Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Женщина, которую я обвиняла 10 лет пришла помогать

— Элла, открой. Я знаю, что ты дома. Я стояла посреди кухни в одной растянутой футболке, с мокрой пеленкой в руке и смотрела так, как встречают не гостей, а участкового. За спиной на диване сопел мой сын. Сопел неровно, сердито, будто ему тоже не нравился этот звонок. Звонок прозвенел второй раз. Квартира у нас была маленькая, однокомнатная, слышимость в ней такая, что если соседка сверху роняла ложку, я вздрагивала у плиты. А тут за дверью стоял человек, которого я не видела почти четыре года и видеть не собиралась. Нина. Моя мачеха. Хотя слово это я не любила. В детстве оно казалось мне колючим, как засохшая репейная головка на шерстяном пальто. Мачеха. Сразу вспоминались сказки, где чужая женщина приходит в дом, открывает шкафы, переставляет чашки и делает вид, что теперь здесь хозяйка. В моей жизни Нина так и появилась. Вошла в нашу старую двушку в спальном районе с пакетом яблок, в темно-зеленом пальто, с аккуратной челкой и сказала: — Здравствуй, Эллочка. А я ей тогда ответила: —

— Элла, открой. Я знаю, что ты дома.

Я стояла посреди кухни в одной растянутой футболке, с мокрой пеленкой в руке и смотрела так, как встречают не гостей, а участкового. За спиной на диване сопел мой сын. Сопел неровно, сердито, будто ему тоже не нравился этот звонок.

Звонок прозвенел второй раз.

Квартира у нас была маленькая, однокомнатная, слышимость в ней такая, что если соседка сверху роняла ложку, я вздрагивала у плиты. А тут за дверью стоял человек, которого я не видела почти четыре года и видеть не собиралась.

Нина.

Моя мачеха.

Хотя слово это я не любила. В детстве оно казалось мне колючим, как засохшая репейная головка на шерстяном пальто. Мачеха. Сразу вспоминались сказки, где чужая женщина приходит в дом, открывает шкафы, переставляет чашки и делает вид, что теперь здесь хозяйка.

-2

В моей жизни Нина так и появилась. Вошла в нашу старую двушку в спальном районе с пакетом яблок, в темно-зеленом пальто, с аккуратной челкой и сказала:

— Здравствуй, Эллочка.

А я ей тогда ответила:

— Я не Эллочка.

Мне было тринадцать. Мама ушла за год до этого. Отец говорил: "Устала, запуталась, поживет у тети в другом городе, потом решит". Я ждала. Сначала неделю. Потом месяц. Потом каждый шорох у двери казался мне ее шагами.

А пришла Нина.

-3

— Элла, — снова позвали из-за двери. — Я не уйду, пока ты не откроешь. Не заставляй меня стоять тут перед соседями, а то соседка уже глазок отполировала.

Вот это было похоже на Нину.

Я глянула на сына. Мишка дернул губами, нахмурился во сне. Ему было чуть больше двух месяцев. Я считала не по альбому с цифрами и шариками. Каждый день после роддома был маленькой победой. Дожили до вторника. Дожили до пятницы. Дожили до утра.

Я положила пеленку на спинку стула и подошла к двери.

— Что надо?

— Открыть надо.

— Зачем?

— Чтобы я не разговаривала с твоей дверью. У нее, конечно, характер помягче твоего, но все-таки.

Я почти усмехнулась, а потом напряглась. Нина умела задерживаться там, куда ее не звали.

Открыла на цепочку.

Она стояла в коридоре с двумя пакетами. Волосы стали короче, у висков появилась седина, но пальто было такое же аккуратное, пуговицы застегнуты ровно. На ногах старые черные сапоги с солью на носках. На улице таял снег.

Нина посмотрела на меня. Не сверху вниз, как я боялась. Не жалостливо. Просто посмотрела, и от этого стало хуже.

— Ты похудела, — сказала она.

— А вы пришли весы проверить?

— Нет. Принесла кое-что.

Она подняла пакеты. Я увидела упаковку подгузников, крупу, детское мыло, яблоки и что-то завернутое в фольгу.

У меня сразу загорелись щеки. Не от благодарности. От стыда. Когда человеку помогают так прямо, с пакетами, уже не спрячешься за словом нормально.

— Мне ничего не нужно.

— Вижу.

— Что вы видите?

— Что тебе ничего не нужно. Поэтому ты стоишь босиком на холодном полу и держишь дверь так, будто я пришла квартиру отнимать.

— Может, и пришли.

Нина устало моргнула.

— Элла, мне шестьдесят два года. Если бы я хотела отнимать квартиры, начала бы пораньше. Открывай.

Я уже хотела захлопнуть дверь, но в комнате проснулся Мишка. Сначала крякнул, потом разогнался, и через две секунды квартира наполнилась возмущенным плачем.

— Уходите, — сказала я.

— Возьми хотя бы пакеты.

— Не надо.

— Элла.

— Я сказала, не надо!

Мишка заплакал сильнее. У меня самой внутри что-то сорвалось. Третью ночь я спала кусками по двадцать минут. Молоко то приходило, то будто обижалось и исчезало. В холодильнике лежали две картофелины, половина пачки творога и банка кабачкового пюре, которое Мишке еще было рано, а мне уже было все равно. Муж мой, Артем, уехал на заработки в Нижний. В нашей переписке это выглядело так: он обещал прислать деньги через неделю, потом через две, потом писал: "Потерпи, тут задержка, я сам на нуле". Последнее сообщение от него было три дня назад: "Опять ты за свое".

Я стояла у двери и чувствовала, что больше не держусь.

Но перед Ниной это признать было невозможно.

— Ладно, — тихо сказала она. — Я оставлю у двери.

— Заберите.

— Не заберу.

— Тогда я выброшу.

— Выбрасывай. Только подгузники отдельно, они дорогие.

И пошла к лестнице.

Я стояла, слушала, как ее шаги спускаются вниз. На третьей ступеньке она остановилась, наверно, потому что колено у нее всегда побаливало. Это я почему-то помнила. В юности я радовалась, когда она хромала после огорода. Жестокая была радость, подростковая. Такая, за которую потом стыдно, но тогда она казалась справедливостью.

Мишка кричал.

Я закрыла дверь, сняла цепочку, взяла пакеты и внесла на кухню.

Разобрала. На столе лежали подгузники, крупа и курица, запеченная в фольге и фрукты.

-4

Когда мама нас бросила и ушла, отец стал неразговорчивым. Он рано вставал, поздно приходил, курил на кухне в открытую форточку, хотя мама всегда ругалась за дым. Я садилась напротив и ждала, что он скажет: "Мама звонила". Или: "Она вернется". Или хотя бы: "Я тоже ничего не понимаю".

Но он молчал.

Потом в доме появилась Нина. Сначала она приходила варить суп, потому что отец питался хлебом и колбасой, а я демонстративно ела только чай с сахаром. Потом стала оставаться на выходные. Потом ее тапочки поселились у двери.

Я устраивала ей мелкие пакости, глупые и стыдные. Пересаливала борщ. Прятала ее расческу. Однажды вылила в раковину ее крем для рук, дорогой, польский, в синей баночке. Нина нашла пустую банку, посмотрела на меня и сказала:

— Надеюсь, руки у раковины теперь будут гладкие.

Я ждала скандала. Хотела скандала. Тогда можно было бы кричать, что она ведьма, что украла моего отца и что мама ушла из-за нее. Но Нина не кричала. Это бесило еще больше.

Отца не стало, когда мне было двадцать. Как потом говорили в семье, сердце. Быстро, нелепо, в магазине у кассы. Мы с Ниной стояли потом на кухне, где до сих пор пахло его табаком, и я сказала ей:

— Теперь вы довольны? Квартира ваша, жизнь ваша, папа ваш был.

Нина тогда побледнела.

— Элла, не говори так.

— А как говорить? Мама ушла, папы не стало, а вы все еще здесь.

-5

Я вышла замуж за Артема в двадцать семь. Он был веселый, широкий в плечах, умел чинить краны и говорил так уверенно, что рядом с ним хотелось перестать думать. Когда я забеременела, он сначала носил меня на руках. Покупал гранаты, гладил живот, выбирал имя. А потом все чаще задерживался, уставал, раздражался. После роддома продержался две недели.

— Здесь работы нет, — сказал он. — Поеду, заработаю нормально. Ты же понимаешь.

Я понимала.

Он уехал. Деньги прислал один раз. Потом начались обещания.

-6

После Нининого первого прихода я два дня делала вид, что ничего не случилось. Подгузники положила в шкаф, крупу пересыпала в банку, курицу съела ночью прямо холодной, стоя у раковины. Ела и плакала. Не от умиления. От злости на себя.

На третий день у Мишки поднялась температура. Небольшая, но для меня она была как пожар. Я мерила ее каждые десять минут, звонила в поликлинику, слушала длинные гудки, потом советы, потом снова гудки. Врач пришла ближе к вечеру, осмотрела ребенка и сказала, что пока надо наблюдать, выполнять назначения и сразу звонить, если станет хуже. Она говорила спокойно, а я кивала так усердно, будто от моего кивания зависела жизнь.

Ночью Мишка не спал. Я носила его по комнате, прижимала к груди и шептала:

— Ну что ты, мышонок, ну не надо, ну мама здесь.

В пять утра я села на пол возле дивана. Мишка наконец задремал у меня на руках. Телефон лежал рядом. Я открыла переписку с Артемом и написала: "У Миши температура. Мне страшно. Позвони".

Он прочитал через час.

Ответил: "Я на смене. Не накручивай".

Я смотрела на эти слова, и внутри стало пусто. Не обидно даже. Просто как будто кто-то выключил звук.

-7

В девять утра снова позвонили в дверь.

Нина стояла с маленькой сумкой через плечо. На этот раз я открыла дверь.

— Как ребенок?

— Откуда вы знаете?

— Ты ночью свет не выключала. Соседка видела из окна, сказала мне. Она теперь домовой диспетчер, не сердись.

— Вы с соседями меня обсуждаете?

— Нет. Соседи обсуждают всех без нас. Я только попросила присмотреть.

Я хотела ответить резко, но Мишка всплакнул во сне, и все слова рассыпались.

Нина сняла сапоги без приглашения, поставила их аккуратно на коврик и прошла в комнату.

— Руки помойте, — сказала я автоматически.

— Конечно.

Она не обиделась. Пошла в ванную, долго мыла руки с мылом, потом вернулась и встала у дивана.

— Можно посмотреть?

— Смотреть можно. Трогать не надо.

— Как скажешь.

Она наклонилась. Не сюсюкала, не ахала. Просто посмотрела на маленькое красное лицо, на кулачки у щек, на влажные волосики.

— На тебя похож, — сказала.

— Все говорят, на Артема.

— Значит, все плохо смотрят.

Я вдруг села на стул и закрыла лицо руками. Слезы пошли мгновенно, будто только ждали разрешения. Нина не бросилась обнимать. И правильно. Я бы оттолкнула. Она просто поставила чайник.

— Элла, — сказала она через минуту. — Я побуду сегодня. Ты поспишь.

— Нет.

— Тогда я посижу на кухне, а ты не поспишь. Разница небольшая, но чай будет горячий.

— Зачем вы пришли?

Она достала из сумки чистое полотенце, свернутое в трубочку.

— Потому что ты одна.

— Я не одна. У меня муж.

Нина посмотрела на телефон на столе. Экран как раз погас после Артемова сообщения.

— Муж далеко.

— Это временно.

— Возможно.

Это возможно прозвучало так аккуратно, что я разозлилась.

— Не надо делать вид, что вы все понимаете.

— Я не все понимаю.

— Конечно. Вы же у нас всегда были выше этого. Молчите, терпите, смотрите, как будто все вокруг дети неразумные.

— Иногда дети действительно неразумные.

— А иногда чужие женщины лезут в чужую семью.

Она взяла кружку, налила кипяток, положила пакетик чая. Руки у нее дрогнули, но голос остался ровным.

— Да. Иногда лезут.

В тот день я все-таки уснула. Сначала на десять минут. Потом провалилась на три часа. Проснулась в панике, вскочила, чуть не упала, потому что ноги не слушались.

В комнате было тихо. Мишка лежал у Нины на руках и сосал пустышку. Нина сидела у окна, спина прямая, лицо усталое. На подоконнике стояла моя кружка, в ней был остывший чай. За стеклом серел двор, мокрые качели скрипели от ветра.

— Температура спала, — сказала Нина. — Я мерила. Записала на листочке, чтоб ты не думала, что я на глазок.

На столе лежал листок. Время, цифры, короткие пометки. Никакой самодеятельности, никаких страшных советов из серии раньше всех так лечили. Только то, что я сама ей сказала после врача.

Я взяла листок и почему-то разозлилась еще сильнее.

— Вы всегда так делаете?

— Как?

— Правильно.

Нина посмотрела на меня поверх очков.

— Нет. Просто мои неправильные поступки тебе больше запомнились.

И тут Мишка чихнул. Смешно, сердито, всем тельцем. Нина улыбнулась. Не мне, ему.

Улыбка была такая мягкая, что я отвернулась.

-8

Следующие дни она приходила утром и уходила вечером. Иногда приносила продукты, иногда просто садилась с Мишкой, пока я пыталась работать. До родов я подрабатывала расшифровкой аудио и мелкими текстами для интернет-магазина. После родов думала: "Ребенок спит, я печатаю, все справимся".

Мишка спал только на руках. Стоило положить его в кроватку, как он открывал глаза с выражением: "Мать, ты серьезно?" Я печатала одной рукой, второй качала коляску, ногой придерживала провод от зарядки, а головой пыталась вспомнить, что такое запятая.

Однажды заказчик вернул мне работу с замечаниями. Не грубыми, но их было много. Я прочитала и заплакала прямо над клавиатурой. Нина в это время мыла бутылочку.

— Что случилось?

— Ничего.

— По лицу вижу, что целый список ничего.

— Я не справляюсь.

Сказала и замерла. Пальцы сами вцепились в край стола. Признаться в них Нине было почти как выйти на улицу без одежды.

Она вытерла руки полотенцем.

— С чем именно?

— Со всем.

— Со всем никто не справляется. Это люди для красоты говорят. Давай по кускам.

Я засмеялась сквозь слезы.

— Вы и горе режете как пирог.

— А что с ним еще делать? Целиком подавишься.

Она села напротив, подвинула ко мне кружку с чаем. И мы начали считать. Не жизнь, а именно куски. Сколько денег осталось. Что надо купить Мишке. Какие заказы я могу взять, а какие лучше не трогать. Где проверить, какие детские выплаты мне положены в моей ситуации, и как не откладывать это из гордости.

Нина не лезла в документы, не командовала, не говорила: я знаю, как надо. Она сидела рядом, держала Мишку и иногда спрашивала:

— Это точно срочно?

Или:

— А это ты делаешь потому, что нужно, или потому, что стыдно отказаться?

От ее вопросов я сначала злилась, а потом начинала думать.

Артем тем временем звонил редко. Когда звонил, на заднем фоне гудели машины, кто-то смеялся, он говорил быстро:

— Ну как вы там?

Я отвечала:

— Нормально.

Я слишком часто пряталась за этим словом.

Однажды Нина услышала наш разговор. Я не специально включила громкую связь, просто держала Мишку, телефон соскользнул на подушку.

— Деньги будут в конце месяца, — говорил Артем. — Ты только не трать на ерунду.

— На какую ерунду?

— Ну я не знаю, у вас женщин то одно, то другое.

Нина в кухне громко поставила кастрюлю. Очень громко. Кастрюля была алюминиевая, старая, звук получился выразительный.

— Кто там? — спросил Артем.

— Нина.

Пауза.

— Какая Нина?

— Жена папы.

— А она что у нас делает?

У нас. Вот это у нас меня почему-то задело.

— Помогает.

— Ты серьезно? Ты же сама ее терпеть не могла.

Я посмотрела на Нину. Она стояла у плиты и делала вид, что проверяет суп. Только плечи напряглись.

— Люди иногда меняются, — сказала я.

— Смотри сама. Только потом не жалуйся.

Он отключился первым.

Я долго держала телефон в руке. Нина помешала суп, выключила газ.

— Не надо со мной из-за него ссориться, — сказала она.

— Я не из-за вас.

— А из-за кого?

Я не ответила. Потому что подумала "Из-за себя". Я вдруг поняла, что ему удобнее, когда рядом со мной никого нет. Мне показалось, ему удобно, чтобы я была гордая, молчаливая и без помощи. Тогда можно не торопиться.

Вечером я нашла на верхней полке старую коробку. Искала детский плед, а вытащила свои подростковые тетради. Нина сидела на кухне, Мишка спал в коляске. Я раскрыла одну тетрадь и увидела свой почерк: острый, злой, с нажимом.

Нина опять надела мамины серьги. Ненавижу.

Я помнила этот день. У мамы были маленькие серебряные серьги с голубым камушком. Нина действительно однажды надела похожие. Я тогда не разговаривала с ней неделю.

— Это были мамины серьги? — спросила я с порога кухни.

Нина подняла глаза.

— Что?

Я ткнула в тетрадь.

— Серьги. Голубые. Вы надели их на день рождения папы.

Она долго смотрела на меня, потом тихо сказала:

— Нет. Мои. Твои мамины лежали в шкатулке. Я их не трогала.

— Вы могли забыть.

— Могла. Но не забыла. Ты тогда разбила чашку.

— Я не специально.

— Конечно. Она сама прыгнула со стола.

Мы обе замолчали.

Чашка действительно была с вишнями. Любимая отцовская. Я смахнула ее локтем, когда Нина сказала, что серьги ее. Отец тогда прикрикнул на меня, я убежала в ванную и сидела на стиральной машине, пока ноги не затекли.

Я помнила ее наглость. Нина, кажется, помнила только мою злость. А еще была чашка с вишнями, папин крик и я в ванной на стиральной машине.

— Почему вы тогда не сказали папе, что я нарочно? — спросила я.

— А зачем?

— Чтобы меня наказали.

— Тебе и так было плохо.

Эти слова ударили неожиданно. Я захлопнула тетрадь.

— Не надо делать вид, что вы меня жалели.

— Я не делаю вид.

— Вы радовались, что мама ушла.

Нина побледнела так резко, что я испугалась. Не за нее — за то, что сейчас услышу.

— Нет, — сказала она. — Не радовалась.

— Вы ее знали?

— Немного.

— И что?

— Ничего.

— Вот опять! — Я ударила ладонью по косяку. Мишка дернулся в коляске, и я сразу понизила голос. — Всю жизнь ничего. Мама ушла — ничего. Вы пришли — ничего. Папа молчал — ничего. Я одна придумывала ответы, потому что взрослые вокруг ходили с лицами святых мучеников.

Нина села. Медленно, будто у нее вдруг закончились силы.

— Ты права.

— В чем права?

— В том, что мы молчали. Все. И я тоже.

— Почему?

— Потому что твой отец просил.

Я фыркнула.

— Удобно. На того, кто уже не ответит, можно все списать.

— Можно. Поэтому я долго и не говорила.

На кухне стало слышно, как капает кран. Кап. Кап. Кап. Я давно собиралась поменять прокладку, Артем обещал, потом уехал, а я не могла вызвать сантехника, потому что деньги.

Нина долго смотрела на кран и молчала.

— У меня сохранилось несколько писем, — сказала она наконец.

— Какие письма?

— От твоей матери. Не все. Несколько. Она писала твоему отцу после ухода.

Я почувствовала, как холод пошел от пальцев вверх.

— Вы их взяли без спроса?

— Нет. Он сам мне показывал. Потом хотел выбросить. Я забрала.

— Зачем?

— Не знаю. Тогда думала, вдруг когда-нибудь понадобятся. Потом боялась.

— Чего?

Она посмотрела прямо на меня.

— Тебя.

Вот этого я не ожидала. Она не унизила, а будто призналась в чем-то совсем простом.

— Меня?

— Да. Твоей боли. Твоей злости. Я не знала, куда ее деть. Я и свою-то не всегда знала куда.

— Принесите.

— Элла...

— Принесите письма.

— Они старые. Там может быть неприятно.

— А вы думали, мне приятно двадцать лет жить с мыслью, будто вы разрушили мою семью?

Она кивнула. Не споря.

— Завтра принесу.

-9

Эту ночь я почти не спала, хотя Мишка, как назло, спал хорошо. Лежала и смотрела в потолок. За стеной сосед кашлял, в батарее булькала вода, на улице кто-то долго заводил машину. Я думала о маме.

В детстве я ждала, что мама еще вернется и все объяснит. Я не позволяла Нине занять это место. Никому не позволяла. Даже себе.

Утром Нина пришла без пакетов. Только с серой папкой на кнопке. Папка была потертая, уголок надорван.

— Я не хочу читать, — сказала я, как только увидела ее.

— Не читай.

— Или хочу.

— Тогда читай.

Она положила папку на стол и пошла к Мишке, будто дала мне не прошлое, а обычную квитанцию.

Писем было четыре. Я не буду пересказывать их подробно. Чужие письма, даже если они касаются твоей жизни, все равно остаются чужими. Там не было красивых признаний, не было злодейских фраз. Мама писала устало. Что не может вернуться. Что ей тяжело рядом с отцом. Что она не готова забирать меня сейчас. Что, может быть, потом, когда устроится. В одном письме была фраза, от которой я долго не могла вдохнуть: "Элле лучше пока с тобой, она привыкла к школе и дому".

Пока.

Это пока растянулось на всю мою юность.

Я читала и чувствовала не одну боль, а сразу несколько. За маму, которая, наверное, тоже была несчастна. За отца, который прятал письма и курил в форточку. За Нину, которая пришла в дом, где ее заранее назначили виноватой. И за себя упрямую, худую, с косой до лопаток, которая ждала у окна и думала, что если будет достаточно сильно ненавидеть Нину, мама обязательно вернется.

— Почему он мне не сказал? — спросила я.

Нина качала Мишку у окна.

— Думал, ты не выдержишь.

— А я выдержала ненавидеть вас?

— Это ему казалось легче.

— Кому легче?

— Ему. Наверное.

Она говорила осторожно. Не оправдывала отца, не обвиняла мать. И это было правильно, но мне хотелось, чтобы кто-нибудь наконец сказал: "Вот виноватый, бей туда". Без виноватого боль болталась в воздухе.

— Вы могли сказать.

— Могла.

— Почему не сказали?

Нина закрыла глаза на секунду.

— Сначала обещала твоему отцу. Потом ты выросла и ушла жить в бабушкину квартиру, а я подумала: кто я такая, чтобы приходить к тебе с письмами и говорить, что твоя мать не такая, как ты ее помнишь? Я испугалась, что ты решишь, будто я мщу.

— А сейчас не испугались?

— Испугалась.

— Но пришли.

— Да.

— Почему?

Мишка завозился, Нина поправила ему одеяло.

— Потому что увидела тебя в магазине месяц назад. Ты стояла у полки с детским питанием и считала мелочь в ладони. Потом положила баночку обратно. Я хотела подойти, но ты была такая... — Она замолчала, подбирая слово. — Закрытая. Как в тринадцать. Только с коляской.

Мне стало жарко.

— Вы следили за мной?

— Нет. Увидела случайно. Потом осторожно расспросила в подъезде, услышала обрывки: ребенок маленький, ты почти никого не пускаешь. Ну я и подумала: хватит уже стоять в стороне, Нина Ивановна. Один раз промолчала, хватит.

Я отвернулась к окну. Во дворе дворник скреб лопатой мокрый снег, хотя снег уже почти сам сдавался.

— Я не могу сразу стать вам благодарной, — сказала я.

— Не надо.

— И дочерью не могу.

— Я не за этим.

— А за чем?

— За Мишкой. И за тобой. В таком порядке, в каком тебе легче принять.

Я неожиданно рассмеялась. Некрасиво, со всхлипом.

— Вы невозможная.

— Знаю. Твой отец тоже говорил.

Впервые за много лет упоминание отца не резануло.

После писем легче не стало. Наоборот, сначала поднялась пыль.

Я злилась на мать. Потом стыдилась злости. Потом жалела ее. Потом снова злилась. Я хотела позвонить ей и спросить: как ты могла? И одновременно боялась услышать в трубке старый осторожный голос. Что он мне даст? Еще одно пока?

Нина в эти дни не торопила. Она приходила, варила суп, стирала Мишкину одежду, выходила с коляской во двор, где соседка немедленно делала вид, что случайно проветривает подъезд. Иногда Нина оставалась ночевать на раскладушке в кухне. Раскладушка скрипела ужасно, как старая телега, но Нина утверждала, что спала и на худшем.

— Где? — спросила я однажды.

— В поезде до Адлера в девяносто восьмом. Верхняя боковая, рядом мужчина с курицей.

— С живой?

— Не уточняла. Я тогда решила, если курица молчит, и я промолчу.

Я засмеялась. Нина тоже. Мишка проснулся от нашего смеха и обиженно заплакал. Мы обе кинулись к нему и столкнулись плечами.

— Осторожно, — сказала она.

И вдруг это прозвучало не как ссора, а как обычная фраза.

-10

Через неделю я пошла оформлять то, что должна была оформить раньше. Я взяла документы, которые у меня были, уточнила, чего не хватает, подала заявления там, где мне подсказали, и впервые за долгое время не чувствовала себя попрошайкой.

Нина ждала меня дома с Мишкой.

Я вернулась мокрая, потому что снег сменился дождем, зонт вывернуло ветром, а автобус, конечно, ушел прямо перед носом. В прихожей пахло супом и детским порошком. На батарее сушились крошечные носки.

— Ну? — спросила Нина.

— Жива.

— Это хорошо, но малоинформативно.

— Все приняли. Сказали ждать ответа.

— Видишь.

— Что вижу?

— Что мир не рухнул от твоей просьбы.

Я сняла мокрую куртку.

— Не просьбы. Детские выплаты, на которые в моей ситуации можно было подать заявление.

— Тем более.

Я прошла в комнату. Мишка спал в кроватке, раскинув руки, как маленький начальник после тяжелого совещания. На щеке у него отпечаталась складка от простыни. Я наклонилась и поцеловала ее.

Телефон завибрировал.

Артем.

Я смотрела на имя и не хотела отвечать. Потом все-таки взяла.

— Ты где пропала? — спросил он без приветствия. — Я звоню.

Он звонил один раз. Пять минут назад.

— Я была занята.

— Чем?

Раньше я бы начала оправдываться. Теперь сказала:

— Делами.

Пауза.

— Слушай, Элл, у меня тут пока не получается с деньгами. Ты можешь у кого-нибудь занять?

Я посмотрела на Нину. Она стояла у плиты спиной ко мне, но я знала, что слышит каждое слово.

— Нет.

— В смысле нет?

— Не буду занимать.

— Ну а как ты собираешься?

— Буду разбираться сама. И ты разбирайся со своей стороны.

— Ты какая-то странная стала.

Я чуть не сказала: это я нормальная стала, просто ты не привык. Но промолчала. Не из слабости. Из экономии сил.

— Артем, Мише нужны деньги. Не обещания. Когда сможешь прислать конкретно, напиши.

— Я же говорю...

— Я слышала.

Он обиделся. Это было слышно даже через связь: дыхание стало тяжелее, голос холоднее.

— Понятно. Тебя там настроили.

— Меня там выспали, накормили и дали подумать.

Нина у плиты фыркнула. Очень тихо, но я услышала.

Артем отключился.

Я не заплакала. Сама удивилась.

— Зря я так? — спросила я.

Нина повернулась.

— Не знаю. Но ты сказала хорошо. Когда кричишь, мужики часто слышат только крик. А тут ему придется слова переваривать.

— Вы специалист?

— Нет. Просто два раза была замужем и один раз чуть не была. Этого достаточно, чтобы кое-что понимать.

Я засмеялась. Потом села на табуретку и вдруг сказала:

— Я боюсь.

Нина не стала спрашивать чего.

— Я тоже, — сказала она.

— Вы-то чего?

— Что ты меня снова выгонишь.

Я посмотрела на нее. У Нины были уставшие глаза и покрасневшие руки от воды. На фартуке пятно от моркови. Никакой сказочной мачехи. Просто женщина, которая много лет назад вошла не в тот момент не в тот дом и осталась виноватой дольше, чем заслуживала. Или, может, заслуживала в чем-то, но не во всем.

— Я не выгоню сегодня, — сказала я.

— Хорошо. Сегодня меня устроит.

Она отвернулась к супу, а я не попросила ее уйти.

-11

Родной матери я позвонила через три дня. Долго ходила с телефоном по комнате, пока Нина гуляла с Мишкой. Набирала номер, сбрасывала, снова набирала. Когда она ответила, у меня пересохло во рту.

— Алло?

— Мама, это Элла.

Тишина была короткой, но я успела постареть.

— Эллочка. Что-то случилось?

Вот это что-то случилось обидело меня сильнее, чем я ожидала. Как будто просто так я позвонить не могла. Как будто между нами всегда должна была быть причина, справка, пожар.

— У меня родился сын, — сказала я.

— Я знаю. Мне говорили. Поздравляю тебя.

Я закрыла глаза.

— Почему ты не позвонила?

Она вздохнула. Далеко, в другом городе, в другой кухне, с другой жизнью.

— Боялась, что ты не захочешь.

Смешно. Я вспомнила папины спрятанные письма, Нинино тихое: тебя, мамин вздох в трубке. А сама недавно стояла у полки и считала монеты, потому что не решалась попросить помощи.

— Я читала письма, — сказала я.

Снова тишина.

— Какие?

— К папе. Старые.

— Понятно.

В ее голосе не было удивления. Только усталость.

Я ждала объяснений. Может быть, оправданий. Она сказала:

— Я тогда была плохой матерью, Элла.

Просто. Без красивой упаковки.

У меня задрожали пальцы.

— Почему ты меня не забрала?

— Не смогла.

— Это не ответ.

— Знаю. Другого у меня нет такого, чтобы тебе стало легче.

Я села на край дивана. На полу валялась Мишкина погремушка, красная, с желтым шариком внутри. Я толкнула ее носком тапка, шарик глухо зашуршал.

— Я всю жизнь думала, что Нина виновата.

— Нина? — Мама произнесла ее имя осторожно. — Нет. Она не виновата в моем уходе.

Я ждала этих слов двадцать лет. И когда услышала, облегчения почти не было. Только пустота. Значит, моя ненависть столько лет стояла не на земле, а на воздухе.

— Ты могла мне сказать.

— Могла.

— Почему никто ничего не говорил?

Мама тихо заплакала. Я услышала, как она шмыгнула носом, и мне вдруг стало невыносимо жалко нас обеих. Не настолько, чтобы все простить. Просто жалко.

— Я не знаю, как теперь быть, — сказала я.

— И я не знаю.

-12

Когда Нина вернулась с прогулки, я стояла у окна.

— Замерзла? — спросила она.

— Я маме звонила.

Нина замерла, не успев развязать шарф.

— И как?

— Никак. То есть... не знаю. Она сказала, что вы не виноваты.

Нина опустила глаза.

— Мне жаль.

— Чего?

— Что тебе пришлось услышать это так поздно.

Я подошла к коляске, расстегнула одеяло. Мишка спал с открытым ртом, щеки после улицы были розовые, ресницы слиплись от влажного воздуха.

— Нина.

— Да?

— Спасибо.

Она сразу начала суетиться с шарфом.

— Да ладно тебе.

— Нет. Не ладно. Спасибо.

Нина кивнула. Быстро, будто боялась, что если задержится, расплачется. А мне вдруг захотелось ее обнять. Я не обняла. Не потому, что не хотела. Просто мы еще не умели.

-13

Весна в тот год наступала медленно. Снег во дворе чернел, дворник ругался на лужи, в подъезде тянуло сыростью и хлоркой. Нина стала оставаться у нас чаще. Сначала на одну ночь, потом на две. Потом как-то само собой принесла домашний халат, поставила на полку свои таблетки и маленькую банку крема для рук. Я увидела эту банку и вспомнила польский крем, вылитый в раковину.

— Нина, — сказала я. — Я вам крем когда-то испортила.

— Помню.

— Простите.

— За крем?

— За крем тоже.

Она намазала руки, потерла пальцы.

— Я тогда купила другой.

— А я думала, вы меня возненавидели.

— Элла, если бы взрослые ненавидели детей за испорченный крем, человечество бы давно закончилось.

— Я была ужасная.

— Ты была несчастная. Это не одно и то же. Хотя временами очень похоже.

-14

Артем приехал в конце апреля. Без предупреждения. Позвонил снизу, сказал:

— Открой, я с сумкой.

У меня сердце ухнуло. Не от радости. От старой привычки собираться перед мужем: поправить волосы, спрятать усталость, сделать вид, что все под контролем.

Нина была на кухне. Она ничего не сказала. Только взяла Мишку на руки.

Артем вошел шумно, с запахом дороги, сигарет и дешевого одеколона. Поставил сумку в прихожей, огляделся.

— О, у вас тут общежитие.

Раньше я бы застыдилась. Теперь сняла с крючка его куртку, повесила ровнее и сказала:

— Нина живет у нас временно. Она помогает с Мишей.

— Я смотрю, все уже решили без меня.

Нина вышла из кухни.

— Здравствуй, Артем.

— Здравствуйте.

Он сказал это вежливо, но холодно. Мишка на руках у Нины проснулся и уставился на отца. Артем неловко улыбнулся.

— Сынок, привет.

Он потянул руки, но Мишка сморщился и заплакал. Не потому что отец плохой. Просто ребенок не обязан узнавать человека по родству, если видел его в основном на фотографиях.

Артем убрал руки.

— Понятно. Настроили.

— Ему почти четыре месяца, — сказала я. — Его пока можно настроить только на еду и сон.

Нина кашлянула. Кажется, прятала улыбку.

-15

Разговор с Артемом был долгий и неприятный, но без крика. Он говорил, что ему тоже тяжело, что работа не пошла, что я должна была поддержать, а не требовать отчеты. Я слушала и впервые не проваливалась в вину целиком. Часть меня еще хотела оправдать его, накормить, уложить, забыть все плохое.

— Я не запрещаю тебе видеть сына, — сказала я Артему. — Но жить обещаниями я больше не буду.

— То есть ты меня выгоняешь?

— Я говорю, что нам надо решать по-взрослому. Деньги, помощь, время. Конкретно. Если ты готов, садись, обсуждаем. Если нет — не делай вид, что виновата Нина.

Он посмотрел на мачеху так, будто она и правда была причиной всех его бед. Нина стояла спокойно. Только Мишку прижимала крепче.

— Я завтра зайду, — сказал он наконец.

— Хорошо.

Он ушел. Сумку забрал.

Я закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Ноги дрожали.

— Я правильно сказала? — спросила я.

Нина подошла и в этот раз положила руку мне на плечо. Легко, осторожно.

— Ты сказала сама. Это важнее, чем правильно.

И вот тут я ее обняла. Неловко, боком, потому что между нами был Мишка, дверь, мокрый коврик и двадцать лет глупой боли. Нина сначала напряглась, потом свободной рукой погладила меня по спине.

— Ну, ну, — сказала она. — Не реви. А то у меня суп убежит.

-16

Артем потом приходил. То чаще, то реже. Деньги начал переводить небольшими суммами, не всегда вовремя. С Артемом ничего не решилось сразу. Мы разговаривали, спорили, иногда долго молчали. Я уже не торопилась решать за один вечер, простить, выгнать, ждать или не ждать.

Нина осталась до лета. Потом сказала, что пора ей домой, а то ее фикус обидится окончательно.

— Фикус переживет, — сказала я.

— Переживет. Но мне надо иногда уходить, чтобы ты знала: я прихожу не потому, что заняла место, а потому что ты пустила.

В день, когда она собирала сумку, Мишка лежал на коврике и пытался поймать собственную ногу. Нина наклонилась к нему.

— Ну что, молодой человек, бабушка пошла фикус спасать.

Она сказала и сама испугалась. Подняла глаза на меня.

— Я так... вырвалось.

Раньше я бы сразу отрезала: какая вы бабушка. Чужая вы. Не смейте.

Но Мишка схватил ее за палец и довольно загулил.

— Пусть будет бабушка Нина, — сказала я.

Нина отвернулась к окну.

— Ты уверена?

— Нет.

Она удивленно посмотрела на меня.

— Но я хочу попробовать.

Нина кивнула. У нее дрожали губы.

— Тогда я в воскресенье приду. С пирогом.

— Только не с капустой.

— С яблоками.

Когда дверь за Ниной закрылась, я осталась в квартире одна с Мишкой, с мокрыми ползунками на батарее, с недопитым чаем, с телефоном, где было несколько непрочитанных сообщений от Артема и одно новое от мамы: "Можно я позвоню вечером?"

Я села на пол рядом с сыном. Он пыхтел, дергал ногой и смотрел на меня так доверчиво, что у меня перехватило дыхание.

Я написала маме: "Можно. После восьми".