Мы просим у богов то, что кажется нам даром, не догадываясь, что цена за него назначается в конце пути
1
Профессор Майкл Берштейн впервые увидел «ген Прометея» в марте, под микроскопом, который стоил больше, чем его дом в Бостоне. Был третий час ночи, за окнами лаборатории выл ветер, и Майкл уже двадцать часов не спал. Его пальцы — длинные, с аккуратно подстриженными ногтями, привыкшие к точности пинцетов и микропипеток — дрожали от передозировки кофеина. Но когда на экране выстроилась та самая последовательность, дрожь прекратилась. Он замер.
Это была крошечная мутация в локусе КЛОТО-7 — участке, который никто до него не замечал. Ошибка природы, счастливый сбой, который встретился всего у одной сотой процента мышей в экспериментальной группе. Организм мыши-носителя старел в три раза медленнее, сохраняя мышечный тонус, остроту ума и блеск шерсти до самой смерти, которая наступала внезапно — чисто, без болезней, без агонии, как выключение света.
Майкл откинулся на спинку стула. Кожаное кресло скрипнуло — он выучил этот звук наизусть, как знал запах лаборатории: озон от работающих приборов, спирт, стерильность, и под всем этим — сладковатый запах его собственного пота. Он провёл ладонью по лицу. Пальцы нащупали морщины у глаз — те самые, которые Берта называла «гусиными лапками» и целовала каждое утро. Ему было шестьдесят девять. Он чувствовал каждую цифру в позвоночнике по утрам.
— Боже мой, — прошептал он одними губами.
Звук собственного голоса показался чужим.
Он не позвонил Берте в тот час — побоялся разбудить. Вместо этого он сидел и смотрел на экран, пока не рассвело. Окна лаборатории выходили на восток, и Майкл видел, как серое небо сначала розовеет у горизонта, потом наливается золотом, потом становится голубым. Он думал о том, как Берта сейчас на кухне — босиком, в его старой рубашке, которая стала ей халатом, — варит кофе. Как она щурится на свет, потому что забыла надеть очки. Как её пальцы — чуть скрюченные артритом — с трудом открывают банку с корицей.
«Я вылечу тебя, — подумал Майкл. — Я вылечу всех».
2
Берта Берштейн в пятьдесят восемь лет знала о своём теле всё. И большая часть этого знания была грустной.
Она вставала каждое утро в шесть, шла в ванную, вставала на весы и смотрела в зеркало. Только не в то большое зеркало в полный рост — то она убрала три года назад, когда заметила, как обвисла кожа на внутренней стороне бёдер. Она смотрелась в маленькое, над раковиной, только на лицо. Но и там было от чего прийти в уныние.
Морщины. Сетка морщин вокруг глаз, глубокая носогубная складка, которая делала её выражение вечно недовольным, хотя внутри Берта была самым жизнерадостным человеком из всех, кого знали её друзья. Пигментные пятна на скулах, которые тональный крем маскировал всё хуже. Веки, которые начали нависать, делая взгляд тяжёлым, почти сердитым.
Она красила волосы раз в три недели, потому что седина лезла неумолимо. Раньше её волосы были цвета каштанового мёда — Майкл говорил, что они пахнут летом. Теперь же, если не красить, они становились стальными, с проседью, и от этого Берта чувствовала себя старше, чем есть. Тело противостояло душе, которая проигрывала молодости, жившей внутри.
Она помнила своё тело в двадцать пять. Узкая талия, которую можно было обхватить двумя ладонями Майкла. Твёрдая грудь, которой не нужен бюстгальтер. Гладкая кожа на животе, куда Майкл любил целовать её между пупком и лобком.
Теперь, стоя перед маленьким зеркалом, Берта не могла смотреть на своё тело. Она обходила стороной большие зеркала. Она не ходила в бассейн. Она перестала покупать платья — только джинсы с высокой посадкой и свободные блузы, которые скрывали всё, что можно скрыть.
В тот самый мартовский день, когда Майкл сделал открытие, Берта стояла у плиты. Она готовила его любимый суп — тыквенный крем с имбирём и сливками. Пальцы болели. Она помешивала суп деревянной ложкой и думала о том, что, возможно, это в последний раз, когда она готовит для мужа с удовольствием. Не потому, что она переставала его любить. А потому, что каждое движение давалось ей чуть труднее, чем вчера.
В семь утра хлопнула входная дверь. Берта вздрогнула и чуть не уронила ложку. Она услышала шаги Майкла в прихожей — тяжёлые, быстрые, не такие, как обычно. Обычно он входил усталый, скидывал пальто, долго возился с шарфом. Сегодня он бежал.
— Берта! — крикнул он из коридора.
Она выключила газ и повернулась.
Майкл влетел на кухню. Он выглядел ужасно: синяки под глазами, небритая щетина, свитер наизнанку. Он не спал всю ночь, в его глазах горел такой огонь, какого Берта не видела лет двадцать — со времён защиты его докторской.
— Что случилось? — спросила она, вытирая руки о фартук.
Она машинально одёрнула его — старый, в пятнах от томата, и Берта почувствовала привычную волну стыда за свой неряшливый домашний вид. Майкл всегда говорил, что она красивая даже в этом, но Берта не верила.
— Я нашёл его, — сказал Майкл. — Ген. Тот самый. Понимаешь? Я нашёл его.
Он подошёл к ней и взял её лицо в ладони. Пальцы у него были холодными — он забыл перчатки. Берта почувствовала холод на щеках и вздрогнула. Но больше всего она чувствовала его пальцы — их длину, их знакомую форму. Он провёл большими пальцами по её скулам, потом по губам.
— Я сделаю тебя молодой, — прошептал он. — Ты снова будешь двадцатипятилетней.
Берта закрыла глаза. Она хотела ему верить. Она так хотела ему верить.
— А ты? — спросила она шёпотом.
— И себя тоже, — сказал Майкл. — Мы будем молодыми вместе. Мы начнём сначала.
Она почувствовала, как по щеке скатилась слеза. Тёплая, солёная. Майкл слизнул её губами.
— Не плачь, — сказал он.
— Я от счастья, — ответила Берта.
Она не сказала ему, что на самом деле плакала от страха.
3
Их сын, Роберт, которого все — кроме матери — называли Бобби, узнал об открытии отца через три дня. И не от самого отца — от телевизора.
Он учился на четвёртом курсе биоэтики в Калифорнийском университете. Бобби был высоким — под метр девяносто, худым, с длинными руками, которые он вечно не знал куда деть, когда стоял перед аудиторией. Его лицо женщины находили «интересным», а не красивым: крупный нос, широкие скулы, светло-карие глаза под тяжёлыми веками. От отца ему достались пальцы — длинные, тонкие, чувствительные. От матери — привычка кусать губу, когда волнуется.
В тот вечер он сидел в своей комнате в общежитии, жевал холодную пиццу (он чувствовал вкус — пересоленный, с привкусом картона от упаковки), когда по каналу CNN пустили срочное сообщение.
«Бостонский генетик Майкл Берштейн сегодня объявил о прорыве, который может навсегда изменить человечество…»
Бобби выронил пиццу. Она упала на клавиатуру, оставив жирный след. Он не заметил. Он смотрел на экран.
Отец стоял на трибуне. сын не видел его полгода, и сейчас заметил, как тот постарел. Но не потому, что отец выглядел старым — нет, Майкл Берштейн всегда подтянут, в хорошем костюме, с аккуратной стрижкой. Просто Бобби знал каждую морщинку отца. Знал, как тот улыбается — чуть криво, с поджатыми губами, потому что в молодости ему выбили зуб, и он стеснялся импланта. Знал, как он щурится, когда говорит неправду. Сейчас же отец не щурился.
— Мы нашли способ замедлить старение, — говорил Майкл в камеру. — Безопасный, чистый, обратимый. Мы не обещаем бессмертие — мы обещаем здоровье.
Бобби сделал звук громче. Парень сидел в тишине, и единственное, что он слышал, было собственное дыхание — слишком частое, почти паническое. Он смотрел на отца на экране и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое, вязкое. Не гнев. Нет, гнев пришёл бы позже. Сейчас это просто предчувствие.
Он позвонил матери.
— Мам, — сказал он, когда Берта взяла трубку. — Ты в порядке?
— Бобби, дорогой, — голос матери звучал ровно, но Бобби услышал в нём ту странную ноту, которую она всегда старательно прятала, когда нервничала. — Всё замечательно.
— Ты тоже это принимаешь?
Пауза. Бобби услышал, как мать вздохнула.
— Я сделала инъекцию вчера, — сказала она. — Мы с твоим отцом.
Бобби встал. Прошёлся по комнате. Пол холодный. Он чувствовал ледяной линолеум ступнями, и это маленькое ощущение на подошвах стало единственным реальным, что оставалось.
— Мам, — сказал он. — А если есть побочные эффекты?
— Твой отец проверил всё.
— Он не мог проверить всё. Это невозможно. Это этически… я не знаю слова.
— Бобби, — голос матери стал мягче. — Ты видел меня в прошлом году. Я еле ходила. Теперь я бегаю по утрам. Я прыгаю. Я. Представь себе, вчера сделала сальто на батуте.
Бобби представил мать на батуте. Мать, с её больными коленями, с её пальцами поражёнными артритом. Не представилось.
— Я приеду, — сказал он. В голосе сквозила озабоченность. — На следующей неделе.
— Мы будем ждать.
Он повесил трубку и долго стоял у окна. Комната находилась на пятом этаже, и из окна виднелся кампус: кирпичные корпуса, зелёные лужайки, студенты, которые бежали куда-то с рюкзаками. Они все были молоды. Они все были здоровы. И они все умрут. И Бобби вдруг понял, что именно его пугает в открытии отца.
Отец не победил смерть. Он просто сделал её невидимой.
4
Первые клинические испытания прошли блестяще. Майкл назвал препарат «Rebirth-7». Через три месяца первой когорте из двадцати добровольцев стало ясно: это работает.
Майкл ввёл себе препарат одним из первых, следом за Бертой. Укол в вену — резинка перетянула руку выше локтя, игла вошла почти безболезненно, в плечо разлилось тепло. Через две минуты Майкл почувствовал странное покалывание в кончиках пальцев — и всё.
А через неделю он не узнал себя в зеркале. Время будто бы откатилось вспять.
Это было не постепенное омоложение, как в фильмах, когда морщины разглаживаются, а седина исчезает под камерой. Это случилось во сне. Майкл лёг шестидесятидевятилетним мужчиной с больной спиной и седеющими висками — и проснулся тридцатилетним.
Он вскочил с кровати (вскочил — легко, без привычного стона, без того, чтобы сначала сесть и посидеть, привыкая к боли в пояснице), подбежал к зеркалу.
На него смотрел незнакомец.
Густые тёмно-русые волосы без единого седого волоса. Кожа без морщин — гладкая, упругая, с молодым румянцем. Глаза ясные, без той сетки сосудов, которая появилась к пятидесяти. Тело — Майкл повернулся боком, поднял руки — мышцы. Чёрт возьми, мышцы. Он не видел своего пресса со времён аспирантуры.
Он провёл ладонями по лицу. Пальцы чувствовали гладкость — непривычную, пугающую. Он нажал на скулу — упруго. Он поднёс руку к носу — пахло чистотой, ничем, никакого знакомого запаха собственного стареющего тела.
— Берта, — позвал он. Голос стал чуть выше, звонче. — Берта!
Она была в ванной. Он вбежал туда, распахнул дверь, и замер.
Она стояла перед большим зеркалом — тем самым, которое когда-то унесла в чулан. Махровое полотенце валялась на полу. Берта стояла в одном бюстгальтере и трусиках и разглядывала на себя. Она не плакала. Она улыбалась. Но такая улыбка бывает у людей, которых только что помиловали перед казнью.
Ей было, формально, пятьдесят девять. Но тело, стоящее перед зеркалом, принадлежало женщине чуть за двадцать.
Майкл смотрел на неё и забывал, как дышать.
Её талия — узкая, с плавным изгибом. Её бёдра — округлые, но без того целлюлита, который так мучил её последние десять лет. Её грудь — высокая, твёрдая, с молодыми розовыми сосками. Её кожа — цвета слоновой кости, гладкая, без единого пятнышка. Руки — без морщин на локтях, без выступающих вен.
Но самое страшное и самое прекрасное было её лицо. Молодое лицо Берты. Майкл помнил это лицо в двадцать пять, когда они поженились. Та же форма губ — чуть пухлая нижняя губа. Те же глаза — зелёные с золотыми крапинками. Те же веснушки — россыпь на переносице.
— Майкл, — сказала она. — Посмотри на меня.
— Я смотрю, — прошептал он.
— Я красивая? — спросила она. В её голосе было столько надежды, что у Майкла защемило сердце.
— Ты была красивой всегда, — сказал он. — Но сейчас… сейчас ты…
Он не мог подобрать слова. Он подошёл и обнял её. Она прижалась к нему, и он почувствовал её тело — упругое, горячее, живое. Не то дряблое, костлявое тело, которое он обнимал последние годы. А тело женщины, которая могла родить ему ещё одного ребёнка.
— Мы начали сначала, — прошептала Берта ему в шею.
Он кивнул. Впервые за много лет он не чувствовал боли в спине, когда стоял обнимая. Впервые за много лет Берта не ойкнула, когда он сжал её чуть сильнее.
Это настоящее счастье. Их губы соприкоснулись. От низа живота Берты пробежала сладкая волна желания. Майкл подхватил её на руки, ощущая, как ему легко держать её.
Они любили друг друга, как много лет назад — страстно, долго и снова.
Они не знали, что это был пик.
5
Первый симптом пришёл незаметно. Как вор в ночи.
Берта готовила пасту с морепродуктами — своё коронное блюдо. Вкус должен был быть взрывным: чеснок, лимон, белое вино, креветки с хрустом. Она попробовала соус. Пожевала. Проглотила.
Ничего.
Она попробовала ещё раз. Тот же соус, который она готовила сотни раз. Язык чувствовал текстуру — жидкость, чуть густую от масла. Но вкус… вкус исчез. Не притупился, не изменился. Исчез. Как будто кто-то выключил переключатель.
— Майкл, — позвала она спокойно. Он читал в гостиной. — Иди сюда.
Он пришёл, улыбаясь. Он похудел и выглядел не просто молодым, а атлетичным — начал бегать по утрам, играть в теннис. Он надел шорты, и Берта машинально скользнула взглядом по его голеням — красивые, мускулистые, без варикоза.
— Попробуй, — сказала она, протягивая ложку.
Он попробовал. И его лицо не изменилось. Ни прищура удовольствия, ни кивка. Он просто проглотил и сказал:
— Солоновато.
— Не солоновато, — сказала Берта. — Я не чувствую вообще ничего.
Майкл замер. Он сжал ложку. Берта заметила, как его пальцы — молодые, без пигментных пятен — побелели на ручке ложки. Он держал её слишком сильно.
— Сядь, — сказал он.
Она села. Кухонный стул был жёстким — она не чувствовала его.
Майкл взял её за руку. Она смотрела на их сплетённые пальцы: его — сильные, молодые; её — тоже молодые, без артрита, без узловатых суставов. И не чувствовала.
— Ты держишь меня за руку? — спросила она.
— Да, — сказал Майкл. — Сильно.
— Я не чувствую.
Он разжал пальцы. Потом сжал снова. Потом провёл большим пальцем по её ладони — так, чтобы было щекотно. Берта смотрела и не чувствовала ничего.
— Это началось не сейчас, — сказала она тихо. — Я уже две недели не чувствую вкуса кофе. Думала, это грипп.
Майкл вскочил. Он начал ходить по кухне — быстрыми, молодыми шагами. Пять шагов туда, пять обратно.
— Нужно провести анализы, — сказал он. — Нейровизуализацию. Посмотреть островковую долю, таламус, соматосенсорную кору.
— Майкл, — сказала Берта. — Ты говоришь не мне, как пациенту?
Он остановился. Вгляделся на неё. В его глазах появилось что-то, чего Берта не видела никогда. Ужас.
— Ты мой пациент, — сказал он. — И ты моя жена. И я не знаю, что делать.
Анализы показали: рецепторы на языке и в носу в полном порядке. Вкусовые луковицы функционировали. Обонятельные нейроны посылали сигналы. Проблема была не на периферии. Проблема сидела в центре — в мозге, в островковой доле, в той области, которая превращает сырой нервный импульс в чувство, в переживание, в удовольствие или отвращение.
Сигнал шёл. Но никто его не принимал.
— Это препарат, — сказал Майкл вечером, сидя в лаборатории. Он говорил сам с собой, в пустоту. — Это ген. Он блокирует не только старение. Он блокирует нейропластичность. Сенсорную афферентацию. Организм в режиме энергосбережения — зачем тратить ресурсы на чувства, если главная задача не стареть?
Он склонил голову на руки и заплакал. Тихо, без всхлипов. Слёзы текли по его молодому, гладкому лицу. Он чувствовал их вкус. Пока — пока чувствовал.
6
Бобби приехал через неделю после того, как Берта перестала чувствовать объятия.
Он не был готов к тому, что увидел.
Мать сидела в кресле у окна. На вид ей было двадцать пять — может быть, двадцать шесть. Шелковистые каштановые волосы падали на плечи. Кожа сияла — матовая, без единого изъяна. На ней лёгкое летнее платье в цветочек, с открытыми руками. Эти руки были прекрасны: длинные пальцы, гладкие запястья, нежная голубоватая сетка вен под кожей.
Но лицо.
Лицо было красивым и в то же время мёртвым. Не потому, что Берта умерла. Нет, она дышала. Сердце билось. Лёгкие наполнялись воздухом. Но выражение лица стало отсутствующим — как у куклы. Глаза смотрели прямо перед собой, но не видели. Они были открыты, но взгляд направлен внутрь, в пустоту.
— Мама, — позвал Бобби, входя.
Он знал, что она не слышит. Ему сказали по телефону: слух пропал три дня назад. Зрение — вчера утром. Сначала она жаловалась на пелену, на размытость. Потом сказала: «Майкл, я ничего не вижу». И это было последнее, что она сказала осмысленно.
Бобби подошёл к матери. Остановился в метре. Потом медленно, чтобы она могла почувствовать движение воздуха — если ещё могла, — присел на корточки перед креслом.
Взял её руку. Она такая тёплая, живая, мягкая. Пальцы не сжали его ладонь в ответ. Но и не отдёрнулись. Они просто лежали, как перчатки без руки внутри.
— Мама, — сказал он ещё раз. Громко, хотя знал, что бесполезно. — Я здесь. Твой сын. Бобби.
Она не повернула голову. Не моргнула. Веки опускались и поднимались с равномерной, механической периодичностью — раз в три секунды. Грудная клетка поднималась и опускалась. Всё работало. Но душа словно блуждала где-то далеко.
Он провёл большим пальцем по тыльной стороне её ладони. Кожа в этом месте нежная, бархатистая — идеальная кожа двадцатипятилетней женщины. Он помнил руки матери в детстве: тёплые, чуть шершавые от стирки, с короткими ногтями без лака. Эти руки гладили его по голове, когда он плакал. Эти руки держали его за руку в первом классе, когда он боялся идти в школу. Эти руки готовили его любимый яблочный пирог и обжигались о противень.
Сейчас эти руки ничего не чувствовали.
— Мама, — горько прошептал Бобби. Горло сдавило. — Мамочка, пожалуйста.
Он знал, что она не ответит. Но часть его, иррациональная, детская, ждала: сейчас мама улыбнётся, скажет «глупенький», погладит по щеке.
Ничего.
Ни улыбки. Ни звука. Ни взгляда.
Бобби сел на пол, положил голову на колени матери и заплакал. Слёзы текли по его щекам. Он плакал так, как не плакал с детства — взахлёб, с хлюпаньем, с дрожью в плечах. Он чувствовал боль в груди. Чувствовал, как солнце из окна греет затылок. Чувствовал, как солёные слёзы щиплют кожу на скулах. Он чувствовал всё, и это была пытка, потому что его мать не чувствовала ничего.
Он поднял голову. Посмотрел на её лицо. Ни следа слёз. Ни следа сочувствия. Берта сидела с тем же отсутствующим выражением, красивая и пустая, как античная статуя.
— Бобби, — раздался голос отца за спиной.
Парень обернулся. Майкл застыл в дверях. Он выглядел на тридцать пять — не на двадцать пять, как Берта, потому что делал инъекции реже. В его волосах появилась первая седина, и Бобби с ужасом понял, что радуется этому. Седина была признаком жизни.
— Ты знал? — спросил Бобби. Голос сорвался.
— Знал, — сказал Майкл. — Не всё. Но знал, что это возможно.
— Ты убил её.
Майкл не ответил. Он посмотрел на Берту. Потом медленно подошёл, опустился на колени перед креслом с другой стороны. Взял её вторую руку — ту, которую не держал Бобби. Прижал её ладонь к своей щеке.
Берта не чувствовала.
— Я не убил её, — сказал Майкл тихо. — Её тело живёт. Её мозг… он обрабатывает информацию. Я думаю, она знает, что мы здесь. Где-то глубоко. Но она не может ответить.
— Это не жизнь, — сказал Бобби.
— Нет, — согласился Майкл. — Это не жизнь. Это то, что я создал. Моё проклятие.
Он закрыл глаза. Бобби заметил, что у отца дрожат ресницы. Мелкая, нервная дрожь.
— Что теперь? — спросил Бобби.
Майкл открыл глаза. В них вспыхнула вдруг такая усталость, которую нельзя измерить в годах.
— Теперь я попытаюсь спасти остальных, — сказал он. — Тех, кто ещё чувствует. Тех, кто ещё может вернуться.
— А мама?
Майкл посмотрел на жену. Её лицо было прекрасным и неподвижным. Она не слышала их разговора. Не видела их слёз. Не чувствовала их рук.
— Мама уже ушла, — сказал Майкл. — Осталось только тело.
Бобби хотел закричать. Ударить отца. Разбить что-нибудь. Вместо этого он наклонился и поцеловал мать в лоб. Её кожа была тёплой и гладкой — идеальной, как у младенца. Бобби закрыл глаза.
Когда он открыл их, мать не изменила выражения лица.
Она не могла. Она ничего не чувствовала. Ни поцелуя. Ни слёз сына. Ни отчаяния мужа.
Молодая и мёртвая. И осознание этого для её мужа и сына звучало страшнее любой пытки.
7
Через три месяца Берта перестала дышать. Её сердце билось ещё два дня — молодое, сильное сердце, которое могло бы работать ещё полвека. Но мозг, лишённый всех сенсорных входов, не подавал сигнала к дыханию. Автономные функции угасли одна за другой.
Она умерла, не открыв глаз. Не сказав прощай. Не сжав ничьей руки.
Её похоронили на маленьком кладбище за городом. Бобби стоял у могилы и смотрел на гроб — белый, с серебряными ручками. В гробу лежала женщина, которая выглядела на двадцать пять лет. Её лицо спокойное, почти счастливое. Рядом стоял Майкл. Он состарился за эти три месяца лет на двадцать. Не потому, что препарат перестал действовать — он действовал. Просто Майкл перестал спать, перестал есть, перестал замечать себя.
— Ты сделаешь антидот? — спросил Бобби, когда земля застучала по крышке гроба.
— Я уже сделал, — сказал Майкл. — Он не возвращает чувства. Но он останавливает потерю. Замораживает то, что осталось.
— Ты примешь его?
Майкл посмотрел на свои руки. Они дрожали. Он знал, что это не возраст — это нервное истощение. Но дрожь была живой. Он чувствовал, как трясутся пальцы. Он чувствовал холод. Он чувствовал запах сырой земли. И он знал, что через месяц, если ничего не делать, он потеряет и это.
— Я приму, — сказал Майкл. — Я хочу чувствовать. Даже если придётся платить старостью.
— Ты состаришься за год на десять лет, — сказал Бобби.
— Знаю. Лучше десять лет чувств, чем вечность ничего, — ответил Майкл.
Он повернулся и пошёл к машине. Шёл тяжело, ссутулившись. Молодое тело не хотело стареть, но душа уже была древней.
Бобби остался у могилы. Он стоял и смотрел на свежий холмик земли. Ветер трепал его волосы — он чувствовал это. Птицы пели — он слышал это. Солнце грело лицо — он ощущал тепло.
Он никогда не примет «Молодость». Он был в этом твёрд.
Потому что вечная молодость без чувств — это не дар. Это клетка. Самая красивая, самая совершенная клетка, которую когда-либо создавал человек.
И он предпочитал стать старым и свободным.
8
Майкл Берштейн умер через три года. Ему исполнилось семьдесят два, но выглядел он на все девяносто. Кожа как пергамент, глаза глубоко запали, зубы выпали — старческий остеопороз, ускоренный антидотом. Учёный лежал в больничной койке, и его тело стало старым, дряхлым, немощным.
Но он чувствовал.
Он чувствовал каждую косточку. Чувствовал, как болит поясница. Чувствовал, как покалывает в онемевшей левой руке. Чувствовал запах хлорки и лекарств. Чувствовал вкус воды, которую Бобби подавал ему с ложечки — чуть кисловатой, с металлическим привкусом.
Бобби сидел рядом и держал его за руку.
— Бобби, — прошептал Майкл. — Не повторяй моих ошибок.
— Не буду, папа.
— Люди должны стареть. Не потому, что это хорошо. А потому, что старость — это цена чувств. Ты не можешь вечно чувствовать, не платя за это.
Он замолчал. Его дыхание стало хриплым, прерывистым.
— Я вижу её, — сказал он вдруг. — Берту. Молодую. Такую, какой она была в двадцать пять. Она машет мне рукой.
Бобби заплакал. Он не знал, галлюцинация это или предсмертное видение. Но он взял отца за руку крепче.
— Иди к ней, папа, — сказал он.
Майкл улыбнулся. В последний раз. Улыбка беззубая, страшная, но прекрасная. Счастливая.
— Чувствую, — прошептал он. — Чувствую всё.
И умер.
Бобби сидел в тишине, держа остывающую руку отца. За окном светило солнце. Кто-то смеялся в коридоре. Его мир продолжался — старый, чувствующий, живой.
Молодой мужчина встал, подошёл к окну и открыл его. Ветер ворвался в палату, и Бобби почувствовал, как волосы шевелятся на затылке.
— Прощай, папа, — тихо сказал он.
Вышел наружу из клиники, в мир, который никогда не будет вечно молодым. И, слава богу. Понимал, что за всё в этой жизни мы расплачиваемся, и каждая морщинка у глаз и стареющее тело не значат увядание души, смеха и тепла, которое мы дарим тем, кого любим. Нет, Бобби знал, что всему своё время. Теперь он был уверен, что вечность лишь для холодных звёзд, хотя и у них тоже свой срок.
понравилась история, ставь пальцы вверх и подписывайся на канал!
Поддержка донатами приветствуется, автор будет рад.
на сбер 4276 1609 2987 5111