Мама сказала: «Я не поеду. И тебе не советую». Голос ровный, будто речь о соседке, а не о родной сестре.
Тётя Галя умерла в четверг. В субботу я уже стояла у её подъезда с ключами, которые передал участковый. Двадцать шесть лет они не разговаривали. Я выросла с этим, как растут с царапиной на мебели: привыкаешь и перестаёшь замечать. Мама иногда обронит «Она всё у меня забрала», подожмёт губы и замолчит. Я не переспрашивала. В детстве боялась, потом стало неинтересно, а потом неловко.
Квартира пахла пылью и чем-то сладковатым, вроде сухих яблок. Однушка на первом этаже: линолеум вздулся у порога, герань засохла в жестяной банке из-под кофе на подоконнике. На вешалке в коридоре висело одно пальто. Одно.
На кухне я остановилась. Стол, табуретка, чашка с коричневым ободком от чая. Рядом блюдце, а на нём два засохших сухаря. Будто Галя вышла на минуту.
Я видела её живой всего раз. Мне было двенадцать. Вот странно: именно тот день я помню лучше многих других. Она пришла к нашему дому, стояла у подъезда, смотрела на окна. Мама увидела из кухни, задёрнула штору и бросила: «Не подходи к окну».
Конечно, подошла. У подъезда стояла худая женщина в сером плаще, с пакетом в руках. Постояла минуту, развернулась и ушла, а пакет оставила у двери. Внутри были яблоки.
На антресолях я нашла три обувных коробки, перевязанные бечёвкой. Синяя, белая, коричневая.
В первой лежали квитанции. Галя хранила всё: за воду, за свет, за телефон. С восемьдесят девятого года. Стопки, перетянутые аптечными резинками, по годам. Во второй оказались открытки, почти все от бабушки. «Галочка, у меня всё хорошо, не волнуйся. Нога болит, но хожу. Вера Степановна помогает. Ты только не приезжай, дорого. Целую. Мама.»
Открыток было штук сорок. Последняя датирована февралём девяносто четвёртого. Бабушка умерла в марте.
Третью коробку я вытряхнула на кровать. Фотографии: незнакомые лица, размытые компании за столами, чей-то юбилей с тортом и бумажными салфетками. И одна, чёткая, будто снимали вчера. Две девушки на крыльце деревянного дома: у одной чемодан, другая вцепилась ей в рукав. Обе смеются. На обороте карандашом: «Нина и Галя. Авг. 1979. Галя уезжает».
Перевернула обратно. Девушка с чемоданом это Галя, лет двадцать, счастливая. А та, что держала за рукав, мама, совсем ещё девчонка.
Галя собиралась уехать. Не уехала. Прожила в этой однушке всю жизнь.
На дне коробки, под фотографиями, лежал конверт. Белый, без марки, без адреса. Не заклеенный. Я вытащила лист и развернула. Бумага пожелтела, сгиб протёрся до прозрачности.
Почерк. Круглый, крупный, с наклоном вправо. Буква «д» с длинным хвостом, «ж» как снежинка. Я узнала его раньше, чем прочитала первое слово.
Мамин почерк.
Галя. Я знаю, что ты не ответишь. Ты никогда не отвечаешь. Может, и правильно.
Я не ненавижу тебя. Поняла это поздно. Мне было проще считать, что ненавижу. Проще, чем признать другое.
Ты осталась с мамой. Я уехала. Мне было двадцать, я только родила Лидку и думала о себе. А ты отменила институт, отменила Ленинград, отменила всё. Потому что кто-то должен был остаться. И ты решила, что это будешь ты.
Ты ни разу не упрекнула меня. Ни словом. Ни взглядом. Я ждала. Хотела, чтобы ты хоть раз сказала: это из-за тебя, Нина. Тогда я смогла бы защищаться. Злиться. Спорить.
Но ты молчала. А молчание хуже любого крика.
Ты всё у меня забрала. Не жизнь. Не молодость. Ты забрала у меня право считать себя нормальным человеком. Ты была хорошей. А я нет. И ты не дала мне даже повода оправдаться.
Я не отправлю это письмо.
Нина. Март 1999.
Я сидела на Галиной кровати и держала лист обеими руками. За стеной соседи включили телевизор, долетал чей-то смех. На тумбочке стояли часы, давно остановившиеся. Стрелки на без двадцати три.
Конверт не заклеен. Мама написала, что не отправит, но письмо лежало у Гали. Может, подбросила вместе с теми яблоками, а может, передала через кого-то.
Галя хранила его двадцать семь лет. На самом дне, под фотографией, где они обе смеются на крыльце.
Мама всю жизнь говорила: «Она всё забрала». Я думала: квартиру, деньги, мужчину. Что-то конкретное.
А она про совесть.
Вечером я позвонила маме. Она сняла трубку на пятый гудок.
– Ну что там?
– Мам. Я нашла письмо.
Тишина. Долгая. Слышно было только, как мама дышит в трубку.
– Выброси.
– Не выброшу.
Ещё пауза. А потом мама спросила тихо, почти шёпотом:
– Она его читала?
– Хранила. В коробке с вашими фотографиями.
Мама не ответила. Я слышала, как она поставила чайник на плиту, как он зашумел. А потом другой звук. Такой, которого я не слышала от неё ни разу в жизни.
Я ничего не сказала. Просто сидела и держала трубку. За окном Галиной квартиры было темно, мокрый снег полз по стеклу. На кровати лежали фотографии двух сестёр, которым не хватило одного разговора, чтобы прожить жизнь по-другому.