все главы здесь
Глава 12
Сначала ничего будто бы и не происходило. Настя лежала тихонько, ни о чем не думая, уперев взгляд в потолок, слушала, как где-то поскрипывает бревно, как кряхтят во сне дети, как Лиза осторожно укачивает кого-то из них, тихонько что-то напевая. Настенька и сама чуть было не уснула под мурлыканье Лизаветы.
Тело было тяжелым, налитым, словно после долгой дороги. Живот то каменел, то отпускал — ненадолго, почти незаметно. Не боль, нет… скорее напряжение — странное, непривычное.
Ребенок вдруг резко шевельнулся, толкнул ножкой так, что Настя непроизвольно охнула и укусила подушку.
— Тише, тише… — прошептала она сама себе, испугавшись не боли, а того, как внезапно это случилось.
А потом он затих. И так было долго. Настя тоже замерла, даже будто перестала дышать, прислушиваясь всем телом. Сердце колотилось гулко — в ушах, в горле, в голове.
«Господя Вседержитель…», —
она чуть приподнялась, желая помолиться, но Лукерья тут же положила ей ладонь на плечо — тяжелую, твердую, теплую.
— Лежи тихо, — сказала негромко. — Не ерзай.
Будто откликаясь, на бабкины слова, ребятенок шевельнулся — уже мягче, ленивее. Настя выдохнула, и слезы сами потекли по вискам — от облегчения, от напряжения, от всего сразу.
И тут пришло… Не боль — еще нет. Будто живот осторожно, но властно стянули изнутри, задержали, а потом медленно отпустили. Настя ахнула, не удержалась, уцепилась за край кровати. Сердце рванулось куда-то вверх, в горло.
— Бабушка… — прошептала она, сама не зная, вопрос это или зов.
Лукерья наклонилась ближе, присела рядом, положила руку ей на живот, прикрытый рубахой. Ладонь у нее была уверенная, знающая.
— Оно, — сказала просто. — Пошло тишком.
Настя закрыла глаза.
«Бабка знат. Значить — ужо началоси».
Почему-то мысль о Кате снова мелькнула, как холодная тень, но бабкина рука держала крепко, не давая провалиться в страх.
Сжатие вернулось — уже сильнее, дольше. Настя тихо застонала, стиснула зубы, она хорошо знала — это не быстрый путь. Это дорога, по которой придется идти самой, долго и до конца, какой бы она ни была.
И вдруг будто кто-то рванул изнутри — уже не сжал, не стянул — а разорвал. Больно, громко, в клочья.
Настя выгнулась дугой, не успев ни вдохнуть, ни вскрикнуть. Боль накрыла сразу, всю, целиком, без предупреждения. Такая, что в голове померкло, какой не было никогда в Настиной совсем еще короткой жизни.
Ни тогда, когда совсем малышкой свалилась с крыши сарая и разбила голову о камень так, что звезды посыпались из глаз и двор поплыл. Ни тогда, когда тело ломали чужие руки, и казалось — хуже уже ничего не бывает.
Это было другое, совсем другое, доселе неведомое. Будто кто-то взял ее изнутри и стал медленно, без пощады, рвать, ломать, сжимать, выкручивать живое.
Настя попыталась вдохнуть — не смогла. Воздух застрял в груди, горло сжалось. Она открыла рот, но не крик вырвался — а лишь хрип, глухой, звериный. Руки судорожно шарили по простыне, по рубахе, пальцы скользили, не находя опоры.
Хотелось не кричать — выть.
Рычать, как зверюга, которой капкан сломал лапу. Хотелось рвать горло, биться, кататься, лишь бы хоть на миг стало легче. Но Настя стиснула зубы.
«Совестно… Греховно… усе бабы терпють, и я стерплю», — метались мысли.
Боль с каждой минутой становилась злее, беспощаднее. Она словно копилась внутри, упиралась в запертое горло, и от этого нутро рвало на части.
— А-а-а… — выдохнула Настя, почти беззвучно, и слезы потекли уже ручьем.
Лукерья шагнула к ней резко.
— Чевой молчишь?! — прикрикнула она, но в голосе не было зла. — Ори! Инако усю нутренность у клочья порвеши!
Настя подняла на нее мутный взгляд.
— Не могу… — прошептала она, и в этом шепоте было отчаяние.
И тут боль снова вернулась. Еще сильнее. Будто пламенем обдало изнутри, и что-то в ней сломалось.
Настя вскрикнула — сначала коротко, испуганно, а потом крик сам пошел, хлынул, вырвался наружу — громкий, дикий, страшный. Такой, что сама себя не узнавала.
Она кричала, пока не сорвался голос. Кричала, пока в ушах не зазвенело, пока были силы. Кричала так, будто жизнь вырывали из нее с корнем.
И эти крики слышали все. В приюте не спал никто. Лиза прижала к себе Тишку, он очень беспокоился в ту ночь. Бедная мать, недавно потерявшая свое дитя, шептала молитвы дрожащими белыми губами и рыдала, вспоминая, как рожала Катя.
Аксинья сидела в хате деда, уткнувшись лицом в ладони, и тихо молилась. Даже дети — Анфиса, Мишаня и Архип не спали — тихо лежали на своих местах и плакали.
Степан стоял во дворе, сжимая кулаки так, что побелели костяшки, и шептал одно и то же, как безумный:
— Господя… спаси… Господя, не забирай… Токма остави мене яе.
А в горнице Настя кричала и кричала. И с каждым криком все яснее понимала страшную мысль: а вдруг и правда — не выйдет? Не получится? Вдруг и ей, как Кате… тут и конец? И страх этот был страшнее самой боли.
Но бабка Лукерья была спокойна. Так спокойна, что от этого спокойствия почему-то делалось еще страшнее.
Пока Настю рвало болью, пока тело ее ходило ходуном, а крики, сорвавшись, еще звенели над приютом, Лукерья не металась, не ахала, не суетилась. Она только поджала губы, перекрестилась раз, другой — не спеша, — и подошла к кровати. Села рядом, тяжело, основательно, будто готовая к долгому разговору.
Теплая, сухая надежная ладонь легла Насте на лоб — не ласково, но уверенно, как рука доктора.
— Ну-коси, — сказала бабка ровно, без жалости и без строгости. — Ить дай-коси я гляну таперича.
Она приподняла рубаху, осмотрела, прощупала, приложила ухо, задержалась, слушая, долго — так долго, что Настя снова начала бояться, что сейчас услышит что-то страшное. Бабка не станет таиться.
Но Лукерья только хмыкнула:
— Рано, — сказала она наконец. — Ить токма началоси. Не пугайси. Ишо не пора.
Настя всхлипнула от облегчения или от нового витка страха, боли — она и сама не поняла.
— Бабусенька… ить невмочь…— прошептала она, едва шевеля губами.
— Знай, — коротко ответила Лукерья. — Так и надоть.
Она встала, подошла к столу, налила из глиняного горшка темный, почти черный отвар, от которого по хате тут же пошел тяжелый, терпкий запах, и поднесла кружку Насте.
— Пей, — приказала властно.
Настя глотнула и едва не закашлялась. То, что пила из первой кружки, было слаще меда по сравнению с этим напитком. Горечь у него была такая, что сначала язык будто обожгло, а во рту сразу стало сухо и вязко. А потом и все нутро загорелось огнем.
— Чевой это… — прошептала она с трудом непослушным языком.
— Не твое дело, — отрезала бабка спокойно. — Мое — знать, твое — жить и жисть давать.
Она подождала, пока Настя допьет до дна, потом полезла в свой узелок, вынула оттуда сухую траву, серую, ломкую, и протянула.
— А енто пожуй-коси. Да не глотай сразу. Пожуй, покамест сладость не пойдеть с яе.
Настя послушно взяла в рот горькие стебельки, жевала, чувствуя, как вкус расползается по языку, как что-то медленно, странно разливается внутри — не болью, а тупым, вязким теплом. И точно, спустя время, вкус вдруг поменялся на чуть сладковатый.
Лукерья тем временем поправила постель, укрыла Настю до пояса, снова села рядом и сказала почти ласково:
— Отдыхай таперича. Када легша — не рвиси зазря.
Рано ишо. Силу побереги. Она тебе понадобитси ускорости.
И от этих слов — простых, уверенных — Настю вдруг накрыло странное, почти пугающее спокойствие.
Боль никуда не делась, она так же жила внутри, шевелилась, дышала, но поверх нее легла усталость — тяжелая, сладкая, такая, что веки сами вдруг опустились.
Где-то на самом дне сознания мелькнула мысль: может, так и умирают — сначала кричат, а потом вдруг становится тихо… и безразлично.
По привычке от таких мыслей Настенька захотела перекреститься, но руки не поднимались. Хотела прочесть молитву, а губы не слушались.
Прошло ли с того мгновения много времени или совсем чуть — Настя не знала. Боль то отступала, будто давала передышку, то снова накатывала, подкатывала снизу, сжимая все внутри в тугой, нестерпимо больной узел.
И вдруг бабка Лукерья поднялась.
— А таперича вставай, — сказала она буднично, будто велела вынести ведро или подмести пол. — Лежать долго не надоть. Пойдем.
Настя раскрыла глаза и испугалась даже не боли — а самой мысли о том, что надо подняться. Тело было чужое, тяжелое, словно налитое свинцом. Руки дрожали, ноги не чувствовались вовсе.
— Бабусенька… — выдохнула она. — Не смогу я…
Лукерья только глянула строго, но без злобы.
— Можешь. И пойдешь, коль беды не хочешь.
Настя сглотнула, все же перекрестилась кое-как, оперлась руками о край кровати и стала подниматься. В глазах сразу потемнело, в ушах зашумело. Она едва устояла, качнулась, ухватилась за спинку, дыша часто, рвано.
— Тишком-тишком давай, — сказала бабка, подставляя плечо. — Ить не падай, а дыши.
И Настя пошла. Шаг сделала — и будто ножом полоснули внутри. Второй — и все тело прошило горячей, тянущей болью так, что хотелось снова закричать, упасть, свернуться на полу клубком.
Но она шла. От кровати до печи, к дверям в сени. От сеней — обратно, к печи и до кровати.
Этот путь был короткий, всего несколько шагов, а казался бесконечным, таким, будто шла она пешком через поля и перелески, через грязь и снег, туда, далеко-далеко, в свое родимое Марево, к материнскому порогу, где пахло хлебом, молоком парным, где можно было жить при батюшке и матушке, не думая ни о чем.
Дюже благодарствую вама, милмои за то, что подсобляете мене писать дальша и дальша
от здеси можно прособить малость 🤣🤣🤣
Татьяна Алимова