Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ольга Ускова

МЕРЛИН И ТЕОРИЯ НЕВИДИМЫХ РАН

Меня зовут Мерлин.
Не потому, что я умею колдовать.
Просто однажды в подразделении решили, что человеку с близорукостью минус четыре и дипломом инженера нельзя давать нормальный позывной. Так я и стал Мерлином — волшебником, который большую часть войны искал очки. После ранения и возвращения в тыл я обнаружил за собой странную вещь. Понимаете, раненых ведь видно сразу. Человек без ноги выглядит человеком без ноги. Человек без руки выглядит человеком без руки. Даже человек с ожогами выглядит честно. А вот моральный калека выглядит как все. И его не видно сразу. Всё уродство внутри. А у меня возникло второе зрение. Когда я снимал очки, то на фоне расплывающегося изображения собеседника вдруг начинал чётко видеть его моральные увечья. Вот здесь душа обожжена на всю левую половину. Вот здесь чувака душевно кастрировали (бывшая жена, очевидно, старалась, вот отпечаток какой-то алчной бабищи в верхней части души). Но больше всего было на мирняке паркетных душонок, которые просто съёжились д

Меня зовут Мерлин.
Не потому, что я умею колдовать.
Просто однажды в подразделении решили, что человеку с близорукостью минус четыре и дипломом инженера нельзя давать нормальный позывной. Так я и стал Мерлином — волшебником, который большую часть войны искал очки. После ранения и возвращения в тыл я обнаружил за собой странную вещь.

Понимаете, раненых ведь видно сразу. Человек без ноги выглядит человеком без ноги. Человек без руки выглядит человеком без руки. Даже человек с ожогами выглядит честно.

А вот моральный калека выглядит как все. И его не видно сразу. Всё уродство внутри. А у меня возникло второе зрение. Когда я снимал очки, то на фоне расплывающегося изображения собеседника вдруг начинал чётко видеть его моральные увечья. Вот здесь душа обожжена на всю левую половину. Вот здесь чувака душевно кастрировали (бывшая жена, очевидно, старалась, вот отпечаток какой-то алчной бабищи в верхней части души). Но больше всего было на мирняке паркетных душонок, которые просто съёжились до микроскопических размеров и приняли формы кошельков и кукишей.

В этом новом даре была какая-то фундаментальная несправедливость мироздания. Я мучился страшно. Передых давала только водочка в правильной компании...

...Мы сидели на кухне у моего старого друга Лёхи.
За окном текла весна — жидкая, серая и бессмысленная, как плохо настроенный телевизионный канал. Где-то в соседнем доме ребёнок учился играть на скрипке. Получалось так, словно кошку медленно собирали из отдельных деталей. А на столе стояла бутылка водки. Водка была холодная, а мы — нет. На кухне плавилась жара и грохот невидимых орудий. Мы как будто снова кормили комаров в той лощинке. Перед штурмом. Но нам было понятно и правильно. И душа у Лёшки сейчас была красивая, сильная, целая. Я ему не рассказывал про то, что вижу без очков. Просто любовался.

— Знаешь, — сказал Лёха, глядя в окно. — Мне кажется, физические увечья — это вообще фигня.

Я посмотрел на его протез.
Он был дорогой. Титановый. С микропроцессором. Настоящий киберпанк.
Всякий раз, когда Лёха начинал рассуждать о неважности физических увечий, его титановая нога лежала рядом как очень убедительный контраргумент.

— Продолжай, — сказал я.

— Ну вот, смотри! Ногу мне оторвало. Ноги нет. Всё честно. Организм получил уведомление. Мозг принял изменения. Даже государство согласилось.

— А душа?

— А душа, брат... Душа уведомлений не получает.

Мы выпили. Я снял очки и вгляделся в Лёху. Всё нормально. Светлый. Красивый абрис. Без изменений. За окном проползла машина скорой помощи. Её синий маячок скользнул по потолку кухни, словно кто-то на секунду включил полицейскую версию северного сияния.

Лёха закурил:
— Помнишь Серого?

Я кивнул. Серый остался жив.
Это был один из тех случаев, когда слово «жив» употребляется исключительно по биологическим причинам.

— Так вот, — сказал Лёха. — У него всё на месте. Руки, ноги, глаза. Даже волосы почти не выпали. А внутри — будто город после эвакуации.

Я понял, о чём он. После первой смерти война меняет прописку. До этого она живёт снаружи. В книжках, в фильмах, в подростковых мечтах, в рассказах бывалых пацанов. А потом с первым убитым война попадает внутрь.
Навсегда. Это как компьютерный вирус, который сначала кажется обычным файлом. Открываешь его один раз — хоба! А система-то уже не принадлежит тебе!

— Детская война заканчивается первым убитым, — сказал я.
— Именно.

Мы снова замолчали. В телевизоре без звука шло какое-то политическое ток-шоу. Люди энергично двигали губами. И, очевидно, брызги слюны летели из их открытых ртов на камеру. Я снял очки. Чисто проверить. Феноменально! Там вообще душ не было. Только расписка у каждого: «Продал душу ...числа, ...года. Имя. Фамилия.» И капля чего-то то ли красного, то ли коричневого. То ли крови, то ли дерьма.
Я быстро водрузил очки обратно и отвернулся от телека. Надо ещё накатить.
Мы выпили. Молча. И тут я вдруг подумал, что телевидение очень похоже на посмертие. Там тоже полно людей, которых уже давно нет.

Лёха налил опять. Водка в стакане выглядела как жидкое отсутствие информации.

— Знаешь, что самое страшное? — спросил он.
— Что?
— Гармония больше не собирается.

Это было сказано так спокойно, что я почувствовал лёгкий холод. Когда-то давно мне казалось, что психика похожа на вазу. Разбилась — склеишь. Потом оказалось, что психика больше похожа на зеркало. Склеить можно. Но отражение уже всегда будет состоять из трещин.
Лёха усмехнулся.

— Хотя знаешь, есть и плюсы.
— Какие?
— Когда пришёл оттуда, то начал видеть настоящие размеры вещей.

Я мысленно поёжился и приревновал. В этой комнате Мерлин-колдун всё же я. Или он тоже видит?

— Это как? — поинтересовался я небрежно.
— Ну вот раньше мне казалось, что жизнь состоит из карьеры, политики, ипотек, новостей, амбиций...
— А сейчас?
— Сейчас я радуюсь, когда утром просыпаюсь и ничего не взрывается.

Я кивнул. Это была очень дорогая мудрость. За неё обычно платят больше, чем хотелось бы. Меня пока ещё эта радость не посетила. Я пока души людские наблюдаю... Эх, пора накатить!

Мы выпили ещё. Кухня постепенно превращалась в подводную лодку, погружённую в океан памяти. Где-то наверху продолжали жить обычные люди. Покупать хлеб. Ругаться из-за парковки. Обсуждать новые сериалы. Планировать отпуск. А мы сидели на глубине, куда эти сигналы уже почти не доходили.

— Слушай, Мерлин, — вдруг сказал Лёха. — А почему многие из наших спиваются?

Я задумался. Ответов было много. Но правильный был только один.

— Потому что память не умеет умирать.

Он долго смотрел на меня. Потом кивнул. Словно я сказал нечто давно известное.
За стеной ругались соседи.
Старая жизнь лаялась с новой.
Побеждала по очереди.

Мы сидели молча. На столе стояли пустые рюмки. За окном двигались огни.
И вдруг мне показалось, что война вообще не существует.
Что война — это просто особый вид памяти. Паразитическая форма воспоминания.
Она рождается в одном месте, а потом десятилетиями живёт в людях, меняя их мысли, привычки, походку, взгляд и даже интонацию.

Иногда человек погибает.
А война остаётся. А иногда
человек чудом цел, а война всё равно остаётся. Получается, выигрывает всегда она. Я рассказал эту мысль Лёхе. Он усмехнулся.

— Нет, брат.
— Почему?
— Потому что мы всё ещё люди.
— И что?
— А то. Она ведь для чего старается? Чтобы превратить нас во что-нибудь другое.

Я посмотрел на него. На его титановую ногу. На усталые глаза. На руки, которые чуть заметно дрожали. На лицо человека, который видел слишком много. И вдруг понял.

Может быть, моральное увечье — это не когда внутри что-то сломалось и требует выпивки.
Может быть, моральное увечье — это когда после всего увиденного ты перестал чувствовать чужую боль. И тогда душа начинает терять целые части и съёживаться, и превращаться в кошельки и расписки.
А если ещё можешь чувствовать — значит, не всё потеряно.

Лёха поднял рюмку.

— За людей?
— За людей.

Мы выпили. За окном уже медленно светлело. И мне показалось, что рассвет похож на работу плохого реставратора. Он не умеет вернуть миру целостность.
Он просто делает трещины менее заметными.

P.S. фотография из "тристатридцатьтри"