Саня и Пашка стали студентами, и с этого всё закрутилось. А началось — с парты.
До этого они жили на одной улице, учились в параллельных классах, вместе ходили в кружок авиамоделирования при Доме пионеров — хотя Дом пионеров давно переименовали, а авиамодели заменили дронами, старое название прилипло. Их отцы работали инженерами на одном заводе, а матери дружили так крепко, что соседи по подъезду не могли вспомнить, чьи это дети. С детства Саня и Пашка были не разлей вода и горой стояли друг за друга.
У этого рассказа два героя, и оба упрямые. Поступать в Бауманку предложил Пашка. Он вообще всё предлагал первым — драться с пацанами из соседнего двора, лазить на крышу котельной, красть яблоки у деда Михалыча. Саня обычно сомневался, теребил мочку уха и говорил «ну, типа, не знаю», а потом всё равно шёл за Пашкой. Так было всегда.
С Бауманкой не вышло. Сане не хватило трёх баллов, Пашке пяти. Зато взял политехнический в Нижнем Новгороде. Полгода подготовки к экзаменам, репетиторы по математике два раза в неделю, матери, которые не спали ночами. И вот они стоят на перроне с рюкзаками, мятыми билетами и деньгами, которые родители совали в карманы до последней секунды. Поезд тронулся. Мать Пашки заплакала. Мать Сани держалась, но Саня видел, как у неё дрожит подбородок. Перрон поплыл назад, родители уменьшились до точек, а потом исчезли за поворотом. Саня сел к окну и долго смотрел на убегающие дома, пока не кончился город.
...
Ехали сутки. Пашка рассказывал, как они снимут квартиру, устроятся на подработку и будут жить свободно. Саня смотрел в окно на мелькающие станции и думал, что свобода — это, конечно, хорошо, но тысячу рублей на двоих, которые остались после билетов, трудно назвать свободой.
В Нижнем их встретил дядя Коля — старый армейский друг Пашкиного отца, одинокий отставной офицер в однокомнатной хрущёвке на улице Минина. Квартира была маленькая, двадцать три квадратных метра, и в ней пахло табаком и борщом. Дядя Коля расстелил раскладушку на кухне, выделил полку в шкафу и сказал:
— Живите пока. Только не шумите после десяти, у меня давление.
Они старались. Но студенческая жизнь и тишина не уживаются. Уже на второй день Пашка потерял ключ от входной двери и этим сильно озадачил себя и хозяина квартиры, который теперь каждую минуту ожидал непрошеных гостей. А на третий Саня случайно разбил банку с солёными помидорами, которую дядя Коля берёг для особого случая. Помидоры оказались последними — жена закатывала, ещё живая была. Дядя Коля ничего не сказал, но по его лицу Саня понял всё.
— Короче, надо сваливать, — сказал Пашка вечером, когда дядя Коля уснул перед телевизором. — Мужик из-за нас нервничает. Ещё неделю — и его кондратий хватит.
Саня кивнул. Они чувствовали, что квартира и её хозяин держатся на последнем издыхании.
...
Но студенческий город есть студенческий город. Те, кто хотел снять жильё, приезжали за две-три недели до начала занятий и хватали всё, что было. Саня с Пашкой приехали в сентябре — они были первокурсники и люди в этих делах неопытные.
Три дня они обходили район за районом. Листали объявления на столбах, звонили по номерам из газеты, заходили в агентства. Всё без толку. Либо уже сдано, либо просили такие деньги, что Пашка, даже не говоря «до свидания», вешал трубку и ошалевшими глазами смотрел на Саню. Не давало отчаяться одно: их по-прежнему было двое.
Закончился ещё один день занятий. Хмурые, они брели вдоль университетских корпусов. Саня глядел под ноги на асфальт, усеянный жёлтыми листьями, и молчал. Пашка тоже молчал. Прошли мимо столовой, мимо спортивного зала, мимо курилки, где толпились старшекурсники.
— Ну и что делать будем?
Пашка промолчал. — Может, в общагу? — спросил Саня.
— Там четверо в комнате и тараканы. Без вариантов, — отрезал Пашка. Они прошлись молча, пиная опавшую листву, ковром лежавшую на тротуаре. Октябрьский ветер трепал полы курток, срывал с деревьев последние жёлтые листья. Где-то хлопнула дверь корпуса, послышался смех, и снова стало тихо.
— Слушай, — прервал молчание Пашка. — Короче, батя говорил: у местных спрашивай. Может, у кого из наших знакомые сдают какой-нибудь угол.
В группе, где они учились, почти все были нижегородцы — жили дома, под присмотром родителей. Саня хотел ответить, что спрашивать бесполезно, но не успел.
— Мальчики! — раздался приятный женский голос у них за спиной.
Они обернулись. К ним шла пожилая женщина в пуховом платке поверх тёмного пальто. Невысокая, полная, с палочкой. Седые волосы собраны в тугой пучок. Голубые глаза смотрели внимательно и ласково.
— Вы здесь учитесь, милые? — спросила она, кивнув в сторону главного корпуса.
— Да, — ответил Пашка.
— Я вот по какому вопросу, — она взяла их обоих под руки, как будто знала сто лет, и отвела к краю тротуара, чтобы прохожие не мешали. — Нет ли среди ваших знакомых двух ребят, именно двух, не девочек, которым нужна комната?
— Мы! Нам нужна! — не веря своим ушам, в один голос выпалили Саня и Пашка.
— Чудесно, — сказала старушка и внимательнее посмотрела на них. — Я живу в частном доме, а дом требует много ухода. Обычно я приглашаю двух студентов, отдаю им полдома, а они мне помогают. Денег я не беру.
— Это ваши условия? — чуть не вскрикнул Саня.
— Ну, разумеется, ещё порядок, — сказала старушка, удивляясь, как это она упустила самое главное.
— Без базара, мы согласны, — рубанул Пашка, не спрашивая Саниного мнения.
Старушку звали Марья Степановна. Она жила на улице Грузинской, в старом районе Нижнего, в частном доме.
— Что ж, пойдёмте, золотце, — сказала она, указывая взглядом, куда идти. — Дома поговорим.
...
Дом оказался двухэтажным, старым, бревенчатым, но ещё крепким. Нижним этажом был сухой и тёплый полуподвал с двумя маленькими окнами. Стена делила его на две комнаты. В кухне стояли печка, плитка и раковина. В жилой: две кровати, тумбочки, шкаф. На стенах пустые книжные полки. В углу два стула.
И парта.
Массивная школьная парта стояла под окном. Старая, деревянная, на чугунных ножках, с откидной крышкой и выемкой для чернильницы. Тёмное дерево было отполировано до блеска десятками локтей и ладоней.
— А это что? — спросил Пашка, постучав костяшками по крышке.
— Это парта, — сказала Марья Степановна, и голос её стал другим, мягким. — Дедушкина. Он был сельским учителем в Городецком районе. Когда школу закрыли, забрал одну парту домой. Сказал: пока парта стоит — учение не кончилось. Так и стоит с пятьдесят третьего года.
Саня потрогал крышку. Дерево было тёплым и гладким, словно живым. Кое-где виднелись царапины и вмятины, оставленные десятками учеников, которые сидели за этой партой ещё в прошлом веке.
— Занимайтесь за ней, милые, — сказала хозяйка. — Парта любит, когда за ней учатся.
...
Они перевезли вещи в тот же вечер. Дядя Коля не сказал ни слова, но когда прощались, было видно — он рад. Передал привет Пашкиному отцу, похлопал обоих по плечу и закрыл за ними дверь.
Весь вечер они раскладывали и развешивали свои вещи, заправляли постели, мыли пол, наводили порядок во всём подвале и уже ночью, счастливые и свободные, легли спать.
Дрова, печка, вода из водокачки были им в диковинку, но они, как истинные дети инженеров, не растерялись, разобрались и поняли, что ничего сложного в этом нет. Посвятив выходные огороду, они выкопали картошку, просушили и спустили в погреб, прибрали грядки под руководством Марьи Степановны и подготовили участок к зиме.
Хозяйке толковые ребята пришлись по душе. Спокойные, работящие, обходительные. Саня с Пашкой тоже были всем довольны. Дом не отнимал много времени: утром бежали на занятия, днём кололи дрова или чинили забор, вечером учились в своём подвале или шатались по городу. Марья Степановна их без дела не тревожила, лишь иногда спускалась вечером, чтобы сказать, что нужно будет сделать завтра. Так шли дни. На смену тёплой осени пришли холод и дожди. Дрова порублены, картошка в погребе, а вечером топить печку и варить суп им даже нравилось. Дни летели один за другим, и в этой карусели дел и занятий они не чувствовали ни скуки, ни тоски по дому.
...
Парта стала центром их студенческой жизни. Один сидел на лавке нормально, второй — боком на стуле, потому что лавка была рассчитана на одного. Но привыкли. На парте лежали тетради, учебники, конспекты, стояла настольная лампа, громоздились чертёжные принадлежности. На крышке появились карандашные пометки, следы от кружек, кольца от горячего чайника. За партой они зубрили сопромат, писали курсовые, готовились к семинарам. Четырнадцать предметов в первом семестре. Десять зачётов и четыре экзамена. Когда Саня первый раз подсчитал объём того, что нужно выучить за три месяца, он в ужасе закрыл глаза.
Пашка в такие моменты говорил: «Короче, не дрейфь, прорвёмся», и Саня верил. Пашка вообще умел говорить так, что становилось спокойно. Не потому что он знал что-то особенное, а потому что сам верил в свои слова безоговорочно.
Саня незаметно для себя стал засматриваться на Лену, тихую девчонку с параллельного потока, которая носила круглые очки в тонкой оправе и смеялась в кулак. Пашка ходил в стройотряд по субботам, заработал немного денег, и они купили электрический чайник. Роскошь, которая изменила их быт. Теперь не нужно было ждать, пока закипит вода на печке.
Дни летели. В этой карусели дел и знакомств они не ощущали ни скуки, ни тоски по дому. Иногда по вечерам, когда печка гудела и от её жара запотевали маленькие оконца, Саня вспоминал родительский дом — батарейное тепло, мамин голос из кухни, запах жареной картошки. Но тоска длилась ровно столько, сколько нужно чайнику, чтобы закипеть, а потом снова наваливались дела, и думать о доме было некогда.
Хуже было с учёбой. Первокурсникам казалось, что они всё понимают, пока не начинались семинары. Тогда выяснялось, что сопромат совсем не похож на школьную физику, начертательная геометрия требует какого-то особого пространственного мышления, а на лекциях по философии они записывали слова, смысл которых ускользал, как рыба из рук. Парта скрипела под тяжестью учебников: Саня складывал их стопками по предметам, а Пашка сваливал в одну кучу, и они вечно спорили, чья система лучше.
...
До экзаменов оставалось три недели. Саня и Пашка засиживались за партой до двух-трёх ночи, пили чай литрами и грызли гранит науки так, как грызут его только первокурсники — с отчаянием и верой, что всё запомнится.
В ту ночь Саня чертил. Курсовой по начертательной геометрии нужно было сдать послезавтра. Тушь, рейсфедер, ватман, приколотый кнопками к крышке парты. Пашка уже спал — он сдал свой чертёж днём. Саня работал при свете лампы, и глаза слипались.
Он потянулся за линейкой, задел локтем пузырёк с тушью, и тот опрокинулся. Чёрная жидкость хлынула на парту. На ватман, на крышку, потекла по дереву, забилась в трещины, впиталась в старые борозды. Саня вскочил, схватил тряпку, начал тереть. Тушь размазывалась, но не уходила, впитывалась в дерево, как вода в песок. Он тёр сильнее. Попытался содрать ногтем. Лак пошёл хлопьями. Под ним открылось светлое дерево, и стало видно, что парта когда-то была покрашена зелёной краской, а поверх покрыта тёмным лаком. Теперь на крышке зияло светлое пятно размером с ладонь, окружённое чёрными разводами.
Саня стоял и смотрел на это. В комнате тикали часы, за стеной похрапывал Пашка, а у Сани внутри разливался холод. Он представил лицо Марьи Степановны, её голубые глаза, которые станут мокрыми, когда она увидит, что сделали с дедовской партой. Руки тряслись. На ватмане расплывалась чёрная клякса, но чертёж был уже неважен.
Саня позвал Пашку. Тот промычал что-то из-под одеяла, но Саня повторил: парту испортил.
Пашка сел на кровати, протёр глаза. Посмотрел. На парту. На пятно. На Саню. На пятно.
Пашка сел, посмотрел на пятно и выдохнул: ну ты дал.
...
Они просидели до утра. Тушь не оттиралась ничем — ни содой, ни спиртом, ни ацетоном из сарая. Пятно стало даже больше, потому что ацетон растворил остатки лака вокруг. Теперь парта выглядела так, будто на ней кто-то жёг костёр.
— Она нас выгонит, — сказал Саня про Марью Степановну.
— Не выгонит. Она добрая, — Пашка помолчал. — Но расстроится. Сильно.
— Пашка, это парта её деда. Единственная память о нём. Семьдесят лет стояла.
Пашка молчал. Он понимал. Они оба понимали. Это была не просто мебель — это была вещь, которая помнила человека, которого давно не было на свете.
— Короче, план такой, — сказал Пашка утром, когда они пили чай на кухне. — Мы берём парту. Тащим её к гаражам на Ковалихинской. Потом идём на блошинку за Московским вокзалом, находим похожую. Ставим на место. Марья Степановна не заметит — у неё зрение не то.
Саня теребил мочку уха — не верил, что Пашка серьёзно.
— А какие варианты? Признаться? Типа, извините, Марья Степановна, мы память о вашем деде тушью залили и лак содрали?
Саня молчал. Идея была плохая. Но правда казалась ещё хуже.
— Ладно, — сказал он. — Когда?
— Сегодня ночью. Она в девять ложится. К десяти заснёт.
...
Вечер тянулся невыносимо. Они сидели за испорченной партой, делая вид, что занимаются, а сами считали минуты. Марья Степановна спустилась, как обычно, сказала, что завтра надо бы поправить калитку, пожелала спокойной ночи и ушла. Они слышали, как скрипнули половицы наверху, как щёлкнул выключатель, как тикали часы.
В десять Пашка встал. Ни слова не сказал, просто поднялся с кровати и начал натягивать ботинки. Саня тоже встал. Они переглянулись в полутьме комнаты, освещённой одной настольной лампой. Где-то на улице глухо брехала собака, и этот звук делал тишину ещё гуще.
Они подняли парту. Тяжеленная: чугунные ножки, массивная столешница, лавка на болтах. Килограммов тридцать. Пронести через дверь не получилось, парта оказалась шире проёма. Пришлось открывать окно.
Пашка шептал: боком давай. Не шла. Саня прошипел что не идёт. Пашка велел откинуть крышку.
Саня откинул крышку. Парта застряла на полпути — одна ножка внутри, другая снаружи. Пашка толкнул. Хрустнуло.
Оба шипели друг на друга — тише, тише.
Ножка зацепилась за подоконник. Они дёргали, тянули, толкали — парта не двигалась. Пот тёк по лбу. Наверху ни звука. Минут через пять парта всё-таки протиснулась. Они поставили её на землю перед домом и несколько секунд просто стояли, тяжело дыша.
Тележку они видели у соседского сарая — двухколёсную, с деревянным настилом. Пашка перелез через забор, выкатил её и подогнал. Вдвоём погрузили парту и покатили по тёмной улице.
Было около одиннадцати. Улица Грузинская вымерла. Фонари горели через один. Тележка гремела по асфальту так, что казалось, весь район проснётся. Колесо попало в яму, парта съехала набок.
Саня крикнул «Держи!», Пашка подхватил. Поправили и пошли дальше. Мимо деревянных домов с погашенными окнами, мимо гаражей, мимо закрытого магазина с надписью «Продукты». Собака за забором зашлась лаем. За ней другая. Они ускорили шаг.
— Куда мы идём? — спросил Саня, когда вышли на Ковалихинскую.
— К гаражам. За ними пустырь, туда всякое барахло свозят.
Пашка знал этот район, ходил сюда на подработку, разгружал мебель для мебельного магазина за углом. Магазин давно закрылся, а привычка осталась. Свернули за угол длинного гаражного ряда, протиснулись между двумя ржавыми контейнерами и вышли на пустырь. Строительный мусор, сломанные стулья, ржавые батареи, чьи-то выброшенные двери. Фонарь на углу кидал жёлтый больной свет на весь этот хлам.
Они сняли парту с тележки и поставили на землю. Среди мусора.
...
Парта стояла на пустыре. Крышка откинута. Одна ножка слегка погнулась после битвы с окном. Чёрное пятно туши блестело в лунном свете. Рядом валялась ржавая батарея и мокрый картон.
Саня стоял и смотрел на парту.
Он вдруг представил деда Марьи Степановны, сельского учителя из Городецкого района, который в пятьдесят третьем году забрал эту парту из закрывающейся школы. Представил, как он вёз её на телеге по размытой дороге. Как поставил дома, у окна. Как садился за неё вечерами, проверяя тетрадки учеников. И как сказал: «Пока парта стоит, учение не кончилось».
Семьдесят лет парта стояла. Сменялись поколения студентов, которых Марья Степановна пускала в свой дом. Все занимались за этой партой. Все уходили. Парта оставалась. А теперь два восемнадцатилетних идиота выбросили её на помойку, потому что побоялись сказать правду.
Саня выдавил: мы с тобой скоты.
Пашка молчал. Он тоже смотрел на парту. Потом сел на корточки, провёл ладонью по крышке, словно извиняясь перед ней. Посидел так минуту. За гаражами прогудел поезд, и звук этот повис в сыром октябрьском воздухе.
Пашка не спорил. Скоты и есть.
— А всё потому, Сань, что мы трусы, — сказал Пашка негромко. — Не можем посмотреть бабушке в глаза и сказать правду. Взрослые мужики, а ведём себя как дешёвки.
— Несём обратно, — сказал Саня.
Не спросил, не предложил. Сказал. Как приказал.
Пашка посмотрел на него. Потом на парту. Потом встал и молча взялся за ножку.
...
Обратный путь был тяжелее. Тележка скрипела, колесо вихляло, парта съезжала на каждой кочке. Они шли молча. Город спал. Только три тени двигались по пустым улицам: Саня, Пашка и парта между ними.
На полдороге остановились. Изнемогая от усталости, опустили парту на землю. Саня сел на бордюр, руки тряслись, спина ныла. Пашка достал из кармана мятую сигарету, повертел в пальцах, убрал.
— Знаешь, что самое паршивое? — сказал Пашка. — Она доверяет нам. Дом отдала. Про деда рассказала. А мы...
Он не договорил.
— Пошли, — сказал Саня.
До дома добрались около часа ночи. На улице Грузинской не горел ни один фонарь, зато луна висела над крышами, и было видно каждую доску в заборах, каждую выбоину на дороге. Тележку откатили обратно к соседскому сарая. Втащить парту обратно через окно оказалось в три раза сложнее, чем вытащить. Они потели, ругались шёпотом, Пашка прищемил палец и зашипел так, что в соседнем доме зажёгся свет. Замерли. Свет погас. Парта встала на своё место.
Поднять парту, всунуть её обратно в проём и поставить на место оказалось куда сложнее, чем украсть. Потея и сжимая зубы, они всё-таки сумели это сделать. Они сели на кровати и смотрели на неё. На пятно. На содранный лак. На погнутую ножку. Парта стояла на своём месте, и от этого стало немного легче. Она была дома. Пусть пока не в лучшем виде, но дома.
Потом Пашка встал. Включил лампу. Достал из шкафа наждачную бумагу, которую Марья Степановна давала для калитки. Сел перед партой на колени и начал шкурить.
Саня молча присоединился.
Два часа они шкурили, скоблили, тёрли. Сначала грубой наждачкой, потом мелкой. Тушь уходила слой за слоем, но вместе с ней уходил и лак. Когда пятно исчезло, на его месте осталось светлое дерево, чистое, с красивой текстурой.
Саня сказал, что надо покрыть чем-то, и Пашка вспомнил, что видел лак в сарае. В сарае нашли банку мебельного лака, старую, но непочатую. Аккуратно, в два слоя покрыли место пятна, потом всю крышку, чтобы не бросалась разница. Потом лавку. Потом ножки. Выправили погнутую ножку молотком, обмотав тряпкой, чтобы не стучать. К четырём утра парта блестела как новая. Комната пахла лаком и хвоей.
Открыли окно проветрить, легли и закрыли глаза. Спать оставалось два часа.
...
Будильник зазвонил в шесть. Они встали, словно их ночью били мешками с песком. Умылись, попили чаю. Парта стояла на своём месте, блестящая, пахнущая свежим лаком.
В семь спустилась Марья Степановна. Вошла, как каждое утро. Остановилась на пороге. Посмотрела на парту. Подошла. Провела рукой по крышке.
— Батюшки, — сказала она. — Вы что, обновили её?
Саня и Пашка стояли у двери. У Сани горели уши. Пашка смотрел в пол.
— Да мы так... Решили привести в порядок. Лак облезал уже, — выдавил Саня.
Марья Степановна молчала. Потом погладила крышку обеими руками.
— Спасибо, милые, — сказала она, и голос у неё сел. — Дед бы обрадовался. Шестьдесят лет никто не трогал, а вы вот... Золотце вы моё.
Она поднялась к себе. Саня и Пашка стояли молча.
Пашка сказал: никогда, ни слова. Саня кивнул.
...
Знакомой дорожкой, в третий раз за последние сутки, они побрели в университет. Ноги не шли. Глаза закрывались. Руки ныли. Но где-то внутри, глубоко, под усталостью и недосыпом, было тепло и легко, как бывает только после правильно сделанного дела.
На первую пару пришла вся группа. Все были свежие, выспавшиеся, весёлые. И лишь за последней партой, именно за партой, в аудитории они тоже всегда садились за парту, угрюмые и вымотанные ночной «физкультурой» сидели Саня и Пашка. Вошёл преподаватель, поздоровался, и лекция началась. Ни слушать, ни писать у ребят не было ни сил, ни желания. Незаметно для себя они опустили головы на руки и провалились.
— Разбудите товарищей на задней парте, — сказал преподаватель. — А то они, видимо, всю ночь мебель реставрировали.
По аудитории пронёсся весёлый смех. Саня приоткрыл глаз и посмотрел на Пашку. Тот лежал лицом в ладонях и не собирался поднимать свинцовую голову. Саня мог бы собрать волю в кулак, сесть нормально и начать записывать. Но это значило бы подвести друга. Поэтому он закрыл глаз и остался лежать.
Преподаватель ещё пошумел, но поняв, что никакая сила не поднимет этих двоих, махнул рукой и продолжил. Напоследок пошутил: дескать, пусть спят, хорошо хоть пришли.
По аудитории снова прокатился смешок. А Саня и Пашка, проваливаясь в тёплый глубокий сон, не сговариваясь, засыпали с улыбками. Они были там, где должны быть. И они друг за друга горой. Это была их история, и писали они её вдвоём. Ведь недаром они были друзьями.