Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Бабья дружба 3

К утру, едва засерело в окне, Дуня поднялась. Тихо, чтоб не разбудить, надела старую юбку, какую не жалко в глине извозить, повязала рабочий платок. Взяла из сеней старое ведро — то, что под глину сгодится. Постояла минуту посреди хаты, поглядела на Степанову занавеску. И вышла со двора. За калиткой остановилась, перевела дух. Утро было серое, сырое, пахло близким дождём. Идти было недалеко — через два проулка, мимо колодца, до Фросиной покосившейся хаты. Дорога знакомая, тыщу раз хоженая. -----> 1 часть <----- -----> 2 часть <----- Хата подруги стояла последней по проулку, на отшибе, и от дороги видно было, как просела она на один бок, вросла в землю за сорок лет. Дуня подошла к плетню, перевела дух. Ведро оттягивало руку, в другой — узелок с хлебом да тряпьём под глину. Фрося возилась во дворе у дровника. Увидела — выпрямилась, и лицо у неё сделалось такое, будто её застали врасплох за чем стыдным. — Ты чего это, Дунь. В таком виде. С ведром. — Работать пришла. Накат твой разбирать.
Оглавление

К утру, едва засерело в окне, Дуня поднялась. Тихо, чтоб не разбудить, надела старую юбку, какую не жалко в глине извозить, повязала рабочий платок. Взяла из сеней старое ведро — то, что под глину сгодится. Постояла минуту посреди хаты, поглядела на Степанову занавеску.

И вышла со двора.

За калиткой остановилась, перевела дух. Утро было серое, сырое, пахло близким дождём. Идти было недалеко — через два проулка, мимо колодца, до Фросиной покосившейся хаты. Дорога знакомая, тыщу раз хоженая.

-----> 1 часть <-----

-----> 2 часть <-----

Хата подруги стояла последней по проулку, на отшибе, и от дороги видно было, как просела она на один бок, вросла в землю за сорок лет. Дуня подошла к плетню, перевела дух. Ведро оттягивало руку, в другой — узелок с хлебом да тряпьём под глину.

Фрося возилась во дворе у дровника. Увидела — выпрямилась, и лицо у неё сделалось такое, будто её застали врасплох за чем стыдным.

Ты чего это, Дунь. В таком виде. С ведром.

Работать пришла. Накат твой разбирать. Покуда не обвалился.

Фрося поглядела на ведро, на старую юбку, в какой в люди не выходят, на платок, повязанный по-рабочему. И что-то у неё в горле дёрнулось.

Не надо, Дунь. Иди домой. Степан тебе чего сказал, я слыхала. Иди, пока не поздно. Я сама. Жердину поставлю, подопру.

Жердину. — Дуня отворила калитку, вошла во двор. — Жердиной накат не держат. Где у тебя лестница? Полезу гляну, что там.

Дунь…

Лестница где, спрашиваю.

Фрося постояла, потом молча пошла к сараю за лестницей. Спорить с Дуней нынче было всё одно что со стеной.

***

Дуня влезла под застреху, поглядела на провисший накат изнутри, потыкала пальцем в сырую глину — та подалась, посыпалась трухой.

Худо дело, — сказала сверху. — Тут не латать. Тут разбирать надо, всё мокрое долой, до жердей. Жерди, может, ещё годятся, а глину менять.

Вот я и говорю, бабьими руками не управиться, — Фрося стояла внизу, задрав голову. — Слазь, Дунь. Не позорь меня. Что люди скажут — Дуня одна на Фросиной крыше корячится.

Не одна.

Дуня сказала это и кивнула в сторону проулка. Фрося обернулась.

По проулку шла Матрёна — в одной руке доска, в другой узел. За ней, поодаль, ещё две бабы.

***

Матрёна доску прислонила к плетню, утёрла лоб.

Ну, где тут у вас обваливается. Показывай, Ефросинья.

Фрося стояла и не знала, что сказать. Глядела на доску, на Матрёну, на баб за её спиной, и губы у неё ходили, а слова не шли.

Это… это вы чего ж… из-за меня…

А из-за кого ж, — Матрёна уже разматывала узел, доставала старый серп, верёвку. — Не из-за председателя ж. Тот после посевной обещался, а накат, гляжу, до посевной не дотерпит.

Глаша подошла, поставила у порога мешок.

Глины принесла, Фрося. С оврага. Замочим — мазать будем. — Помолчала, поглядела на Фросю просто. — Ты репу-то мне помнишь, в трудный год? Я помню. Вот и сочлись.

Фрося отвернулась к стене. Плечи у неё тряслись, а лица она не показывала никому.

***

Разбирать начали с того, что Дуня скинула с наката верхний слой — отсыревшую глину, труху, гнилую солому. Сыпалось вниз, бабы оттаскивали в вёдрах, выносили за хату. Работа была грязная, тяжёлая, не бабья — глина липла к рукам, забивалась под ногти, оседала на лицах серой коркой.

Фрося поначалу не находила себе места. То лезла сама на лестницу — Дуня сгоняла. То кидалась к ведру — его уже несли. То совалась показать, как лучше.

Да не так глину-то берёте! Тут с угла надо, тут она держит ещё!

Фрося, — Матрёна разогнулась, уперла руки в поясницу. — Ты сядь вон на завалинку да посиди. Намаешься ещё, наживёшься в своей хате. Дай людям дело сделать.

Как же я сяду, когда вы тут… в моём дому… надрываетесь.

А вот так и сядь. — Матрёна сказала это без сердца, по-доброму. — Не барыня, чай. И мы не батрачки. Свои бабы своей бабе помогают. Сиди.

Фрося села на завалинок. Сложила руки на коленях, как привыкла, и сидеть ей было мучительней всякой работы. Глядела, как чужие руки роются в её крыше, и не знала, куда деть глаза.

***

К полудню пришла Палашка.

Притащила за собой доски от старого хлева, волоком, по земле, и бросила у плетня с грохотом, чтоб все слыхали.

Нате. Гниют без дела, всё одно. — Оглядела двор, баб, перепачканных глиной. — Ишь, артель собралась. Делать вам нечего.

Помогать будешь али так постоишь? — спросила Матрёна, не оборачиваясь.

Я-то? Я доски принесла, с меня и будет. — Палашка постояла, поджав губы. Потом сплюнула, скинула с плеча платок, повязала туже. — Ладно. Глину месить, что ль. Покажите где. Не глядеть же, как вы тут до ночи провозитесь.

И полезла месить глину — недовольная, ворчливая, а руки делали споро, привычно, как у всякой, кто всю жизнь у печи да у хаты.

***

Степан в то утро в поле не поехал — сказался занятым по хозяйству, а сам ходил по двору неприкаянный. Раз вышел за калитку, прошёл проулком будто по делу. Поравнялся с Фросиной хатой, остановился у забора.

Бабы работали. Дуня была наверху, под застрехой, скидывала глину, и юбка на ней была серая от труда, и платок сбился. Степан постоял, поглядел. Жена его, тихая, удобная, двадцать лет поперёк слова не сказавшая, сидела на чужой крыше, как мужик, и распоряжалась — кому глину нести, кому жердь подавать.

Палашка его углядела, выпрямилась над корытом с глиной.

Степан Игнатыч! Чего стоишь-то? Шёл бы пособил, своя ж баба надрывается.

Степан ничего не ответил. Повернулся и пошёл назад, к своему двору.

***

Дома было пусто.

Печь нетоплена, на столе — то, что Дуня успела собрать утром впопыхах. Степан сел, поглядел в окно. По двору никто не ходил, корова не доена с обеда, и всё стояло как-то наперекосяк, не по-хозяйски.

Тридцать лет в этом дому всё держалось на жене, и держалось так ровно, так незаметно, что он и не примечал. А ныне Дуни не было, и дом будто осел, как Фросина хата на один бок.

Он думал: вот ушла, не послушалась. Сказал ей — не ходи, а она пошла. Раньше б и помыслить не смела. И злость в нём ворочалась — да только злость эта была какая-то пустая, без опоры. Потому что не блудить ушла баба, не по гостям прохлаждаться. Чужую крышу крыть пошла, на люди, у всех на виду, и вся деревня глядит и видит: Степанова Дуня доброе дело делает.

А Степан сидит дома.

И выходило так, что чем дольше он сидит, тем смешней не Дуня, а он. Не она мужа осрамила — он сам себя срамит, что отгородился от бабьего дела, точно ему жалко на чужую хату час потратить.

Степан посидел ещё. Потом встал, пошёл в сарай. Достал топор, выбрал из-под навеса несколько добрых жердей, что берёг на огорожу. Связал верёвкой, вскинул на плечо.

***

К Фросиной хате он подошёл, когда бабы сели обедать — расположились на завалинке и на брёвнах, Глаша достала чугунок с картошкой, Матрёна — хлеб, кто-то квасу принёс. Ели, перемазанные глиной, усталые, переговаривались.

Степан встал у плетня с жердями на плече. Бабы примолкли.

Он оглядел двор — раскрытый накат, вёдра с глиной, разобранную крышу. Сказал хмуро, в сторону, ни на кого не глядя:

Жерди-то у вас тонкие. Такие не держат. С первого снега прогнутся. — Скинул свою связку наземь. — Вот эти ставьте. Эти выдержат.

Помолчал. Потом добавил, будто через силу:

И накат вы неправильно кроете. Глину одну класть нельзя, с соломой мешать надо, не то потрескается. Дай-ка топор, перетешу жердину.

И пошёл к хате, не дожидаясь ответа.

Дуня поднялась с завалинка. Поглядела на мужа — без торжества, без укора. Просто подвинулась, дала ему место у разобранного наката.

Топор там, у порога, — сказала. — И тёсла возьми. Сгодится.

Угу, — буркнул Степан.

И стали работать рядом — муж наверху, жена подавала ему жерди снизу. Без слов почти, по делу. Бабы переглянулись, но смолчали, только Палашка проворчала себе под нос что-то про мужиков, которые приходят к шапочному разбору. Матрёна на неё цыкнула.

***

Слух про то, что Степан полез на Фросин накат, обежал деревню скорей, чем бабы замесили вторую корчагу глины. У колодца, где с утра судили Дуню на два голоса, примолкли. Одно дело — баба за подругу горло дерёт, тут есть об чём языком почесать. А как сам Степан, мужик видный, хозяин, пошёл чужую хату крыть — тут уж и сказать нечего, разве что: а мы-то чего сидим.

Первым притащился Игнат — тот, что утром Фросе отказал, на свою текучую крышу кивал. Встал у плетня, потоптался, картуз снял да надел опять.

Проходил вот. Дай, думаю, гляну. — Поглядел на раскрытый накат, на Степана наверху. — Степан Игнатыч, ты, что ль, тёс ложишь? А я думал, бабы балуют.

Ложу, — отозвался Степан, не оборачиваясь. — Руки-то есть.

Игнат помялся.

Дак я ж не отказывался вовсе. Я говорил — дойдут руки. Вот они и дошли. — И полез через плетень, не дожидаясь зову. — Подавай жердину, чего она у тебя гуляет.

Погодя явился Митрич — тот, что утром на спину жаловался да на недосуг. Про спину теперь молчал. Принёс свой топор, встал тесать рядом, будто так и уговорено.

Степан вон пошёл, — буркнул он в сторону, ни на кого не глядя. — А я чем хуже. Тоже хозяин.

— Хозяин, хозяин, — отозвалась Матрёна от корыта. — Ты тёс держи ровней, хозяин.

Подошли ещё двое — этим Фрося с утра и не кланялась, а тут сами пришли, на людей поглядеть да остаться. Фросин двор, что с утра стоял пустой, теперь сделался тесен. Она стояла у завалинка, глядела, как чужие мужики тешут её жерди, месят глину, переговариваются по-рабочему, и не знала, куда деть руки. Сроду никто к ней во двор гуртом не шёл, и принять это ей было тяжелей всякого отказа.

***

Со Степаном да с мужиками дело пошло скорей. Он перетесал жерди, уложил поверху, как след, показал, как мешать глину с резаной соломой, чтоб держала. Поставили новый накат — не на век, а на первое время крепко, чтоб Фрося могла под ним жить безбоязно до настоящего ремонта.

Печь Дуня с Глашей вычистили, выгребли сажу, прочистили дымоход — чтоб не дымила больше назад, в хату. Над печью, где сыпалось, поставили жердевую опору и замазали свежей глиной с соломой. Где могли — подлатали и крышу сверху, рогожей да старым тёсом прикрыли худые места.

К вечеру хата стояла другая. Сухая, прибранная, накат держал, печь тянула ровно. Бабы умаялись, перепачкались по локоть, у кого спина не разгибалась, у кого руки гудели. Но дело было сделано.

Фрося ходила меж ними, и в лице у неё было разом всё — и стыд, и благодарность, и что-то ещё, чему она и названия не знала, потому что сроду такого не чувствовала.

***

Когда стали расходиться, Фрося засуетилась. Кинулась в погреб, вынесла что было — сальца шматок, яиц десяток, банку мёду, что берегла.

Возьмите. Возьмите, бабоньки. Хоть это. Не за так же вы.

Убери, Фрося, — Матрёна отвела её руку. — Что я, за сало пришла? Совесть-то поимей.

Да как же. Люди день целый…

А вот так, — сказала Глаша. — Понадобится — придёшь. Не приведи бог, а всё может. Тем и сочтёмся.

Палашка, уходя, всё ж взяла десяток яиц — будто нехотя, будто одолжение делая.

Возьму, что ль. Чтоб ты не убивалась тут. Не из жалости, а чтоб не совалась со своим добром. — И уже от калитки, не оборачиваясь: — Крыша теперь ничего. Стоять будет. Бывай, Ефросинья.

И ушла, ворчливая, недовольная собой, что доброе дело сделала, а злой казаться не сумела.

Степан собрал свой топор, тёсла. Постоял с Дуней у плетня.

Я домой, — сказал. — Корова не доена.

Я следом, — ответила Дуня. — Печь у Фроси затоплю да приду.

Степан кивнул, поглядел на неё — коротко, не зло — и пошёл проулком.

***

Остались Дуня с Фросей вдвоём.

Затопили печь — первый раз за много дней по-настоящему, не соломой да кизяком, а сухими дровами, что Матрёна со двора принесла. Печь занялась, потянуло ровно, дым пошёл в трубу, как след. Фрося стояла у загнетки и глядела на огонь так, будто впервой видела, что печь может топиться и не давиться дымом.

Стали белить — подмазывать вокруг печи, где осыпалось, где закоптело. Дуня разводила извёстку, Фрося подавала. Работали молча, рядом, и молчание это было не то, что меж ними стояло после ссоры. Другое было молчание.

Дунь, — сказала наконец Фрося, не отрываясь от стены. — Я тебе тогда… про Степана, про что ты одна при муже… Я ж сгоряча. Рубанула, как топором. Не подумавши.

И я тебе рубанула, — Дуня обмакнула кисть, помолчала. — Про мужа твоего, что сбёг. Про то, что у тебя ни дитя, ни угла. По самому больному ведь ударила. Знала, куда бью, и ударила. Прости меня, Фрося, за те слова. Не должна была.

Фрося опустила кисть. Поглядела на Дуню.

Правду ж сказала. Чего прощать-то.

Правду больней всего и бьёт.

Помолчали обе. Потом Фрося усмехнулась, и в усмешке этой было больше, чем в слезах:

Чужие б после такого навек разошлись. А мы вон. Печь белим.

Оттого и не чужие, — сказала Дуня. — Что и такое пережили. Чужие тонкого слова не стерпят, разбегутся. А мы с тобой, Фрося, толстокожие. Тридцать лет друг дружку терпим.

***

Когда печь подмазали и прибрали, Дуня сняла с припечка крынку молока — ту, что с собой принесла, в узелке. Налила полную кружку, поставила перед Фросей.

Пей.

Фрося поглядела на кружку. Вспомнила, как в Дунином дому отодвигала такую — со своей водой, с гордостью своей, что чужого не возьмёт. А Дуня глядела на неё и ждала, и в глазах у неё было: не отодвинь, Фрося. Хоть теперь не отодвинь.

Фрося взяла кружку. Выпила — медленно, до дна. Поставила.

Спасибо, Дунь.

И это «спасибо» далось ей трудней всякой работы, тяжелей, чем за всю жизнь ей давалось. Но сказала. И, сказавши, будто что в ней отпустило, что держало туго все сорок лет.

***

Домой Дуня шла затемно, усталая, в извёстке да в глине. У калитки задержалась — боязно стало. Как Степан встретит. Что скажет про то, что весь день её не было, что корова до вечера стояла недоеной, что хлеб не печён.

Вошла. Печь топилась — Степан сам затопил. На столе стоял ужин, и стояли две кружки. Степан сидел, чинил хомут при свете каганца.

Поднял голову, поглядел на жену — на грязную юбку, на руки в глине.

Уморилась, — сказал. Не спросил, где была. Не помянул ни корову, ни хлеб. — Садись, поешь. Молока вон налил.

И подвинул ей кружку через стол — ту, вторую, что сам поставил.

Дуня села. Взяла кружку. Руки у неё дрожали — от усталости ли, от чего другого. Степан этого будто не заметил, склонился опять над хомутом.

Не сказал он ни слова прощенья, ни слова доброго сверх того. Не переменился за один день, не сделался ласков. Но кружку налил сам, и где была — не спросил зло, и про хлеб не помянул. И для него, для Степана, это был такой же трудный шаг, как для Фроси то выпитое молоко.

Дуня пила и молчала. И понимала: не будет уже по-старому, как муж грозился. Только по-старому — это когда она в своём дому жила как в людях, кружку без оглядки налить боялась. По-новому — это вот эта вторая кружка на столе.

***

А Фрося в тот вечер сидела одна в своей хате, у исправной печи.

Печь тянула ровно, тепло шло по хате, расходилось по углам, доставало до самых дальних, что годами стояли стылые. Над печью держался новый накат — крепкий, на жердях, замазанный глиной с соломой. И чугунок, что Фрося днями подставляла под капавшую глину, стоял теперь пустой, отодвинутый к стене, ненадобный.

Узелок её лежал на лавке.

Скрипнула дверь — заглянула Дуня. Управилась дома, прибрала, накормила Степана и пришла напоследок поглядеть, как там подруга.

Тянет печь-то?

Тянет, Дунь. Ровно тянет. — Фрося подвинулась на лавке, дала место. — Садись. Чаю заварю. Травяного, мятного. У меня мята с лета.

Дуня села рядом. Сидели вдвоём у тёплой печи, и говорить им было не о чем и обо всём разом, и молчание меж ними стояло доброе, родное, какого меж людьми не бывает, покуда они вместе чего тяжёлого не перенесут.

За окном моросил дождь — частый, мелкий, осенний. Бил по новому накату, по латаной крыше. А в хате было сухо. И глина больше не сыпалась в чугунок.

КОНЕЦ