Степан поднялся затемно и долго гремел в сенях рукомойником, плескался шумно, будто один в дому. Потом сел к столу, придвинул хлеб, отрезал. Дуня поставила перед ним чугунок, налила, ложку положила ровно — всё как всегда, только руки у неё были чужие, не слушались.
Узелок Фросин лежал на лавке, на середине, где Дуня вчера его положила. Степан поглядел на узелок, перевёл глаза на жену, отвернулся. Молчал. И молчал так, что Дуне было тяжелей, чем если б бранился.
Фрося вышла из-за занавески уже одетая, платок повязан. Постояла, поглядела на стол, на спину Степана.
— Дунь, я ночью подумала. Не дело это. Из-за моей крыши у вас в дому разлад. Пойду я к себе. Право слово, пойду.
— Сядь. Поешь сперва.
— Поела я. Своё.
— Сядь, Фрося.
Степан хлебнул, отложил ложку.
— Слыхала? — сказал он, не оборачиваясь. — Сама баба в дорогу собралась. А ты её держишь. Своих забот мало?
— Мы вчера сговорились. — Дуня сказала это тихо. — В правление пойдём. Я обещалась.
— Обещалась. — Степан встал, отодвинул табурет. — Бабьим словом теперь в дому распоряжаемся.
Он надел картуз и вышел во двор. Не хлопнул дверью, прикрыл за собой тихо.
***
В правление пошли, когда Дуня управилась со скотиной. Фрося шагала впереди, чуть боком, узелок мыслей при ней свой, несказанный. У плетня обернулась.
— Ты вот что, Дунь. Придём — ты молчи. Я сама скажу, что надо. Не бабье это дело — по конторам с подругой таскаться. Тебе тут со Степаном жить, с людьми. А я отболею да отойду.
— Идём уж.
— Я серьёзно тебе.
— И я серьёзно.
Дорога вела мимо колодца. Там уже стояли — Матрёна с пустыми вёдрами, ещё две бабы. Увидели — примолкли. Дуня почуяла спиной, как примолкли, как переглянулись. Прошли мимо, поздоровались, им ответили, а едва отошли — за спиной зашелестело, тихо, ровно, как солома под ветром.
— Слыхала? — донеслось вполголоса. — Дуня-то за Фросю хлопотать пошла. Своего, видать, спросить забыла.
Фрося шагу не сбавила, лица не повернула. Только сказала негромко, в сторону, для одной Дуни:
— Вот оно, началось. Я тебе говорила.
Подруга не ответила. Шла и держала спину прямо, хоть внутри всё свело.
***
Никанор Савельич сидел над теми же нарядами, серый, и поднял голову не сразу. Узнал Фросю, перевёл глаза на Дуню — этой он не ждал.
— Опять ты, Ефросинья. Я ж тебе сказал: после посевной.
— Накат не достоит после посевной, Никанор Савельич. Я ж не из блажи хожу.
— Досок нет. Я тебе их из чего дам, из бумаги? — Он постучал ладонью по нарядам. — У меня план горит, у меня сверху сводок требуют. Каждые руки в борозде. Печник один на округу. Я тебе про это уже говорил, и ныне то же скажу. Хата твоя не первая и не последняя.
Фрося стояла прямо, руки под платком.
— Я людей не прошу из борозды снимать. Я доски прошу да позволенье. Сама управлюсь, не впервой мне глину месить.
— Доски на ферму ушли. Телятник кроем. — Председатель опять тянулся к бумагам, разговор для него был кончен. — Иди, Ефросинья. После загляни.
И тут Дуня, что стояла позади, у самой двери, сделала шаг вперёд. Ноги понесли раньше головы.
— Никанор Савельич.
Он поднял глаза, удивлённо.
— А тебе чего, Авдотья? Тебя крыша не каплет вроде.
— Не каплет. — Голос у неё подрагивал, и она сжала под фартуком пальцы, чтоб унять. — Я про Фросю слово сказать. Вы её знаете не первый год. Лодырь она? Пьянчужка? По чужим углам шаталась когда?
Председатель молчал, смотрел.
— Двадцать с лишком лет на колхоз спину гнёт. Норму тянула, когда иные отлынивали. Снопы вязала, телятник чистила, на свёкле стыла. И ни разу к вам ни за чем не пришла. Вот первый раз пришла — и то не за подачкой, за досками, какие в дело пустить. А ей — после посевной. — Дуня перевела дух. — Обвалится накат — кого виноватым искать станете? Себя? Или опять её, что не достояла?
В конторе стало тихо. Счетовод за своим столом перестал скрипеть пером, поднял голову.
Никанор Савельич потёр лицо ладонью, как тёр всегда, когда упирался в то, чего не своротить.
— Складно говоришь, Авдотья. В правленье б тебя. — Усмешки в словах не было, одна усталость. — Только досок у меня от твоих слов не прибудет. Поставлю Фросю на очередь. Отсеемся — первой пойдёт, вперёд других. Раньше не могу, хоть ты меня тут до ночи уговаривай.
— На очередь, — повторила Фрося. — А накат?
— А накат подопри покуда. Жердину поставь. Не маленькая.
Фрося поджала губы, отвернулась было к двери. Но Дуня не двинулась.
— Запишите, — сказала она. — Что приходила. Что на очередь поставлена. Запишите при мне.
Председатель глянул на неё, потом на счетовода.
— Запиши, Прокофьич. Ефросинью Гаврилову, по крыше. На очередь после посевной.
Счетовод помедлил — видно было, что записывать ему лень, что бумаг и без того гора. Но Дуня стояла и смотрела, как макают перо, как ложатся буквы. Дождалась. Только тогда кивнула и пошла к двери.
***
На улице Фрося долго молчала. Потом сказала, глядя под ноги:
— Зря ты это. Перед всей конторой. Теперь вся деревня знать будет, что Дуня за Фросю горло драла.
— Записали ведь.
— На очередь записали. После посевной. Это когда ещё. А до того накат три раза обвалится. — Фрося остановилась, поглядела на Дуню в упор. — Я к чему говорю-то. Не надо было тебе встревать. Я бы своё взяла или не взяла, моя печаль. А теперь у тебя со Степаном из-за меня. И люди языками чешут. Молча мне надо было к себе ворочаться.
— Молча, — Дуня тоже остановилась. — Молча мы с тобой, Фрося, всю жизнь живём. Я в дому молчу, ты в своей хате молчишь. Толку-то с молчанья нашего много вышло? У тебя крыша валится, у меня… — она не договорила, махнула рукой. — Намолчались. Будет.
Фрося посмотрела на неё, что-то хотела сказать резкое — и не сказала. Пошли дальше порознь, каждая со своим.
***
К вечеру вся деревня уже знала: Дуня ходила с Фросей в правление и при председателе за неё заступалась.
У колодца судили на два голоса. Палашка набирала воду медленно, чтоб дольше постоять.
— Дожились. Жена за чужую бабу по конторам ходит, а мужа и не спросит. Степан-то знает ли, что его Дуня этакое вытворяет?
— А чего такого, — отозвалась Матрёна. — Баба за подругу вступилась. Фросе и впрямь без крыши пропадать. Куда ей одной.
— Вот ты и пусти к себе, коли жалко. А Дуня пускай своего мужа держит, покуда не увели.
— Типун тебе, Палаша.
— Я по-доброму. — Палашка вздёрнула вёдра на коромысло. — Только помяни: добром этакое не кончается. Влезла баба не в своё — теперь расхлёбывай.
Матрёна ничего не сказала, но домой шла и думала про Фросину хату, про накат, про то, что дожди опять обещаны. И впервые подумала не Палашкиным словом, а своим: а ну как и впрямь обвалится.
***
Степан про правление узнал к ужину — донесли. Ел молча, потом отодвинул чугунок.
— Стало быть, по конторам уже ходим. За чужую бабу заступаемся. При народе.
— Степан…
— Молчи. — Он не повысил голоса. — Ты хоть понимаешь, баба, что ты наделала? Меня теперь вся деревня на язык подняла. Степанова жена, мол, мужа ни во что не ставит, сама по правлениям бегает за приживалкой. Я в этой деревне тридцать лет хозяином хожу. А ты меня посмешищем выставила.
Дуня собирала со стола. Руки делали привычное, а в груди колотилось.
— Не посмешищем я тебя выставила. Фросе крыша нужна.
— Фросе! — Он стукнул ладонью по столу, не сильно, а так, чтоб звякнуло. — Всё Фросе да Фросе! А мужу что? Мужу — ничего? Хлеб мой, дрова мои, хозяйство на мне, а слово в дому теперь Фросино да твоё?
— Не выдумано у ней. — Дуня выпрямилась, тарелку из рук не выпустила, держалась за неё. — Беда настоящая. Человек под крышей ночует, которая рухнуть может.
Степан посмотрел на неё долго. Чего-то в этом взгляде было новое — не злость, а будто он впервые жену не узнал.
— Вот что, — сказал он, и голос стал ровный, тяжёлый. — Завтра пускай Фрося уходит. К себе. А ты в это больше не лезешь. Ни в правление, ни к бабам, никуда. Сиди дома, как сидела. Иначе порядку в дому не будет. Я тебе говорю.
Он встал и пошёл во двор дымить. Дуня осталась стоять с тарелкой в руках.
А за занавеской лежала подруга и всё слышала. И от стыда, что из-за неё это всё, ей было так, будто сама она ту глину на чужой дом и обвалила.
***
Утром Фрося поднялась раньше всех, прибрала свой угол, узелок собрала. Но к себе в сырую хату не пошла — пошла по дворам.
Сперва к Игнату, что жил под горой. Тот чинил телегу, выслушал, не разгибаясь.
— Доски? Откель у меня доски, Ефросинья. Самого крыша течёт. Вон, гляди, — он мотнул головой на свой сарай. — Дойдут руки — себя бы перекрыть.
К Семёну зашла — тот и вовсе отмахнулся:
— После, после. Всем надо, ты одна, что ли.
Митрич пожалел на словах, поохал, головой покачал — а как до дела, развёл руками: и спина, и недосуг, и своё не справлено. Фрося ходила от двора ко двору, и всюду одно: посевная, недосуг, своя крыша течёт. Сочувствия полон рот, а рук никто не протянул. К полудню она присела на чей-то завалинок, узелок на колени, и в первый раз за все эти дни почуяла, что устала. Не телом — нутром.
***
А Дуня в это утро думала своё.
Степан ушёл в поле, наказал крепко: чтоб к вечеру духу Фросиного в дому не было. Дуня прибиралась, доила, выгоняла корову — а в голове ворочалось. Правление не даст — это она поняла ещё в конторе. Фрося нынче по мужикам и узнаёт. Стало быть, что же?
И додумалась.
К бабам надо. Не правление просить, не мужиков кланяться. К бабам.
Она вытерла руки о фартук, перекинула платок и пошла — первой к Матрёне, как к самой совестливой.
Матрёна месила тесто, по локоть в муке.
— Матрён, дело у меня. Не пожалеть Фросю прошу — на это я и сама горазда. Дело прошу. У тебя досок старых нет ли? Жердей? Глины кому копать, может, знаешь где. Накат у ней разбирать надо, отсыревший. Кто мазанку править умеет.
Матрёна перестала месить, обтёрла руки.
— Ты, Дуня, в уме ли. Бабами накат крыть? Это ж мужичье дело.
— Мужики не идут. Фрося с утра по дворам — все отказали. А накат не ждёт.
Матрёна молчала, глядела в окно. Видно было: и боязно ей, и Палашкиных языков опасается, и Степана Дуниного, который потом со свету сживёт. А с другой стороны — Фросина хата, накат, дожди.
— Доска есть, — сказала наконец. — От сенника осталась, две али три. Глину… глину у оврага бабы брали, за выгоном. Там копать можно. — Помолчала. — Я приду. Утром. Только ты, Дуня, гляди. Степан тебя за это по головке не погладит.
— Это уж моя забота.
***
От Матрёны Дуня пошла дальше. Не всё гладко было.
Одна баба, Дарья, отказала прямо:
— Не серчай, Дуня, а я не пойду. Мне с Палашкой да с улицей ссориться не с руки. И тебе не след. Семью из-за Фроси не порти.
Другая, помоложе, Нюрка, замялась:
— Я б рада, да мой не пустит. Скажет, нашла себе работу — чужие крыши крыть.
А Глаша, вдова, что сама бедовала, выслушала и сказала тихо:
— Приду. Фрося, она резкая, да злая когда была? Меня в трудный год не обошла, репы дала, не попрекнула. Приду.
Так и набиралось — по одной, через отказ, через страх, через старую память. Не толпа, не артель — три бабы, четыре.
***
Палашку Дуня оставила напоследок и шла к ней без всякой надежды — больше для порядку, чтоб уж всех обойти.
Палашка встретила на крыльце, руки в боки.
— Ну, явилась. Заступница. Что, и меня в свою артель зовёшь? Чужую хату крыть?
— Зову. Доски, может, есть у тебя. Жерди.
— Нету у меня ничего. — Пелагея отвернулась. — И не было. Ходи вон по другим.
— Ну нет так нет. — Дуня повернулась уходить.
И тут Палашка, глядя в сторону, проворчала:
— Доски-то за сараем валяются. От старого хлева. Гниют без дела. — Помолчала, насупилась. — Бери, что ль. Всё одно глаза мозолят. Не из жалости к Фросе — порядку ради. Худая крыша на всю улицу срам.
Дуня глянула на неё. Палашка стояла насупленная, недовольная собой, и видно было: помочь помогла, а мягкой казаться ни в какую не хотела.
— Спасибо, Палаша.
— Иди уж. Спасибо она. Завтра пускай заберут, а то передумаю.
***
К вечеру у Фросиной беды собралась подмога — невеликая, бабья, не по приказу, а по совести. Матрёна с доской да глиной, Глаша, ещё две бабы, Палашкины доски за сараем. Сговорились на утро: прийти, разобрать накат, подправить, чем можно, чтоб Фрося под обвалом не ночевала.
Фрося про это узнала от Дуни — и не знала, куда деться.
— Не надо, Дунь. Ты что удумала. Бабы, доски, артель целая. Из-за меня. Я ж сроду ни у кого… Я сама.
— Сама ты уже находилась по дворам. Знаю.
— Знаешь. — Фрося отвернулась к окну. — Стыдно мне, Дунь. Всю жизнь сама тянула, ни у кого ничего. А тут — на тебе. Всем миром бедную Фросю спасать.
— Не бедную Фросю. Свою, — сказала Дуня. — Ты вон за меня заступилась и вину на себя взяла, помнишь? Не спросясь. А я и подавно теперь. Привыкай.
Фрося ничего не ответила. Сидела у окна, и плечи у неё подрагивали, а лица она не показывала.
***
Степан про артель узнал вечером. Кто-то донёс — деревня языкаста.
Он пришёл со двора, встал в дверях, поглядел на Дуню тяжело.
— Стало быть, мало тебе правления. Теперь баб собрала. Завтра, говорят, всей оравой к Фросе на хату.
— Завтра, — сказала Дуня. — Накат разобрать. Чтоб не обвалился.
— Я ж тебе сказал: не лезь.
— Сказал.
— И ты опять своё. — Он сказал и ушёл за занавеску, лёг. А Дуня осталась сидеть у остывающей печи.
Всю ночь она не спала.
Слушала, как ровно дышит за стенкой Степан — или не спит, тоже слушает. Как ворочается за своей занавеской Фрося. Думала про мужнины слова: не будет по-старому. И ведь правда не будет. Тридцать лет она при нём прожила удобной, тихой, поперёк слова не сказала. А теперь сказала — и назад этого слова не возьмёшь...
Продолжение:
Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара 🌷