– Сахарку еще добавь, Марья Ивановна, у меня от твоих новостей все внутри перевернулось.
Я сидела у окна. Напротив, шумно вздыхая, устроилась моя старая приятельница — по совместительству главная свидетельница всех дворовых драм.
– Какое там перевернулось, Людочка! – Марья Ивановна махнула рукой, чуть не задев висевшее на стуле полотенце. – Там такое открылось, что мне до сих пор не по себе. Ты ведь помнишь Надьку из сорок второй квартиры? Ну ту, с третьего этажа, что в девяностые вечно в кожаной косухе бегала.
Помнила ли я Надьку? Да весь наш дом ее помнил. В девяносто четвертом она появилась у нас как гром среди ясного неба. Молодая, на руках – годовалый пацаненок Толик в застиранном байковом одеяльце.
Мужа ее, какого-то мелкого бандита из пригородной группировки, взяли прямо на вещевом рынке. Посадили плотно, и больше о нем никто ничего не слышал; поговаривали, что в лагере под Воркутой он и сгинул через год.
Жилья у Надьки не было, родители из деревни обратно не пустили: сказали, мол, сама себе такую долю выбрала, вот и поживи с зэковским отпрыском. Она неделю по вокзалам мыкалась, пока на нашу бабу Любу не наткнулась у гастронома.
Баба Люба, одинокая старушка из сорок второй, к тому времени уже года три как проводила единственного сына. Жила одна на копеечную пенсию. Добрая была душа, жалостливая до невозможности. Увидела девчонку с орущим младенцем, сердце у нее и дрогнуло.
– Пойдем ко мне, горемычная, – сказала тогда баба Люба, забирая у нее тяжелую сумку с детскими вещами. – У меня сыновняя комната пустует. Места всем хватит. Поживешь, пока все не утрясется, а там видно будет.
Надя тогда плакала, руки старухе целовала, клялась, что ввек ее доброты не забудет. Баба Люба денег с нее первое время не брала. Какая там плата, когда в кармане три рубля мятыми купюрами. Старушка сама варила жиденький суп из куриных лапок, терла яблочко маленькому Толику, отдавала последнее.
Потом Надька немного пришла в себя. Поняла, что плачем сыт не будешь, и решила крутиться. Время было шальное, все вокруг что-то продавали, возили, меняли. Вот и она заняла у каких-то бывших знакомых мужа сотню долларов и отправилась в первую поездку. В Турцию, за куртками и свитерами.
– Ты представляешь, Люда, – Марья Ивановна придвинула к себе кружку с чаем. – Ведь Люба ради нее из сил выбивалась. Надя эта уедет на неделю, а то и на две, баулы свои таскает, а ребенок на ком? На старухе. А Толик-то рос быстро, шустрый был, глаз да глаз нужен. Люба из-за него спать перестала, спина не разгибалась, а она все терпела. Думала, помощница на старость лет будет, дочка названая.
Марья Ивановна сделала глоток и зашелестела конфетой:
– Бизнес у Надьки пошел в гору быстро. Она оказалась бабой хваткой, зубастой. Через пару лет уже не сама на рынке стояла, а девчонок нанимала. Торговала на трех точках, деньги появились, золото на пальцах заблестело, дубленку себе купила дорогую.
– Но из квартиры бабы Любы съезжать не торопилась. Зачем? Жилье бесплатное, нянька под боком круглосуточная и верная. Толик бабу Любу мамой долгое время называл, родную-то мать видел только мельком, между ее поездками и разборками с налоговой.
Лет пять вся эта история продолжалась. Надя уже вовсю строила из себя крутую бизнесвумен, купила подержанную «девятку». Бабе Любе она, конечно, подбрасывала деньжат на продукты, но как-то с каждым разом все более свысока, словно милостыню подавала.
Принесет пакет с гречкой и тушенкой, швырнет на стол: «На, баб Люб, поешь нормально, а то ходишь как тень». Старушка только вздыхала, обиду проглатывала. Слишком уж она к Толику прикипела, не могла его бросить.
А потом Надя прописалась в этой квартире. Баба Люба сама ее и прописала, не думала старая. Надька ей напела, что без прописки ребенку садик хороший не дадут, да и у нее с милицией проблемы из-за торговли.
Квартира-то была государственная, не приватизированная, Люба все собиралась бумаги оформить, да здоровье подводить стало, ноги еле ходили. Она и думала: «Ну и пусть Наденька записана будет, все равно после меня им с Толиком все останется».
***
– И вот в один день, помнишь, это в мае девяносто девятого было, Люба пропала, – Марья Ивановна понизила голос до шепота, хотя на кухне мы были одни.
– Надя всем во дворе говорила, что старушка заболела, увезли по скорой в загородный санаторий, мол, она ей лучшее лечение оплатила. Мы еще тогда думали: надо же, какая Надька молодец, отблагодарила за доброту.
Я отлично помнила тот день. Надя тогда у ворот стояла, курила длинную тонкую сигарету, а рабочие грузили в ее «девятку» старый комод бабы Любы и любимый фикус в огромном глиняном горшке. Надя тогда мне еще улыбнулась, помахала рукой: «Освежить квартиру надо, Людочка, а то старьем пахнет, дышать нечем».
Марья Ивановна допила чай, вытерла губы тыльной стороной ладони и наклонилась ко мне почти вплотную.
– Так вот, Люда. Не было никакого санатория. Вчера ко мне племянник заходил, он сейчас в городском архиве работает, бумаги какие-то проверял. И наткнулся на старое дело медицинской комиссии. Нашу бабу Любу Надька в психушку сдала. В самую настоящую, на окраине, за болотами.
У меня из рук едва ложка не выпала.
– Как в психушку? За что? Она же в здравом уме была, кроссворды до последнего дня щелкала, память у нее — дай бог каждому.
– А вот так, – со злостью сказала Марья Ивановна. – У Надьки тогда любовничек завелся, Вадимом звали. Он в той лечебнице то ли завхозом работал, то ли врачом каким-то мелким, сейчас уже не разберешь. Время-то какое было, забыла? Конец девяностых.
За пару пачек зеленых купюр тебе любую справку могли нарисовать, хоть то, что ты Наполеон. Приехали двое в халатах, скрутили старуху прямо на рассвете, пока дом спал, и увезли. А Вадим этот все документы подписал, что, мол, социально опасная, бредит, на людей кидается.
Я представила эту картину, и мне стало душно. Добрая, тихая баба Люба, которая мухи в жизни не обидела, просыпается от того, что ее чужие люди хватают, а Наденька, которой она пять лет ноги мыла и внука растила, стоит рядом и спокойно на это смотрит.
– Бабуля-то, видать, до последнего не верила, что это Надька устроила, – продолжала Марья Ивановна. – Племянник говорит, там в карточке написано было, что она все время звала Надю и Толика, просила передать, что у нее на плите каша для мальчика осталась. Думала, ошибка это, недоразумение.
А когда поняла, кто ее туда упек... Ей прямо там, в палате, плохо стало. Сдали нервы у старого человека. Две недели полежала и тихо ушла. Даже ее никто из наших не провожал, Надька все сама обставила, по-тихому, на каком-то дальнем участке.
***
Мы долго молчали. Слышно было, как на стене тикают старые ходики, доставшиеся мне от бабушки. Вот тебе и благодарность. Вот тебе и «ввек не забуду».
– А с квартирой что? – спросила я, хотя уже заранее знала ответ.
– А что с ней сделается, – Марья Ивановна горько усмехнулась. – Люба ушла. Надя осталась единственной прописанной на этих метрах. Квартира государственная, никто претендовать не может.
Надька времени терять не стала, быстренько ее приватизировала, благо связи через своего Вадима уже наладила во всех конторах. Через два месяца после смерти Любы в сорок вторую уже новые жильцы въехали, какие-то торговцы с рынка. Надя квартиру продала за хорошие деньги.
– И куда она делась?
– Да бог ее знает. Собрала шмотки, Толика под мышку и уехала. Кто говорит — в Германию укатила с этим своим доктором, кто – что в Сочи ресторан открыла. Больше ее в наших краях никто не видел. Пропала как не было. Только фикус Любин новые хозяева на помойку выбросили, я его потом долго у контейнеров видела, пока морозом не побило.
Марья Ивановна ушла ближе к вечеру, сославшись на сериал, а я так и осталась сидеть у окна. Смотрела на пустую чашку и думала о том, как легко и просто в те годы перемалывались человеческие жизни. Без шума, без следствия, просто по звонку и за пару бумажек.
***
Я накинула старую кофту и вышла во двор. Воздух был теплым, пахло сиренью, у подъезда на лавке сидели молодые девчонки, громко смеялись, обсуждали какую-то музыку. Они и знать не знали, кто жил в этом доме до них, какие драмы разыгрывались за этими серыми панельными стенами.
Подошла к третьему подъезду, подняла глаза на окна сорок второй квартиры. Там теперь стояли современные пластиковые рамы, висели модные жалюзи. Никаких следов бабы Любы. Никаких следов ее тихой, незаметной доброты.
Жизнь – странная штука. Мы часто ждем, что за хорошие поступки нам обязательно воздастся, что мир устроен справедливо. Баба Люба ведь не из-за корысти пустила Надьку. Ей просто помочь хотелось бедной девчонке с мальцом на руках. А получила взамен палату с облупленными стенами и казенную простыню.
Я повернулась и медленно пошла обратно к своему подъезду. Под ногами шуршал майский пух. Где-то далеко, возможно, сейчас живет взрослая, богатая Надежда, хозяйка жизни, у которой все сложилось удачно.
И вряд ли она вспоминает старушку, которая когда-то стирала пеленки ее сыну. Но почему-то мне казалось, что эта квартира, купленная на чужих слезах, еще принесет ей свои плоды.
Жизнь, она ведь долгая, и счета иногда приходят тогда, когда их совсем не ждешь.