептал ей на ухо.
Дома Сашенька ничего не сказала, только посмотрела на Лизоньку, и та все поняла без слов. Вечером они впервые отказались ужинать.
Коробков мучился. Он видел обиду в глазах дочерей, он слышал, как они шепчутся на комнате, и когда он входил, замолкали. Это было страшнее, чем молчаливые упреки жены. Но каждый раз, когда он пытался объясниться, из горла вылетало только какое-то блеяние про сложность момента.
Дочери его новой любви не приняли. Сашенька прямо заявила при нем по телефону подруге:
- Отец спятил на старости лет. С каким-то вертлявым мышонком амуры крутит.
Лиза просто перестала с ним разговаривать, одаривая его тем самым пронзительным взглядом, под которым ему хотелось провалиться сквозь землю прямо в подвал их типовой многоэтажки.
Вера Павловна узнала все сама. Дальнейшее без сцен, без битья посуды, что было бы даже легче перенести. Она просто однажды вечером положила на стол его поношенный чемодан, паспорт и две пары носков.
— Жора, — сказала она ледяным тоном, от которого замерз борщ, кипящий на плите, — ты меня опозорил. Стыдно перед детьми за такое. Иди к своей Светланочке.
Он хотел сказать про высокие чувства, про то, что он наконец обрел смысл жизни, про то, что они просто его «не понимают». Но под взглядом Сашеньки, которая стояла в дверях, скрестив руки на груди, и глядя на Лизоньку, которая тихо плакала, забившись в угол дивана, Коробков понял: слова его тут не поймут.
Он ушел.
Забрал глобус, чертежи, те самые две пары носков и еще свою любимую кружку с надписью «Лучшему папе», которую ему когда-то подарили маленькие Саша и Лиза. Кружка была треснутая, но он не мог ее выбросить, пил из нее чай.
Он шел по улице Строителей, чувствуя спиной взгляды дочерей, которые смотрели на него из окна на седьмом этаже. Позади оставалась квартира, которая никогда не была его. Впереди ждала Светланочка, молодость и иллюзия того, что жизнь можно начать заново.
Георгий Иванович Коробков, счастливый отец двух обожаемых дочерей, бывший муж Веры Павловны и будущий муж Светланы Егоровны, не знал, что самое интересное в его жизни только начинается. И что старый, треснутый глобус, который он держал под мышкой, еще покажет ему, как выглядит подлинная катастрофа.
Светлана Егоровна Птицына, она же в будущем Светлана Егоровна Коробкова, обладала не только хрупкой фигурой стрекозы и умением носить платья в горошек. Главным ее достоянием была двухкомнатная квартира на проспекте Мира, 8, доставшаяся от прабабушки, которая в свое время предусмотрительно приватизировала жилплощадь на себя, пока внучка не променяла ее на любовные приключения, а потом завещала Светлане. Хотя родители Светы, считали, что зря, и были правы.
Квартира была светлой, с высокими потолками и балконом, выходящим на восток. В ней ничто не напоминало о типовой многоэтажке на улице Строителей. Коробков, переступив порог, почувствовал себя если не царем, то по крайней мере долгожданным гостем. Он поставил свой глобус в углу гостиной, разложил чертежи на письменном столе (письменный стол у Светланы был, в отличие от Веры Павловны, которая считала черчение порчей бумаги) и вздохнул полной грудью.
Первые две недели были идиллией.
Светлана Егоровна порхала вокруг него, как бабочка вокруг лампы. Она подавала завтрак в постель, гладила его брюки с такой тщательностью, что стрелки можно было бриться, и смотрела на мужа снизу вверх огромными глазами, в которых читалось безграничное доверие к его жизненному опыту.
— Жорж, — говорила она, растягивая гласные, — ты такой мудрый. Расскажи мне про синхрофазотроны.
Коробков, который всю жизнь проектировал болты для сельхозтехники, а о синхрофазотронах имел смутное представление из научно-популярных журналов, важно откашливался и начинал нести такую чушь, что любой инженер на его месте немедленно застрелился бы. Но Светлана слушала, раскрыв рот, и это было упоительно.
Однако идиллия длилась недолго, максимум 17 дней.
Бытовой рай начал давать трещины: сначала мелкие, незаметные, как паутина на потолке, потом все более глубокие и опасные.
Коробков, привыкший к основательной верыпавловской кулинарии, стал капризничать.
— Света, — сказал он однажды, ковыряя вилкой в тарелке, — а почему суп жидкий?
— Жорж, это бульон с фрикадельками и зеленью, очень полезно для строгйной фигуры, — робко возразила Светлана.
— Бульон, — протянул Коробков тоном профессора, оценивающего диплом нерадивого студента. — Бульон, дорогая, это вода, в которой искупали мясо. Я привык к навару, наполнению, чтобы ложка стояла. А тут... акварель, а не супчик.
Светлана расстроилась, побежала на кухню, извлекла из холодильника куриный окорок и принялась варить новый суп. Суп получился наваристым, но Коробкову теперь не нравилась соль.
— Пересолено, — сказал он, отодвигая тарелку. — Вредно для печени.
Потом ему не понравилось, как выглажена рубашка, затем он обнаружил, что туалетная бумага в туалете лежит не тем концом. Еще он придрался к тому, что Светлана слишком громко дышит во время просмотра вечернего сериала.
— Ты сопишь, — сообщил он супруге. — Как паровоз.
Светлана Егоровна зажимала рот, переставала дышать вовсе, но через пять минут позабывалась, и все начиналось сначала. Георгий Иванович вздыхал, смотрел на глобус и думал, что, возможно, Верка, простите, Вера Павловна, была не так уж плоха. Та, по крайней мере, сопела в такт его храпу, и это был стереоэффект, а не диссонанс.
Но главная беда пришла оттуда, откуда Коробков ее не ждал. Не от супа, не от бумаги и даже не от сопения. Беда пришла от мамы Светланы Егоровны.