Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПОВЕНЧЕННАЯ...

Рассказ.Глава 6.
Утро выдалось пасмурным, с мелким, нудным дождём, который, казалось, проникал под кожу и выстужал кости
. Аксинья проснулась на печи у старухи, и первое, что она услышала, был не плач Варвары, а голос хозяйки, которая разговаривала с кем-то в сенях. Голос был тревожный, приглушённый, и Аксинья сразу поняла — что-то не так.
— Вот она, — сказала старуха, впуская в избу двух

Рассказ.Глава 6.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро выдалось пасмурным, с мелким, нудным дождём, который, казалось, проникал под кожу и выстужал кости

. Аксинья проснулась на печи у старухи, и первое, что она услышала, был не плач Варвары, а голос хозяйки, которая разговаривала с кем-то в сенях. Голос был тревожный, приглушённый, и Аксинья сразу поняла — что-то не так.

— Вот она, — сказала старуха, впуская в избу двух мужиков. — Та самая, что приплыла вчера. С ребёнком.

Ищете её?

Аксинья вскочила, прижимая к себе проснувшуюся Варвару. Мужики были незнакомые — один молодой, с бородкой клинышком, второй постарше, с припухшим лицом и красным носом. Оба в картузах, в серых армяках, с виду мастеровые или мещане.

— Не бойся, милая, — сказал старший.

— Мы не из Завацкого. Мы тебе помочь хотим. Слышали мы, от Дарьи, от Марьи, что ты бежишь.

Купец тот по всем городам и весям награду за тебя объявил — сто рублей тому, кто приведёт тебя или укажет, где ты.

Аксинья попятилась к печи, готовая защищать Варвару собой.

— Не бойся, — повторил мужик.

— Нам чужие деньги не надобны. Мы сами от купцов страдали. Я — Кузьма, бывший приказчик, меня барин за кражу высек, а я и не крал. Мой товарищ — Савелий, из рекрутов сбежал.

Мы тебя спрячем.

— Как? — спросила Аксинья, не веря своим ушам.

— А вот так: через час на пристань пойдёт баржа с пенькой.

Мы на ней работаем грузчиками. Скажешься нашей родственницей, плыви с нами до Саратова.

Там большой город, там затеряешься.

— А хозяйка? — Аксинья кивнула на старуху.

— Хозяйка никому не скажет, — заверила та.

— Я здесь одна живу, меня и спрашивать некому.

Аксинья колебалась недолго.

Выбора всё равно не было. Она собрала свой скудный узел, перекрестилась на икону в углу, поблагодарила старуху и вышла вслед за мужиками.

Дождь усиливался.

Они шли задами, огородами, чтобы не попадаться на глаза. Варвара, укутанная в платок, молчала, только изредка всхлипывала, когда Аксинья слишком сильно прижимала её к груди.

Баржа оказалась большой, плоскодонной, гружёной тюками пеньки, которые пахли дёгтем и почему-то мёдом.

Команда — человек десять — встретила Аксинью без особого любопытства. Кузьма представил её как свою племянницу, которая едет до Саратова. Никто не стал задавать лишних вопросов. На Волге, как и везде, у каждого была своя тёмная история.

— Ты, барынька, сиди в трюме, — велел Кузьма, — на глаза не кажись. А как стемнеет, выйдешь воздухом подышать.

Аксинья забралась в тёмное, сырое нутро баржи, устроилась на тюках, укрылась рогожей.

Варвара, убаюканная качкой, скоро заснула. А она не спала — слушала, как плещет вода за бортом, как перекликаются бурлаки, как скрипят уключины. И думала.

Саратов. Большой город. Там можно затеряться. Найти работу. Воспитать Варвару.

Может, даже выйти замуж — за хорошего, доброго человека, который не будет бить. Но кто возьмёт беглянку с ребёнком, без приданого, без документов?

А если Завацкий найдёт? Он богат, у него везде люди.

Она сжалась в комок и заплакала — тихо, чтобы не разбудить дочь.

Путь до Саратова занял четыре дня.

Всё это время Аксинья почти не выходила из трюма, питалась сухарями и водой, которые приносил Кузьма. Варвара капризничала, ей было тесно и страшно, но она терпела.

Аксинья пела ей песни — те самые, что пела когда-то мать, — и девочка затихала.

На четвёртый день, когда баржа причалила к саратовской пристани, Аксинья вышла на свет. Город был огромный, шумный, многолюдный. Купеческие суда, баржи, плоты теснились у берега. Слышались крики на разных языках — русском, татарском, персидском. Пахло рыбой, смолой, конским навозом и жареным луком.

— Ну, — сказал Кузьма, — дальше ты сама. Держись подальше от богатых кварталов. Иди на окраину, там люди попроще.

Может, возьмут в услужение.

— Спасибо тебе, Кузьма, — Аксинья поклонилась ему в пояс. — Век не забуду.

— Бог не оставит, — буркнул он и пошёл разгружать баржу.

Аксинья огляделась, вздохнула и шагнула в неизвестность.

Город поглотил её, как река — маленькую щепку. Дни потекли однообразной, тяжёлой чередой.

Она снимала угол в ночлежке для бедных, где ночевали вместе с ней такие же горемыки — старухи, нищие, беглые каторжники. Платила копейками, которые остались от Дарьи.

Ела один раз в день — похлёбку из рыбных голов и чёрствый хлеб. Варвара худела на глазах, кашляла, бледнела.

Аксинья искала работу — и наконец нашла.

В прачечную на окраине требовалась судомойка. Хозяин, еврей в потёртом сюртуке, посмотрел на её руки, на лицо, на ребёнка — и сказал:

— Будешь мыть бельё. За еду и угол. Девочку с собой бери, только чтобы не мешалась.

Аксинья согласилась.

Она стирала с утра до ночи в ледяной воде, пока руки не трескались до крови. Варвара сидела в углу, играла с тряпичной куклой, иногда подходила к матери, обнимала за ноги.

Хозяин оказался не злым — платил иногда лишнюю копейку, кормил горячей кашей.

Так прошёл месяц. Второй.

Началась осень, с дождями и ветрами. В ночлежке стало холодно, Аксинья кашляла, но не жаловалась. Она копила деньги — медяк к медяку — чтобы купить Варваре тёплую шубку.

Как- то возвращаясь из прачечной, она увидела его.

Завацкий стоял на углу улицы, в новом сюртуке, с тростью, разговаривал с каким-то городским чиновником.

Аксинья окаменела, прижалась к стене, прикрыла Варвару собой. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит.

— Мама, — прошептала девочка, — что?

— Тихо, — прошипела Аксинья. — Сиди смирно.

Завацкий не заметил её.

Он повернулся, пошёл в другую сторону, скрылся за углом. Аксинья, дрожа, добежала до ночлежки, упала на свою койку и долго не могла прийти в себя.

— Он здесь, — прошептала она. — Он меня ищет.

Она поняла, что надо бежать снова.

Но куда? Денег нет. Силы на исходе. Варвара больна и сама.

И позади — пропасть, из которой нет выхода.

В отчаянии Аксинья вспомнила про монастырь, про матушку Иларию. Та говорила про приют в Саратове — при Покровской церкви. Может, там возьмут?

Она собрала узел, взяла Варвару и пошла.

Дорога до церкви заняла час. Аксинья молилась на ходу, чтобы не встретить мужа. Слава богу, обошлось. У Покровской церкви она увидела каменный дом с железной крышей — приют.

Постучала.

Вышла молодая монахиня в чёрном одеянии, с худым, строгим лицом. Посмотрела на Аксинью, на Варвару, спросила:

— Что надо?

— Приютите, сестра, — Аксинья опустилась на колени. — Муж бьёт, детей убил, бегу от него третий месяц. Ребёнок голодный, больной.

Помогите Христа ради.

Монахиня помолчала, потом позвала: — Мать Ирина, выйди!

Из дверей вышла пожилая монахиня с ласковыми глазами. Выслушала, вздохнула.

— У нас приют для сирот, — сказала. — Но ты не сирота. И замужем.

— Я беглянка, — ответила Аксинья.

— Муж убил бы меня, если б нашёл.

Мать Ирина покачала головой, но потом смягчилась.

— Оставайся на неделю. Вылечим ребёнка. А там видно будет.

Аксинья заплакала от облегчения. Их поселили в маленькой комнатке при церковной богадельне. Варвару осмотрел фельдшер, прописал микстуру от кашля.

Аксинья помогала по хозяйству, молилась вместе с монахинями, и постепенно силы возвращались.

Но идиллия длилась недолго.

Через десять дней в приют явился тот самый приказчик Завацкого — с понятыми и бумагой от мирового судьи. Он потребовал выдать беглую жену, угрожая закрыть приют за укрывательство. Мать Ирина пыталась спорить, но приказчик был непреклонен.

— Или вы её отдаёте, или мы подаём в суд. Купец Завацкий заплатил за неё тридцать рублей, она его собственность.

— Человек не может быть собственностью, — ответила мать Ирина.

— В России может, — усмехнулся приказчик.

— Особенно женщина.

Аксинья слышала этот разговор из своей комнаты. Она сидела на кровати, прижимая к себе Варвару, и смотрела в окно. За окном падал первый снег — крупный, белый, он покрывал грязные улицы, крыши, заборы. И казалось, что мир становится чище.

— Варенька, — прошептала Аксинья. — Нам нужно уходить. Прямо сейчас.

— Куда, мама?

— Не знаю. Но нельзя, чтобы он нас нашёл.

Она вылезла через окно — в узкий проход между домами. Варвару спустила на руках, потом вылезла сама. Огляделась — никого.

Побежала через дворы, через пустыри, к окраине.

А за спиной уже слышались крики — понятые заметили следы.

Аксинья бежала, не разбирая дороги. Она упала, вскочила, снова побежала. Варвара плакала, обнимала её за шею. Снег залеплял глаза, дышать было трудно.

— Мама, я боюсь! — кричала девочка.

— Не бойся, маленькая. Мама рядом.

Она выбежала к Волге. Река уже начала замерзать — у берега стоял лёд, но на середине ещё чернела вода. Аксинья остановилась, тяжело дыша. Позади неё, у домов, мелькали фигуры — погоня.

— Выхода нет, — прошептала она. — Господи, помоги.

И вдруг она увидела лодку — привязанную у обрыва, наполовину занесённую снегом. Аксинья отвязала её, столкнула на воду. Лёд хрустел, лодка закачалась. Она прыгнула внутрь вместе с Варварой и оттолкнулась веслом.

— Стой! — кричали с берега.

Но лодка уже плыла, уносимая течением на середину реки. Лёд трещал, вода заливалась в лодку, Варвара плакала, Аксинья гребла из последних сил.

— Не догонят, — шептала она. — Не догонят.

Погоня осталась на берегу. Фигуры становились всё меньше, пока не превратились в точки. А потом и точки пропали.

Лодка дрейфовала по Волге, среди льдин, под низким снежным небом. Аксинья, обессиленная, опустила вёсла. Она смотрела на берег — чужой, далёкий — и не знала, пристать к нему или плыть дальше.

Варвара уснула у неё на коленях — уставшая, замёрзшая, но живая.

— Варенька, — сказала Аксинья. — Мы не сдадимся. Что бы ни случилось. Мама всегда будет с тобой.

Река уносила их вниз, к югу, туда, где, может быть, было спасение.

Или новая беда.

Но Аксинья больше не боялась. Она уже столько пережила, что страх остался где-то там, на берегу, вместе с погоней.

Впереди была только жизнь.

И дочка.

*****

Лодку прибило к берегу в сумерках.

Закат догорал за лесом, оставляя на снегу лиловые тени.

Аксинья вылезла на лёд, по колено проваливаясь в рыхлую кашу у кромки воды, подхватила Варвару — та всхлипывала, прижималась к матери, ёжилась от холода.

Последние силы кончались, но где-то впереди, за оголёнными ветлами, дымили трубы, слышался лай собак, значит — деревня, люди.

— Там, мама? — Варвара ткнула пальцем в сторону дымка, выговорив лишь «мама» и невнятное «там».

— Там, доченька, — прошептала Аксинья, переставляя ноги, почти не чуя их.

Она выбралась на берег и побрела к крайней избе. Дверь была тяжёлой, обитой мятой жестью. Постучала. Тишина.

Постучала ещё — и, наконец, за дверью раздались шаги, лязгнул засов.

На пороге стоял мужчина.

Не старый, лет тридцати, с тёмной окладистой бородой, в простой рубахе и валенках. Глаза — серые, внимательные, без той масляной, хозяйской жадности, которую Аксинья привыкла видеть в мужских взглядах.

Он посмотрел на неё — мокрую, дрожащую, с перепачканным лицом, на ребёнка, который испуганно прятал лицо у матери на плече — и молча посторонился.

— Заходи, — сказал негромко. — Не стой на морозе.

Изба была бедной, но чистой.

Пахло деревом, сушёными травами и кислой капустой. В углу теплилась лампада перед старым, потемневшим образом. Хозяин подбросил дров в печь, поставил на стол чугунок со щами, отрезал хлеба.

— Ешьте, — сказал. — Я — Григорий. Плотничаю.

Живу один, жена померла.

Аксинья представилась — тихо, коротко, не вдаваясь в подробности. Но Григорий и так всё понял. Видел он таких беглянок, отбитых у мужиков-зверей. Не первый раз.

— Оставайтесь, — сказал он, когда Аксинья, насытившись, убаюкивала Варвару на лавке.

— Поживёте, пока в себя придёте. Работы много, поможешь по хозяйству. А там видно будет.

— Зачем тебе это? — спросила Аксинья, поднимая глаза. — Чужие мы тебе.

— Все мы люди, — ответил он просто и вышел в сени, чтобы не смущать своим присутствием.

Так началась их жизнь втроём.

Григорий оказался молчаливым, но добрым.

Рано уходил на работу, возвращался затемно.

Аксинья вела хозяйство — топила печь, стирала, варила, нянчила Варвару. Девочка понемногу привыкала к чужому дяде: сначала плакала, когда он входил в избу, пряталась за материн подол. Потом, видя, что он не делает ничего страшного — не кричит, не хватает, а только ставит на стол угощение или строгает из щепки лошадку, — стала подходить ближе.

Григорий вырезал из мягкого тополя маленькую куколку — с глазами-угольками, с расписным сарафаном.

Протянул Варваре. Та сначала спрятала руки за спину, но кукла была красивая, и девочка не удержалась — взяла, прижала к себе, а потом вдруг сказала:

— Дя-дя... ба-ба.

— Баба, — улыбнулся Григорий. — Кукла — баба. Твоя теперь.

И Аксинья, наблюдавшая за ними из-за печи, впервые за много месяцев не заплакала от боли, а улыбнулась — робко, как после долгой болезни.

Прошёл месяц. Второй.

Весна вступила в свои права. Сошли снега, зажурчали ручьи, на пригорках показалась первая зелень.

Григорий задумал новую избу строить — рядом со старой, чтобы всем хватило места. Аксинья помогала, таскала доски, подавала инструменты.

Варвара крутилась под ногами, совала в рот щепки и тыкала пальцем в глину, лепя «пирожки».

Как-то вечером, когда Варвара уже спала, Григорий сел рядом с Аксиньей на крыльцо. Смеркалось, звёзды высыпали на небе, и где-то далеко кричал коростель.

— Аксинья, — сказал он.

— Ты как думаешь, муж твой найдёт тебя?

— Не знаю, — ответила она. — Деньги у него есть, люди.

Может, и найдёт.

— А если найдёт?

— Тогда... тогда уведёт. Или убьёт.

Григорий помолчал. Потом взял её руку — осторожно, как берут птенца, чтобы не сломать крыло.

— Не дам, — сказал. — Я — мужик здоровый, топором владею.

Приедет — встретим. А тебя и Варвару я спрячу.

— Зачем тебе это? — опять спросила Аксинья, и в голосе её дрожала надежда. — Чужие мы.

— Уже не чужие, — ответил он. — Я тебя полюбил, Аксинья. Как жену. И Варвару — как дочку.

Если согласна — оставайтесь насовсем.

Аксинья повернулась к нему, заглянула в глаза — в эти серые, незлые, правдивые глаза.

И увидела там то, чего никогда не видела в глазах Завацкого. Не похоть, не власть, не жадность.

Простое, человеческое тепло.

— Гриша, — прошептала она. — А если я больше не смогу рожать? Двух сыновей потеряла...

— И девочка мне родная стала, — ответил он. — А больше — как Бог даст. С тобой буду, и без детей проживу.

Она заплакала — тихо, чтобы не разбудить Варвару.

Уткнулась лицом ему в плечо, и пахло от него деревом и весенним ветром — не самогоном, не потом страха, а домом. Настоящим, которого у неё никогда не было.

В мае они переехали в новую избу.

Светлую, с большими окнами, с резными наличниками — Григорий сам вырезал петухов и солнышки.

Аксинья повесила в красном углу икону Спасителя — ту самую, что взяла из дома Завацкого, единственную драгоценность. Варвара бегала по двору, собирала одуванчики, тыкала их в лицо Григорию и лепетала: «Дя-дя, цеток! Цеток!»

— Цветок, — поправлял он, целуя её в нос. — Красивый цветок.

— К-каси-вый, — повторяла девочка, путая слоги, и хохотала.

Аксинья стояла на пороге, опершись о косяк, и смотрела на них.

Солнце опускалось за лес, золотя молодую листву. Где-то далеко, за Волгой, остался Завацкий — злоба, боль, мёртвые дети.

Там, в прошлом, которое больше никогда не вернётся. А здесь — её настоящее.

Тихая, скромная, но такая желанная свобода.

— Гриша, — позвала она. — Идите ужинать.

Я щей наварила.

Григорий подхватил Варвару на руки, подбросил вверх — она взвизгнула от восторга, забила ножками. Подошёл к Аксинье, поцеловал её в висок — легко, как дуновение ветра.

— Я вас не отдам, — сказал он. — Никому.

Она прижалась к нему, чувствуя, как колотится его сердце — ровно, сильно, надёжно. И подумала: «Вот оно, счастье. Не то, о котором мечтают в сказках. Обыкновенное — хлеб на столе, тёплые руки, детский смех. Но оно есть. И оно — моё».

Варвара потянула её за рукав:

— Ма-ма, ись!

— Идём, идём, маленькая, — Аксинья взяла дочку за руку, и они вошли в дом — втроём, семьёй, которую не купишь ни за какие тридцать рублей.

Григорий закрыл дверь, и вечерний свет за окном растворился в уютном, лампадном тепле новой, выстраданной жизни.

***

Эпилог

Через семь лет, когда Варвара уже бегала в школу и бойко выводила палочки в тетрадке, а у Аксиньи под сердцем зрел четвертый ребёнок, в Займище случилась оспа. Хворь пришла с обозом из города, скосила половину деревни, не пощадила ни старых, ни малых.

Фёдор Завитухин, отец Аксиньи, слёг на второй неделе.

Лежал в горячке, бредил, звал дочь — ту самую, которую продал за тридцать рублей и которую больше никогда не видел.

Анна, его жена, ходила за ним до последнего — молчаливая, согбенная, с вечно мокрыми руками.

Она уже почти не говорила к тому времени, только шептала молитвы. Фёдор умер на исходе третьей недели, не приходя в сознание.

Говорили, перед смертью вдруг открыл глаза, посмотрел в потолок и прошептал: «Прости, Аксютка». Анна схоронила его на погосте за церковью, поставила крест, поплакала — и осталась одна.

Через полгода пришла весточка от Аксиньи — через Дарью, которая всё ещё служила у Завацкого, но тайно переписывалась с бывшей барыней. Аксинья писала, что жива, что Варвара растёт умницей, что Григорий построил новый дом, а она родила ему сына — крепкого, черноглазого, назвали Иваном.

Просила мать простить её за то, что не приехала на похороны отца, не могла — боялась, что Завацкий выследит.

Анна прочитала письмо, перекрестилась, заплакала и впервые за много лет улыбнулась.

Умерла она тихо — во сне, через год после мужа.

Нашли её утром на лавке, с иконой в руках и с письмом дочери под подушкой. Похоронили рядом с Фёдором. Аксинья узнала об этом только через месяц и долго не могла успокоиться — всё плакала по ночам, пока Григорий гладил её по голове и шептал: «Отмучилась она, царствие небесное.

А ты живи, ради детей».

Ефим Завацкий пережил всех.

Он так и не женился в третий раз — нашёл себе утеху в трактирах и молодых девках, которых привозили к нему в усадьбу по ночам.

Торговля его шла всё хуже — приказчики воровали, товар портился, конкуренты теснили. Он пил всё больше, запустил хозяйство, и через пять лет после побега Аксиньи дом его сгорел — говорили, от неосторожного обращения с лампадой, а может, от пьяной руки.

Усадьба превратилась в пепелище, лавку пришлось продать за долги. Завацкий перебрался в маленькую избушку на окраине города, жил один, пьянствовал, болел. Дарья, которая до последнего прислуживала ему, рассказывала потом Аксинье:

— Стал он совсем плох. Ноги отнялись, глаза слепнут. Сидит на печи, ругается, всех проклинает.

А по ночам плачет — сыновей своих зовёт, Ефимку да того, первого, безымянного. И тебя вспоминал, барыня. Звал — «вернись, Аксютка, прости».

Да куда уж…

Умер Завацкий через десять лет после побега

. Дарья за ним ухаживала до последнего, хотя он её и бил, и ругал. Похоронили его на кладбище за церковью, без особых почестей.

Говорят, перед смертью он очнулся на минуту, посмотрел на старую кухарку и сказал: «Дарья, а ведь я её любил. По-своему, по-звериному, но любил».

Дарья перекрестилась и ничего не ответила.

Аксинья узнала о смерти мужа через полгода — когда Дарья приехала к ней в гости, в ту самую деревню за Волгой, где они поселились с Григорием.

Приехала не с пустыми руками — привезла грамоту, освобождающую Аксинью от брака. Оказывается, Завацкий перед смертью, в минуту просветления, подписал все нужные бумаги. Может, хотел облегчить душу перед Богом, а может, просто решил не держать зла на той, которую не смог сломать.

Аксинья долго смотрела на грамоту, на печать, на подпись — косую, дрожащую, почти неразборчивую.

Потом заплакала, но не от горя, а от странного, горького облегчения. Свободна. Наконец-то свободна.

Через месяц она обвенчалась с Григорием в сельской церкви.

Варвара, которой тогда шёл одиннадцатый год, держала венец над её головой и улыбалась. На венчании были Дарья, Марья, соседи, и было солнечно, и пахло мёдом, и поп пел так звонко, что казалось — небо открылось.

Аксинья выходила из церкви в новом ситцевом платье, с подсолнухами в руках, и думала о том, что жизнь всё-таки победила. Не зло, не боль, не страх. А жизнь — простая, будничная, из краюхи хлеба и детского смеха.

Григорий взял её за руку, поцеловал в щёку и сказал:

— Ну, жена, пошли домой. Дети ждут.

Аксинья кивнула, перекрестилась на купола и пошла — по пыльной дороге, мимо полей, мимо берёз, туда, где за рекой дымила труба их дома. А дом был полон — Варвара, Иван, а в животе шевелился третий, которого ещё не назвали.

Позади осталось прошлое — чужое, тёмное, страшное. Впереди была она сама. Свободная. Живая. Счастливая.

Так закончилась повесть о Повенченой — и началась долгая, выстраданная жизнь.

Конец.