Квартиру мамину мы с Верой начали разбирать в ноябре, через полгода после похорон. Раньше не получалось. Я не решалась, потому что духу не хватало. А Вера не хотела. Так и сказала по телефону: «Мне-то какое дело, это ваше с ней гнёздышко».
Через тридцать лет, а всё то же самое.
Вера старше меня на шесть лет. И сколько себя помню, она повторяла одно: тебя любили больше. Не кричала. Произносила спокойно, будто называла погоду на завтра. Тебя любили больше, Катя.
Я приехала к девяти. Вера уже была внутри, стояла посреди комнаты с мусорным мешком в руке. На полу стопка журналов «Здоровье», мамина шкатулка с нитками, тапки у порога, стоптанные набок. Я увидела эти тапки и забыла на секунду, зачем пришла. Будто мама вышла на кухню поставить чайник и сейчас вернётся.
– Шкаф начинай. Я верхние полки уже протёрла.
Вера не обернулась. Мы работали молча: я вытаскивала мамины кофты, складывала аккуратно, а Вера бросала вещи в мешок, даже не расправляя. Одну блузку она покрутила в руках и швырнула обратно.
– Помнишь эту? В ней она на твой выпускной ходила. На мой не пришла, а на твой пожалуйста.
Бесполезно было спорить. Я пробовала сотни раз. Говорила: «Вера, она болела в тот день». А сестра: «Ну конечно. Когда у тебя, всегда здорова. А когда у меня, так сразу что-нибудь».
Это не злость. Глубже. Вера верила в это, как верят в закон природы.
Вот странно: я и сама не могла сказать, что сестра совсем неправа. Мама действительно была со мной мягче. Вечерами садилась рядом, пока я делала уроки, гладила по голове. Читала мне вслух, даже когда я перешла в пятый класс. А с Верой говорила иначе: «Уроки сделала?», «Портфель собрала?», «Ложись». Без объятий. Без сказок на ночь.
Вера не выдумывала. Разница была, и я её тоже видела. Просто объясняла по-своему: мама уставала от Вериного упрямства, а со мной отдыхала. Так и прожила с этим объяснением тридцать лет.
К обеду добрались до антресолей. Вера влезла на табурет, подала мне картонную коробку, перетянутую бельевой резинкой. Внутри квитанции, грамоты за педагогическую работу, открытка с Восьмым марта, пара старых фотографий.
И тонкая книжечка в бордовой обложке с потёртыми углами.
Раскрыла машинально. Думала, трудовая.
Санитарная книжка. На мамино имя. Маленькая чёрно-белая фотография: волосы убраны в пучок, лицо строгое, моложе, чем я когда-либо видела маму живой.
– Это что?
Вера свесилась с табурета. Я перевернула страницу. Место работы: столовая №8 при мясокомбинате. Медосмотры, даты, штампы синей тушью, расплывшиеся от времени.
Мама работала в столовой. Мама, которая всю жизнь была учительницей начальных классов. Школа номер семнадцать, третий «Б», потом второй «А», тетради стопками на кухонном столе, красная ручка в кармане халата. Откуда тут мясокомбинат?
Вера слезла с табурета. Забрала книжку. Листала, водила пальцем по строчкам.
Первый штамп: сентябрь 1993 года.
Я не сразу сложила даты. А потом посчитала.
В девяносто третьем Вере исполнилось двенадцать. Тогда ей поставили диагноз: прогрессирующая близорукость. Специальные линзы, аппаратное лечение, поездки в областную клинику три раза в год. Отец к тому времени ушёл и алиментов не платил. Мамину зарплату в школе задерживали месяцами.
Последний штамп: март 1998 года. Вера к тому моменту закончила лечение. Зрение удалось сохранить.
Пять лет. Мама пять лет отработала в ночную смену в заводской столовой. После полного дня в школе ехала через весь город и до утра мыла котлы, таскала бачки, раздавала ужин рабочим второй смены. Утром возвращалась, переодевалась и снова шла к своим третьеклассникам.
Мамины руки я помню до сих пор: потрескавшиеся, красные, с мелкими порезами у костяшек. Она говорила, мол, от мела и хлорки. Мы верили. Зачем учительнице врать про руки?
А ещё она засыпала за кухонным столом, уронив голову на скрещённые руки. Щека прижата к клеёнке, дыхание тяжёлое. Я подходила, трогала за плечо. Она вздрагивала: «Ничего, Катюша, устала просто». Мне было семь. Я думала, все мамы так устают.
Вера опустилась на край дивана. Книжка лежала у неё на коленях, раскрытая на странице с первым штампом.
– Она про это никогда…
Не договорила. Я покачала головой.
Ни слова. Ни нам, ни бабушке, ни кому-либо. Пять лет ночной работы и полная тишина. Вера думала, мама ходит на курсы повышения квалификации по вечерам. А я была слишком маленькая, чтобы спрашивать.
Сидела на полу среди коробок, смотрела на эту бордовую книжечку, и всё, что я тридцать лет говорила себе про маму, тихо рассыпалось.
Мама не была со мной нежнее, потому что любила больше. У неё просто не оставалось сил ни на что другое. После школы и ночной столовой она приходила пустая, выжатая до дна. И всё, на что хватало: сесть рядом, погладить по голове, тихо читать вслух. Не от избытка любви. От того, что ничего другого её тело уже не могло.
А Вера, старшая, быстрая, ждала совсем другого: разговоров, споров, живого внимания. Мама не могла этого дать. Не потому что не хотела. Потому что всё уже отдала за Верины глаза.
– Это из-за меня?
Голос ровный, но пальцы на обложке побелели.
Не из-за тебя. Ради тебя, и это совсем не одно и то же.
Вслух я ничего не сказала. Просто села рядом.
Мамины тапки стояли у порога. Стоптанные набок, левый сильнее правого. Как у человека, который слишком долго стоял на ногах.
Иногда мы всю жизнь носим детскую обиду, а потом находим один документ - и понимаем, что нас любили совсем не так, как мы думали. Об этом у меня были ещё такие истории: