Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Зимнее зерно - Глава 2

Она вышла за него не от большой любви — от большой беды. Когда над головой приёмной матери навис донос и угроза высылки, единственным спасением оказался этот угрюмый, замкнутый вдовец с двумя детьми на руках. Лиза согласилась на брак молча, как входят в холодную воду, и стала хозяйкой в чужом доме, где никто не ждал от неё нежности. Но однажды утром её вывернуло на крыльце, и старая соседка, глянув на неё, вынесла короткий приговор: «Беременная ты, Лиза. Вот тебе и весь сказ». Глава 1 Весть о беременности Лиза носила в себе почти неделю, не решаясь сказать Ефиму. Она и сама до конца не верила — всё прислушивалась к себе, выискивала признаки, убеждалась и снова сомневалась. Но Ульяна, повидавшая на своём веку десятки фабричных баб с их вечными родами и выкидышами, сказала как отрезала: «В положении ты, и нечего тут гадать. Вон лицом посерела вся. Иди, мужа радуй». Но радовать мужа Лиза не спешила. Она не знала, как Ефим примет эту новость. Брак их был странным — вроде и не по принуждени

Она вышла за него не от большой любви — от большой беды. Когда над головой приёмной матери навис донос и угроза высылки, единственным спасением оказался этот угрюмый, замкнутый вдовец с двумя детьми на руках. Лиза согласилась на брак молча, как входят в холодную воду, и стала хозяйкой в чужом доме, где никто не ждал от неё нежности. Но однажды утром её вывернуло на крыльце, и старая соседка, глянув на неё, вынесла короткий приговор: «Беременная ты, Лиза. Вот тебе и весь сказ».

Глава 1

Весть о беременности Лиза носила в себе почти неделю, не решаясь сказать Ефиму. Она и сама до конца не верила — всё прислушивалась к себе, выискивала признаки, убеждалась и снова сомневалась. Но Ульяна, повидавшая на своём веку десятки фабричных баб с их вечными родами и выкидышами, сказала как отрезала: «В положении ты, и нечего тут гадать. Вон лицом посерела вся. Иди, мужа радуй».

Но радовать мужа Лиза не спешила. Она не знала, как Ефим примет эту новость. Брак их был странным — вроде и не по принуждению, но и не по любви. Они жили рядом уже несколько месяцев, но всё ещё оставались друг для друга почти чужими людьми, которых свела вместе не страсть, а нужда. Он не обижал её, не повышал голоса, даже руку ни разу не поднял — что в Верхних Пряслах, где мужики частенько учили жён кулаком, было редкостью. Но и тепла между ними не было. Так, ровное, спокойное сосуществование двух уставших людей.

И всё же ребёнок менял всё. Ребёнок — это уже не договор, не сделка, не способ избежать высылки. Ребёнок — это навсегда.

Она сказала ему в воскресенье, после ужина. Девочки убежали к соседским детям играть в снежки, в доме было тихо, только печь потрескивала да ветер посвистывал в трубе. Ефим сидел за столом, разбирал какие-то бумаги из конторы, низко склонив голову. Лиза вытерла руки о передник, подошла и села напротив.

— Ефим, — сказала она, и голос у неё дрогнул. — Я беременная.

Он поднял голову медленно, будто не расслышал. Посмотрел на неё долгим, странным взглядом — в нём мелькнуло что-то, чего Лиза никак не ожидала увидеть на этом суровом, каменном лице. Растерянность. Даже испуг. Он молчал так долго, что она уже пожалела о сказанном.

— Точно? — спросил он наконец хрипло.

— Точно. Ульяна подтвердила.

Ефим отложил бумаги, встал, подошёл к окну. Стоял, уставившись в тёмное стекло, за которым ничего не было видно, кроме собственного отражения. Потом, не оборачиваясь, сказал глухо:

— Я уже думал, не случится у нас ничего. Что я... что не способен уже. После жены. Она ведь родами померла, ты знаешь.

Лиза знала. Ей рассказала Ульяна — не в подробностях, но достаточно, чтобы понять, через какой ад прошёл этот человек. Жена Ефима, Агафья, рожала третьего ребёнка, девочку, и роды пошли не так. Ребёнок вышел мёртвым, а через сутки умерла и сама Агафья — от кровотечения, которое никто не умел остановить. Ефим остался с двумя дочерьми на руках и с той чёрной пустотой в душе, которая уже ничем не заполнялась. С тех пор он и стал таким — молчаливым, замкнутым, будто закостеневшим в своём горе.

— Я не умру, — сказала Лиза тихо. — Я крепкая. Ульяна говорит, у меня кость широкая, рожать легко буду.

Ефим обернулся. Лицо его было бледным, и Лиза вдруг увидела, как дрожат его пальцы.

— Если что случится... — начал он.

— Ничего не случится, — перебила она. — Слышишь? Ничего.

Он кивнул, но по глазам было видно: не верит. Слишком глубоко сидел в нём тот давний страх, слишком хорошо он помнил, как уходила из жизни его первая жена. И всё же в тот вечер, когда они ложились спать, он впервые не отвернулся к стене. Лёг на спину, глядя в потолок, и вдруг — впервые за всё время их брака — протянул руку и накрыл её ладонь своей. Ладонь была сухой, горячей, шершавой, как наждак. Лиза замерла, боясь спугнуть этот жест. А он так и держал её руку, пока оба не уснули.

Время потекло быстрее. Лиза тяжелела, округлялась, но работу по дому не бросала — Ульяна когда-то говорила: «Беременная баба не больная, лежать без дела — только хуже рожать будешь». Она и не лежала. Готовила, убирала, обшивала девчонок, даже бельё на речку носила полоскать, пока Ефим не застукал её за этим занятием и молча не забрал корзину у неё из рук. С тех пор бельё на речку ходил он сам — угрюмый начальник охраны, в чёрной шинели, с тяжёлой корзиной мокрого тряпья. Соседки сперва смеялись, а потом привыкли. И даже завидовали — не у каждой такой мужик, чтоб постирушками занимался.

Отношения с девочками тоже теплели медленно, но верно. Марфа всё ещё держалась настороже, но уже не вздрагивала, когда Лиза её окликала. Однажды она принесла из школы тетрадку и показала Лизе — та похвалила почерк, сказала, что у Марфы рука твёрдая, как у отца. Девчонка расцвела на глазах, хоть и пыталась это скрыть. Нюра же и вовсе прилипла к Лизе как банный лист — ходила хвостиком, помогала по дому, а один раз, когда Лиза устала и прилегла, накрыла её пледом и прошептала: «Ты спи, я тихо».

Ефим менялся тоже. Он всё ещё был молчалив, всё ещё редко улыбался, но в его поведении появилось что-то новое. Он стал чаще бывать дома. Приносил с рынка то яблок, то кусок сахара, то отрез ситца — и молча клал на стол, будто невзначай. Лиза благодарила, он отмахивался. Но однажды, в конце февраля, когда за окнами бушевала метель, он пришёл домой с маленьким свёртком в руке. Развернул — там были детские пинетки, вязаные, из мягкой серой шерсти.

— Это кто ж такое сделал? — ахнула Лиза, разглядывая крошечные, аккуратные петельки.

— Фельдшерица наша вязала, — буркнул Ефим, глядя в сторону. — Я попросил.

Лиза прижала пинетки к груди и вдруг заплакала — впервые за долгое время. Ефим растерялся, не знал, куда девать руки, а потом подошёл, неловко обнял её за плечи и сказал сипло:

— Ну чего ты, чего... Всё ж хорошо.

И она, уткнувшись в его жёсткую шинель, пропахшую табаком и морозом, впервые подумала: а может, и правда всё будет хорошо?

Первого сына Лиза родила в мае, когда черёмуха уже отцвела, а фабричные трубы дымили в синее небо. Роды начались ночью, и Ефим, побледнев как смерть, побежал за повитухой, поднял на ноги полбарака. Повитуха, старая бабка Степанида, пришла с ворчанием, но, осмотрев роженицу, сказала: «Ничего, крепкая девка, к утру разродится».

Так и вышло. На рассвете Лиза, измученная, но счастливая, держала на руках сморщенного, горластого младенца мужского пола. Ефим стоял в дверях, не решаясь войти, и смотрел на неё таким взглядом, будто видел чудо.

— Сын, — сказала Лиза, улыбаясь разбитыми в кровь губами. — Здоровый.

Он подошёл, взял ребёнка на руки — осторожно, как величайшую драгоценность, боясь уронить, — и вдруг заплакал. Беззвучно, скупо, только слёзы потекли по заросшим щекам и пропали в бороде. Марфа и Нюра стояли тут же, притихшие, перепуганные, и смотрели на отца с изумлением — они никогда не видели его плачущим.

— Как назовём? — спросил он, откашлявшись.

— Степаном, — сказала Лиза. — В честь моего отца.

Ефим кивнул. Имя пришлось ко двору. Стёпка рос крепким, голосистым, требовательным — весь в отца, только глаза материнские, серые, с поволокой. Лиза возилась с ним денно и нощно, недосыпала, худела, но была счастлива так, как не была счастлива, пожалуй, никогда в жизни. Девочки помогали — Марфа нянчилась с братом на удивление охотно, Нюра пела ему колыбельные, которым её научила Лиза. Дом наполнился детским криком, смехом, топотом маленьких ног — и перестал быть чужим.

Второго сына, Матвея, Лиза родила через два года, в январе тридцать седьмого. Эти роды были тяжелее — мальчик вышел крупным, почти в десять фунтов, и Лиза промучилась почти сутки. Ефим не находил себе места, мерил шагами кухню, курил одну папиросу за другой, пока бабка Степанида не вытолкала его из дому. Когда всё кончилось и Лиза, обессиленная, уснула, он зашёл в комнату, сел рядом с кроватью и просидел так до утра, держа её за руку.

Матвей был другим — спокойным, молчаливым, будто маленький старичок. Он редко плакал, больше смотрел вокруг серьёзными тёмными глазами и, казалось, понимал что-то такое, чего не понимают взрослые. Стёпка, напротив, рос непоседой и заводилой, в свои три года уже гонял по двору с соседскими мальчишками и приходил домой в синяках и царапинах. Братья были непохожи, но любили друг друга отчаянно — Матвей тянулся за старшим, как нитка за иголкой, а Стёпка защищал младшего от всех дворовых обид.

Так они и жили: Ефим, Лиза, Марфа, Нюра, Стёпка, Матвей. Шестеро в небольшом, но крепком доме у фабричной стены. Жили небогато, но и не голодали — Ефим получал хорошее жалованье, Лиза умела экономить каждую копейку, в огороде росли картошка и капуста, в сарае кудахтали куры. По вечерам собирались за столом, ужинали, слушали, как Стёпка взахлёб рассказывает о своих дворовых приключениях. Марфа уже заканчивала семилетку и собиралась поступать на фабричные курсы — хотела выучиться на счетовода. Нюра, тихая и мечтательная, много читала и говорила, что станет учительницей. Ефим слушал их, хмурился, но в глубине глаз прятал гордость.

Только одно оставалось неизменным: Лиза так и не полюбила мужа. Она уважала его. Ценила. Была благодарна за всё, что он для неё сделал. Но того трепета, о котором она когда-то читала в книжках, того жара в груди, от которого перехватывает дыхание и слабеют колени, — этого не было. Иногда, лёжа ночью без сна, она думала: а бывает ли такая любовь на самом деле? Или это только в романах выдумывают? И сама себе отвечала: наверное, бывает. Просто не у всех. Просто ей досталась другая судьба — тихая, ровная, без потрясений. И за это надо благодарить Бога, а не роптать.

Она не роптала. Она жила — день за днём, год за годом, — и жизнь её была полна забот и хлопот, в которых некогда было копаться в себе. Дети росли, дом требовал внимания, муж работал. Всё шло своим чередом.

А потом пришёл февраль тридцать восьмого.

Зима в том году стояла лютая. Морозы ударили такие, что даже старики не помнили — птицы замерзали на лету, в бараках лопались трубы, фабрика вставала на полдня, пока разогревали паровые котлы. Люди жались к печам, жгли всё, что горело, но холод пробирался в каждую щель, в каждый угол. А вместе с холодом пришла и болезнь.

Скарлатина. Она объявилась сначала в райцентре — говорили, что занесли её приезжие из области. Потом перекинулась на соседние посёлки. А к середине февраля добралась и до Верхних Прясел. Первые случаи были в дальних бараках, у лесопильщиков, потом заболели дети в ткацком цеху. Фабричный врач, старый Абрам Борисович, ходил мрачнее тучи и разводил руками: лекарств не хватало, сыворотки не было, изолятора нормального тоже. Оставалось только ждать и молиться.

Лиза, как услышала про скарлатину, сразу вспомнила рассказы матери. Та говорила, что в девятьсот пятом, когда она сама была девчонкой, скарлатина косила детей целыми семьями. Выживал один из десяти. Остальных хоронили в общей могиле, даже гробов не хватало. Лиза тогда слушала и думала: хорошо, что сейчас такого нет. А теперь это «сейчас» пришло в её собственный дом.

Первым заболел Стёпка. Он пришёл с улицы вялый, отказался от ужина и лёг на печь. К ночи у него подскочил жар — градусник, который Лиза заняла у соседей, показывал почти сорок. Мальчик горел, бредил, звал отца. Ефим сидел рядом, менял холодные компрессы на лбу, и лицо у него было такое же, как в день первых родов Лизы, — белое, окаменевшее от страха.

А через два дня слёг и Матвей. Ему было всего четырнадцать месяцев, он ещё толком не ходил, только начинал говорить первые слова. Болезнь набросилась на него с особой жестокостью — температура поднялась до судорог, тельце покрылось красной сыпью, горло распухло так, что он не мог глотать. Ребёнок лежал в люльке, хрипел, задыхался, и Лиза, глядя на него, чувствовала, как внутри неё рушится всё.

Абрам Борисович пришёл на третий день, осмотрел мальчика и отвёл Ефима в сторону. Лиза не слышала, о чём они говорили, но по лицу врача, по тому, как он качал головой и разводил руками, поняла: дело плохо. Совсем плохо.

Когда доктор ушёл, Ефим вернулся в комнату и сел на лавку. Молчал. Лиза стояла у люльки, гладила Матвея по влажному лбу и тоже молчала. О чём говорить? Все слова были пустыми.

— В райцентре сыворотка есть, — сказал наконец Ефим глухо. — Против скарлатины. Абрам Борисович говорит, помогает. Но надо везти сюда.

— Так пошли кого-нибудь, — отозвалась Лиза.

— Кого? — Ефим поднял на неё воспалённые глаза. — Все боятся. Никто не поедет. Сугробы вон какие, дороги замело. А буран, говорят, завтра опять будет.

Лиза посмотрела на него и вдруг поняла, что он хочет сказать.

— Нет, — выдохнула она. — Нет, Ефим. Пешком? В буран? Ты с ума сошёл.

— Сорок вёрст, — сказал он, будто не слыша. — Если выйти до рассвета, к вечеру буду на месте. Переночую — и обратно. Через двое суток вернусь.

— Ты не дойдёшь! — голос Лизы сорвался на крик. — Замёрзнешь! Сгинешь в поле, и никто даже не найдёт!

Ефим поднялся. Подошёл к ней, взял за плечи — впервые так крепко, почти грубо — и сказал:

— А если не пойду — он умрёт. Ты этого хочешь?

Лиза молчала. Слёзы текли по щекам, она их не вытирала. Ефим отпустил её, вышел в кухню и начал собираться. Она слышала, как он надевает валенки, как застёгивает тулуп, как кладёт в мешок краюху хлеба и флягу с водой. А потом вошла к нему и протянула свой платок — пуховый, тёплый, который связала ещё Ульяна.

— Возьми, — сказала она, глотая слёзы. — Шею замотай.

Он взял платок, посмотрел на неё долгим взглядом, в котором было что-то такое, чего Лиза не могла понять. Потом кивнул и вышел в ночь.

За окном завывал ветер, и снег бил в стёкла ледяной крупой. Лиза стояла у порога и слушала, как стихают шаги мужа в воющей темноте. А потом вернулась к люльке, где лежал её умирающий сын, опустилась на колени и заплакала.

***

Ночь после ухода Ефима была самой долгой в жизни Лизы. Она сидела между двумя кроватями — на одной метался в жару Стёпка, на другой хрипел Матвей, — и не знала, к кому бежать первому. Свеча на столе оплывала, тени качались по стенам, а за окнами выл ветер, и вой этот был такой, будто сама зима пела похоронную песню. Лиза слушала его и думала о Ефиме. Где он сейчас? Дошёл ли до околицы? Или уже бредёт по заснеженному полю, согнувшись под ветром, один в ледяной круговерти? Она запрещала себе думать о худшем, но худшее само лезло в голову — как он падает в сугроб, как замерзает, как заметает его снегом...

Она трясла головой, отгоняя видения, и возвращалась к детям. У Матвея жар не спадал, несмотря на компрессы. Он уже не плакал — только тихо стонал и метался в люльке, сухой, горячий, с запёкшимися губами. Лиза поила его с ложечки водой, но он почти не глотал — вода стекала по подбородку. Стёпке было полегче: он хоть и горел, но оставался в сознании, просил пить и даже пытался шутить — говорил, что теперь он как печка, можно об него руки греть. Лиза улыбалась сквозь слезы, поправляла ему одеяло и думала: «Господи, только бы выжили. Только бы выжили оба».

Под утро Матвею стало хуже. Сыпь, что до того покрывала тело, вдруг начала бледнеть, уходить внутрь, и Абрам Борисович, заглянувший на рассвете, покачал головой и сказал страшное слово: «Интоксикация». Лиза не поняла, но по лицу врача догадалась: это очень плохо. Ребёнок угасал на глазах — затихал, холодел, дыхание становилось поверхностным, редким. Лиза схватила его на руки, прижала к груди, зашептала:

— Матюша, Матюшечка, не уходи... Не смей уходить, слышишь? Папка за лекарством пошёл, он вернётся, он принесёт... Ты только дождись, маленький...

Мальчик не отвечал. Глаза его, мутные от жара, смотрели куда-то сквозь неё. Лиза качала его и плакала, и ей казалось, что она снова стоит над могилой матери — такая же маленькая, такая же беспомощная, такая же одинокая.

А Ефим в это время шёл.

Он вышел из дому около полуночи, когда буран ещё только набирал силу. Первые вёрсты дались легко — дорога, накатанная фабричными подводами, была твёрдой, ветер дул в спину, и Ефим шагал широко, размеренно, глубоко дыша морозным воздухом. Он был опытным ходоком — в девятнадцатом, в продотряде, им случалось отмахивать по шестьдесят вёрст за день по бездорожью, и он знал, как беречь силы. Не спешить. Дышать ровно. Не потеть — пот на морозе смерть. Он шёл и думал о Матвее. О том, как тот улыбается беззубым ртом. Как тянет к нему пухлые ручонки. Как говорит «папа» — первое слово, которое он сказал, обогнав даже «маму». Ефим тогда растрогался до слез, хоть и не показал виду.

«Ничего, сынок, — думал он, меряя шагами снежную дорогу. — Я дойду. Я принесу. Ты только жди».

К утру он был уже далеко от посёлка. Дорога кончилась — началось поле, открытое всем ветрам. Тут буран показал свой настоящий нрав. Ветер бил в лицо, острый, как битое стекло, швырял пригоршни снега, залеплял глаза, забивал рот и нос. Ефим обмотал лицо платком — тем самым, пуховым, что дала Лиза, — но и платок не спасал. Он шёл почти вслепую, ориентируясь по едва заметным вешкам, что стояли вдоль зимника. Иногда вешки пропадали, заметённые снегом, и тогда он останавливался, оглядывался, ждал, пока порыв ветра утихнет и откроет дорогу.

Мороз крепчал. Ефим чувствовал, как холод забирается под тулуп, как немеют пальцы в валенках, как стынет лицо под обледеневшим платком. Он достал из мешка краюху хлеба, но хлеб замёрз в камень, его невозможно было откусить. Ефим сунул хлеб за пазуху — оттаивать, — а сам отхлебнул глоток из фляги. Вода тоже замёрзла, превратилась в ледяную кашу. Он выплюнул её и пошёл дальше.

К полудню он понял, что заблудился. Вешки исчезли. Вокруг была только белая муть — не разберёшь, где земля, где небо. Ветер выл на одной ноте, тоскливо и страшно. Ефим остановился, попытался сориентироваться, но не смог. Солнца не было — его скрывала густая пелена облаков. Он выругался сквозь зубы и двинулся наугад, надеясь, что идёт в нужную сторону. Но идти становилось всё труднее. Снег был глубоким, рыхлым — ноги проваливались почти по колено, каждый шаг требовал усилий. Пот, которого он так боялся, уже выступил на лбу и замёрз ледяной коркой.

Он вспомнил Лизу. Её лицо, когда она протягивала ему платок. Её глаза — полные слёз, испуганные, но в то же время решительные. «Ты не дойдёшь!» — кричала она. А он ответил: «А если не пойду — он умрёт». И пошёл. И теперь, заблудившись в снежной пустыне, он думал только об одном: дойти.

В какой-то момент он упал. Просто провалился в скрытый под снегом овраг и покатился вниз, ломая кусты, обдирая лицо. Удар о дно вышиб воздух из лёгких. Ефим лежал в снегу, смотрел в белое небо и чувствовал, как холод пробирается внутрь — медленно, но неотвратимо. Ему захотелось закрыть глаза. Просто закрыть глаза и уснуть. Говорят, замёрзнуть — лёгкая смерть. Просто засыпаешь, и всё.

Он уже почти решился, когда перед глазами встало лицо Матвея. Маленькое, осунувшееся, с лихорадочным румянцем на щеках. И Лиза. И Стёпка. И Марфа с Нюрой. Они все ждали его. Они все на него надеялись.

Ефим заставил себя подняться. Это было трудно — тело не слушалось, ноги дрожали, в голове шумело. Он выкарабкался из оврага, цепляясь за мёрзлые корни, выполз наверх и снова побрёл вперёд. Куда — он уже не знал. Просто шёл, потому что стоять на месте было смертью.

А в доме у фабричной стены время тянулось бесконечно. День перетёк в вечер, вечер — в ночь. Приходили соседки — кто с отваром трав, кто с банкой мёда, кто просто посидеть, помолиться. Пришла Ульяна. Она уже плохо ходила — спина не разгибалась, — но дошла, принесла липового цвета для питья и бутылочку святой воды, которую хранила ещё с тех пор, как в Верхних Пряслах была церковь.

— Дай ему, — сказала она Лизе, протягивая бутылочку. — Хуже не будет.

Лиза намочила губы Матвея святой водой. Ребёнок не реагировал — лежал неподвижно, дыхание было тихим-тихим, едва слышным. Стёпка, напротив, начал понемногу приходить в себя — жар спадал, сыпь бледнела, он попросил есть, и это был добрый знак. Лиза покормила его жидкой кашей, перекрестила и снова вернулась к Матвею.

— Где ж твой-то? — спросила Ульяна, кивая на пустой угол, где обычно висела шинель Ефима.

— В райцентр пошёл, за сывороткой, — ответила Лиза.

Ульяна посмотрела за окно, где всё так же выл ветер и крутилась снежная крупа, и перекрестилась мелко, украдкой.

— В такой буран... — прошептала она. — Господи, спаси и сохрани...

Лиза ничего не сказала. Она сидела у люльки, держала маленькую горячую ручку Матвея в своей ладони и думала о том, что никогда в жизни не чувствовала себя такой беспомощной. Даже тогда, в восемь лет, над могилой матери. Тогда у неё не было ничего — и она ничего не могла потерять. Теперь у неё было всё: дом, дети, муж. И всё это могло рухнуть в один миг.

Ночью Матвею стало совсем худо. Дыхание сделалось прерывистым, неровным — ребёнок то затихал совсем, то вдруг начинал хватать воздух ртом. Лиза поняла: он умирает. Она схватила его на руки, прижала к себе, заметалась по комнате.

— Нет, нет, нет... — шептала она. — Матюша, дыши! Дыши, маленький!

Стёпка проснулся от её крика, сел на кровати, испуганный.

— Мам? Мам, что с Матвеем?

— Спи, Стёпушка, спи, — отозвалась Лиза, сама не узнавая своего голоса. — Всё хорошо. Всё будет хорошо.

Но ничего не было хорошо. Матвей задыхался, губы его синели, личико заострялось, и Лиза вдруг поняла, что не может больше ждать. Она не могла просто сидеть и смотреть, как умирает её ребёнок. Она должна была что-то сделать. Но что?

И тут в дверь постучали.

Лиза вздрогнула, обернулась. Кого могло принести в такой час, в такую погоду? Неужели Ефим вернулся? Но нет — прошло чуть больше суток, он не мог обернуться так быстро.

Она открыла дверь. На пороге стояла Марфа — бледная, заплаканная, в наспех накинутом тулупе.

— Я с тобой посижу, — сказала она, входя. — Нюра со Стёпкой осталась. Я не могу одна там... когда Матвей...

Она не договорила, заплакала. Лиза обняла её, прижала к себе — худенькую, дрожащую, — и вдруг почувствовала, что она не одна. Что у неё есть дочери. Что они вместе. И от этого стало чуть легче.

Они сидели вдвоём у люльки Матвея — Лиза и Марфа — и молчали. Говорить было не о чём. Всё, что можно было сказать, они уже сказали. Оставалось только ждать.

А буран за окном всё выл и выл, заметая дороги, стирая следы, заметая всё, что было между ними и спасением.

***

На вторые сутки буран начал стихать. Ветер ещё гудел в трубе, но уже не с такой яростью, снег перестал бить в окна ледяной дробью, и сквозь серую пелену туч робко проступил мутный, размытый диск солнца. Лиза стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела на дорогу. Вернее, на то место, где дорога должна была быть. Теперь там лежало ровное, нетронутое снежное полотно — ни следочка, ни колеи, ни единого признака человеческой жизни. Будто весь мир вымер, будто они остались одни в этой белой пустыне.

Матвей не умер. Он держался — непонятно на чём, на каком-то последнем, отчаянном запасе жизни, что таится в самом маленьком тельце и не даёт ему сдаться до конца. Лиза не отходила от люльки, лишь изредка перепоручая вахту Марфе или Ульяне, чтобы сбегать до ветра или хлебнуть кипятку. Спала она урывками, сидя на табурете, уронив голову на руки, и то и дело вскидывалась, будто кто-то звал её по имени. Никто не звал. Только ветер выл за окном, да потрескивала печь, да тикали ходики на стене, отмеряя минуты, которые казались часами.

Стёпка почти оправился. Жар спал совсем, сыпь побледнела, он уже сидел на кровати и требовал есть. Лиза кормила его, радовалась его аппетиту и тут же корила себя за эту радость — ведь Матвей ещё не был спасён. Она не позволяла себе надеяться, но и не позволяла отчаиваться. Отчаяние — это конец. А пока она нужна детям, конца быть не может.

— Мам, а папка когда вернётся? — спрашивал Стёпка, глядя на неё своими серыми, как у неё самой, глазами.

— Скоро, сынок. Скоро.

— Он принесёт лекарство?

— Принесёт. Ты лежи, лежи. Тебе ещё рано вставать.

Стёпка вздыхал и послушно укладывался обратно. Он был хорошим мальчиком, понятливым не по годам. Лиза смотрела на него и видела в нём Ефима — не чертами, а чем-то глубинным, внутренним: та же основательность, то же спокойное упрямство. И от этого сходства у неё щемило сердце.

К вечеру второго дня она уже не могла сидеть на месте. Ходила от окна к люльке, от люльки к окну, заламывала руки, шептала молитвы — те, что помнила с детства, и те, что сама придумывала сейчас. Марфа пыталась её успокоить, но Лиза только отмахивалась.

— Он должен был уже вернуться, — говорила она, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. — Двое суток прошло. Если с ним что-то случилось...

— Не думай так, — твёрдо сказала Ульяна. — Он мужик крепкий. Он в продотряде воевал — не такое видел.

— То в продотряде. А тут — один, в поле...

— Не каркай, — оборвала Ульяна и перекрестилась. — Придёт. Сказал — придёт, значит, придёт. Он слово держит.

Лиза замолчала. Ульяна была права: Ефим держал слово. За всё время их брака он ни разу не обманул её — ни в большом, ни в малом. Если обещал принести лекарство — принесёт. Если не сможет... значит, его уже нет в живых.

От этой мысли ей стало дурно. Она опустилась на лавку и закрыла лицо руками. И вдруг перед ней, как живое, встало лицо Ефима — не такое, каким она видела его каждый день, а другое, из самой первой их встречи. Высокий, сутулый, с тяжёлыми надбровными дугами и усталыми глазами, он смотрел на неё и говорил: «Я сделаю, чтоб хорошо было». И ведь сделал. Дом, достаток, дети — всё у них было. Не было только одного: её любви. Она отдавала ему уважение, заботу, верность — но не сердце. Сердце она берегла для чего-то другого, чего так и не случилось.

А теперь, когда он ушёл в буран и мог не вернуться, она вдруг поняла, что теряет не просто мужа. Она теряет человека, который стал частью её самой — незаметно, исподволь, как корни дерева врастают в землю. И если он не вернётся, эту часть уже не восстановить.

За окнами стемнело. Лиза зажгла лампу, поставила на стол. Жёлтый свет залил комнату, заиграл на стёклах буфета, отразился в тёмном окне. Она уже хотела задёрнуть занавеску, когда заметила что-то на дороге. Какое-то движение. Тёмное пятно, что медленно, неровно ползло через снежное поле к дому.

Она замерла. Пригляделась. Сердце бухнуло в груди и понеслось вскачь.

— Ульяна! — крикнула она не своим голосом. — Марфа! Смотрите!

Все бросились к окну. Тёмное пятно приближалось, и теперь было видно: это человек. Он не шёл — он полз, перебирая руками и коленями, падал лицом в снег, лежал несколько секунд неподвижно, потом снова поднимался и двигался дальше. За ним тянулся неровный, извилистый след.

— Господи Иисусе... — прошептала Ульяна и бросилась к двери.

Лиза рванулась следом, на бегу сорвала с гвоздя тулуп, сунула ноги в валенки. Холодный воздух обжёг лицо, перехватил дыхание. Она побежала по снегу, проваливаясь почти по пояс, и не чувствовала ни холода, ни страха — только отчаянную, животную потребность добежать, успеть, спасти.

Это был Ефим.

Он лежал ничком в снегу, раскинув руки, и вокруг него на белом насте расплывалось тёмное пятно — не то кровь, не то просто оттаявшая от тепла тела вода. Тулуп на нём был разодран, шапки не было вовсе, волосы смёрзлись в ледяные сосульки. Но в правой руке, прижатой к груди, он сжимал небольшой кожаный саквояж — и не выпускал его, даже теряя сознание.

— Ефим! — закричала Лиза, падая рядом с ним на колени. — Ефим, ты слышишь меня?!

Он не отвечал. Глаза были закрыты, лицо — белое, с синевой вокруг губ, щёки и нос обморожены. Лиза схватила его за плечи, попыталась перевернуть, но он был тяжёлым, неподъёмным. Тут подоспели Ульяна с Марфой, вдвоём они кое-как приподняли Ефима и потащили к дому. Саквояж Лиза взяла сама — он был ледяной, твёрдый, и она прижала его к груди как величайшую драгоценность.

В доме Ефима уложили на кровать. Он был без сознания, дышал хрипло, неровно. Лиза стянула с него мёрзлый тулуп, валенки — они не поддавались, пришлось резать голенища ножом, — и увидела его ноги. Белые, как бумага, с восковым отливом. Обморожение. Пальцы на руках тоже побелели, но меньше — видимо, он всё время держал руки за пазухой, грел.

— Растирать надо, — сказала Ульяна. — Водкой или снегом.

— Снегом нельзя, — возразила Лиза. — Слышала я: если обморожение сильное, снегом только хуже. Надо постепенно, прохладной водой.

Она послала Марфу за водой, а сама тем временем открыла саквояж. Внутри, завёрнутые в вату и тряпицы, лежали стеклянные ампулы с мутноватой жидкостью. Сыворотка. Пять ампул. И записка от врача из райцентра — как колоть, в какой дозе.

— Ульяна, зови Абрама Борисовича, — сказала Лиза, и голос у неё был твёрдый, почти спокойный. — Пусть ставит укол Матвею. И пусть заодно Ефима посмотрит.

Ульяна ушла, а Лиза осталась с мужем. Она села рядом, взяла его руку — холодную, белую, негнущуюся — и вдруг заплакала. Но это были другие слёзы — не те, что раньше. Раньше она плакала от страха и беспомощности. Теперь — от благодарности. От облегчения. От того, что он вернулся. Пусть израненный, обмороженный, едва живой — но вернулся. Не бросил. Не сдался.

— Дурак ты, Ефим, — прошептала она, гладя его руку. — Какой же ты дурак...

Он не слышал. Он лежал неподвижно, и только слабое дыхание говорило о том, что жизнь ещё теплится в этом измотанном, истерзанном теле.

Абрам Борисович пришёл быстро — видно, Ульяна растолкала его среди ночи. Осмотрел Матвея, покачал головой, прочитал записку из райцентра и немедленно сделал укол. Потом перешёл к Ефиму, долго осматривал его руки и ноги, хмурился.

— Обморожение тяжёлое, — сказал он наконец. — Особенно на ногах. Боюсь, как бы гангрена не началась. Нужно в больницу, в райцентр.

— Как?! — всплеснула руками Лиза. — Он же только оттуда! Он едва живой!

— Понимаю, — вздохнул врач. — Но здесь я ничего не сделаю. Нужен хирург. Может быть, ампутация.

Лиза побледнела. Ампутация. Отрезать ноги. Ефиму, который всю жизнь был на ногах — ходил, стоял, работал. Это было немыслимо.

— Делайте что можете, — сказала она тихо. — А там посмотрим. Может, обойдётся.

Абрам Борисович развёл руками, но спорить не стал. Обработал обмороженные места, наложил повязки с мазью, велел держать ноги в тепле и поить больного горячим чаем с малиной. Уходя, сказал:

— Завтра зайду. Молитесь.

И ушёл.

Ночь была тяжёлой. Матвей после укола заснул — впервые за трое суток спокойно, ровно, без хрипов и стонов. Жар начал спадать уже через час, и Лиза, прислушиваясь к его дыханию, чувствовала, как отпускает железный обруч, сжимавший сердце. Сыворотка работала. Ребёнок будет жить.

А Ефим... Ефим лежал на кровати и бредил. Он метался в жару — видимо, где-то в пути подхватил простуду, а может, и ту же скарлатину, кто его знает. Он выкрикивал несвязные слова, звал кого-то — то ли Матвея, то ли жену свою первую Агафью, то ли каких-то бойцов из продотряда. Лиза сидела рядом, меняла компрессы на горячем лбу, поила его с ложечки отваром липового цвета. И думала.

Думала она о том, как странно устроена жизнь. Она прожила с этим человеком почти четыре года, родила ему двух сыновей, вела хозяйство, делила кров и хлеб — и всё это время считала его чужим. А сейчас, глядя на его осунувшееся, серое от боли и усталости лицо, она вдруг поняла, что он никогда не был ей чужим. Просто она сама не пускала его ближе — берегла какую-то внутреннюю дверцу, которую заперла ещё в детстве, когда умерли родители. А он не ломился. Он ждал. Год за годом, день за днём — ждал, когда она сама откроет.

И теперь, в этой душной, полуосвещённой комнате, пропахшей болезнью и лекарствами, дверца эта вдруг распахнулась. Сама. Без стука. Лиза смотрела на мужа и чувствовала, как в груди поднимается что-то огромное, горячее, незнакомое — то, чего она не испытывала никогда прежде. Это не было похоже на книжную любовь с трепетом и бабочками в животе. Это было другое — глубинное, корневое, будто в мёрзлую землю бросили зерно, и оно лежало там долгие годы, ждало своего часа. А теперь, в самый тёмный и холодный час, оно вдруг проросло.

Она взяла его руку — ту, что была меньше обморожена, — и прижала к своей щеке.

— Ты только живи, — прошептала она. — Слышишь? Живи. Ты мне нужен. Ты всем нам нужен.

И, помолчав, добавила почти беззвучно, одними губами:

— Я люблю тебя, Ефим.

Он не услышал. Он лежал в горячечном забытьи и боролся за свою жизнь так же упрямо и молчаливо, как боролся за неё все эти годы.

А за окном, впервые за много дней, медленно загорался чистый, морозный рассвет.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: