Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧУЖАЯ РОДНЯ...

Рассказ.Глава 2.
Наталья уехала в воскресенье, под вечер.
Собрала свой нехитрый багаж — пакет с гостинцами, новые тапки от тёти Тони, банку варенья — и, как всегда, перекрестилась на икону. У крыльца её ждал попутный «уазик» до райцентра, водитель сигналил нетерпеливо, и Наталья, чмокнув всех напоследок, вывалилась за калитку.
— Тётя Тоня, вы главное — не хворайте! А вы, Егор, звоните! Лидочка,

Рассказ.Глава 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Наталья уехала в воскресенье, под вечер.

Собрала свой нехитрый багаж — пакет с гостинцами, новые тапки от тёти Тони, банку варенья — и, как всегда, перекрестилась на икону. У крыльца её ждал попутный «уазик» до райцентра, водитель сигналил нетерпеливо, и Наталья, чмокнув всех напоследок, вывалилась за калитку.

— Тётя Тоня, вы главное — не хворайте! А вы, Егор, звоните! Лидочка, будьте счастливы!

Дверь хлопнула, и тишина в доме стала другой — гуще, тяжелее. Теперь некому было разгонять её громким смехом и городскими новостями.

Антонина Петровна мыла посуду, Егор ушёл в гараж чинить бензопилу, Лида сидела в горнице с книжкой, но не читала — смотрела в одну точку на стене, где висело вышитое полотенце.

Антонина Петровна заглянула в комнату, остановилась на пороге.

— Лида, — позвала она негромко. — Поди-ка на веранду. Посидим.

Лида подняла голову, и в глазах её мелькнуло то, что Антонина Петровна уже научилась распознавать: страх. Не панический, не острый, а тот — глухой, затаённый, с которым живут, как с хронической болью.

Они вышли на веранду.

Вечер уже студил воздух, и с огорода тянуло укропом и лебедой — сорняк лез напролом, сколько ни пололи. В щелях половиц стрекотали кузнечики. Антонина Петровна села на лавку, рядом положила вязанье — тот самый серый свитер, который начала ещё весной.

— Ты не пьёшь чай, — сказала она без обиняков. — Третий день не пьёшь.

С утра кружку отодвинула, в обед не дотронулась. Я заметила.

Лида молчала, теребя край фартука. Потом сказала — тихо, как о самом стыдном:

— Трава та… у неё вкус особенный.

Горький с привкусом болота. Я сначала думала — мята пересушенная. А потом… — она запнулась. — Потом Наталья сказала про корову. И я всё поняла.

— И что ты поняла? — спросила Антонина Петровна, и голос её был спокоен — спокойнее, чем следовало.

— Вы меня травите. Не насмерть, нет.

Но чтобы детей не было. — Лида подняла глаза, и в них блестели слёзы.

— Антонина Петровна, зачем?

Я же вам сказала — мы с Егором любим друг друга. Мы не знали. Мы не виноваты.

— Я не сказала — виноваты, — свекровь отложила вязанье.

— Я сказала — нельзя. Нельзя вам детей.

Ни сейчас, ни потом.

А если ты перестанешь пить траву, то рано или поздно — залетит.

И тогда что? Аборт?

Грех вдвойне. Родить? Грех втройне. Всю жизнь потом на себя оглядываться — не кривой ли, не косой ли, не дурак ли.

А если родится здоровый — тогда что?

Жить с тайной? Или сказать ему, когда вырастет: «Твой отец — твой дядя. Твоя мать — твоя тётя.

А мы все — одна семья»?

Каждое слово падало, как камень в колодец — глухо, с долгим эхом. Лида закрыла лицо руками, плечи её задрожали.

— Что же нам делать? — прошептала она. — Разойтись?

— А разойдётесь — что изменится? — Антонина Петровна говорила жёстко, но без злобы — так говорят с больным, которому предстоит тяжёлая операция.

— Ты уедешь в город, он останется здесь.

И оба будете мучиться. Он — потому что любит. Ты — потому что знаешь правду.

И никому из вас эта правда не даст жить спокойно.

— А если не расходиться?

— Тогда жить как живёте. Молчать. И детей не иметь.

Есть и другие радости — дом, хозяйство, друг дружку.

Я вам помогать буду. А Бог… — она вздохнула, перекрестилась. — Бог, может, и простит. Он милостивый. Только дети — это уже слишком. Это уже не наша тайна, это на весь свет.

Лида отняла руки от лица.

Оно было мокрое, красное, с распухшими веками — совсем некрасивое, но в этой некрасоте было что-то настоящее, живое, от чего у Антонины Петровны защемило сердце.

— Я не буду больше пить вашу траву, — сказала Лида твёрдо. — Не потому, что хочу детей.

А потому, что не хочу обмана. Вы меня кормили отравой за моей спиной — как скот какой-то.

— Это не отрава, — возразила свекровь.

— Это плакун-корень. Бабкино средство.

Никто от него не помирал.

— Корова померла.

— Корова — не человек. И отравили её не плакуном, а чем-то другим. Ты не путай.

Они замолчали. В сенях скрипнула дверь — Егор вышел из гаража, прошёл на кухню, звякнул кружкой.

Потом выглянул на веранду:

— А вы чего в потёмках сидите? Свет не нужен?

— Нам и так видно, — ответила мать. — Иди, сынок, умойся. Ужинать будем.

Он кивнул и скрылся. Лида посмотрела на свекровь долгим, тяжёлым взглядом.

— Я люблю его, — повторила она. — Если бы вы знали, как я его люблю…

— Знаю, — сказала Антонина Петровна и вдруг заплакала. Не всхлипывая, не закрывая лица — просто из глаз покатились слёзы, одна за другой, часто-часто, как дождь по стеклу.

— Знаю, дочка.

Я Илью своего тоже любила.

И когда узнала про тебя — чуть с ума не сошла.

Не от ревности даже. От ужаса — как же так, Господи, почему так? Выходит, вся жизнь — ложь?

И любовь наша — тоже ложь?

А потом поняла: нет, не ложь. Просто жизнь — она сложнее, чем мы думаем. Мы мелкие, слабые, а она — большая. И не влезает в наши рамки.

Лида молчала, слушая. Вечерняя прохлада заползала под кофты, и Антонина Петровна зябко повела плечами — но вставать не хотелось. Хотелось сидеть вот так, рядом с этой девочкой, которая была ей никем и всем одновременно — чужой кровью, родной болью, незаживающей раной.

— Я траву больше подливать не буду, — сказала наконец Антонина Петровна. — Не потому, что передумала.

А потому, что ты — человек. Не скотина.

Имеешь право знать, что пьёшь.

— Спасибо, — тихо сказала Лида.

— Не за что. А теперь пойдём ужинать. Егор ждёт.

Они встали, и Лида вдруг протянула руку — не обнять, не поцеловать, а просто дотронуться до свекровиного локтя.

Прикосновение было лёгким, как крыло бабочки, и в нём было столько благодарности, что Антонина Петровна чуть не разрыдалась снова. Но сдержалась — выпрямила спину, поправила платок и шагнула в дом.

*****

За ужином Егор был весел — рассказывал, как в загсе появилась новая программа, мол, скоро можно будет через телефон жениться и разводиться.

— Всё упрощают, — смеялся он. — Раньше люди голову ломали — жениться не жениться. А теперь — раз, и расписался через экран. Любовь, она тоже упростилась.

Лида улыбнулась, но улыбка вышла кривая.

Антонина Петровна молча ела щи, чувствуя, как между ней и невесткой протянулась невидимая нить — не вражды, нет, а странного, почти невыносимого понимания.

Они знали то, чего не знал Егор. И это знание делало их сообщницами — против его счастья, против его правды, против него самого.

После ужина Егор ушёл на крыльцо курить. Лида мыла посуду. Антонина Петровна стояла рядом, вытирала тарелки.

— Если честно, — сказала Лида, не поднимая головы, — я иногда думаю: может, уехать? С глаз долой.

Сказать Егору, что разлюбила, что в город хочу, что надоела деревня. Он поверит. Он доверчивый.

— А сама поверишь? — спросила Антонина Петровна.

Лида промолчала. Только губы сжала в тонкую нитку.

— Я ему ничего не скажу, — продолжала свекровь.

— И ты не скажешь. А если скажешь — я откажусь.

Скажу: «Врёт она, сынок, ревнует тебя к матери, придумала всё».

И кто из нас после этого будет злодейкой? Ты подумай.

Лида подняла голову, и в глазах её мелькнул страх — уже другой, не тот, что прежде. Теперь она боялась не правды, а лжи. Не боли, а предательства.

— Вы бы так сделали? — спросила она шёпотом.

— Сделала бы, — Антонина Петровна поставила последнюю тарелку в шкаф.

— Не ради себя. Ради него. Он — моё всё.

Ты пойми: я сына родила, когда уже не надеялась.

После той девочки, что умерла, врачи сказали — больше не будет. А он взял и родился. Крепкий, здоровый, с отцовскими глазами.

Я каждую его царапину запомнила, каждый зуб, каждую двойку в дневнике. Он — моя жизнь. А ты — его.

И если я выберу между вашим грехом и его смертью — я выберу его. Всегда. А ты?

Лида стояла, прислонившись к столу, и молчала. Долго молчала. Потом сказала:

— Я тоже его выбираю. Всегда.

И в этом «всегда» было столько обречённости, что Антонина Петровна перекрестилась — широко, истово, как умела только она.

****

Ночью Антонина Петровна не спала.

Лежала на своей жёсткой кровати, слушала, как за стенкой возятся молодые — тихо, почти не слышно. Егор что-то шептал, Лида смеялась сонно, а потом наступила тишина — та самая, в которой рождаются дети.

Она закрыла глаза и представила себе ребёнка — маленького, с веснушками, с ямочкой на подбородке.

Чей он? Её внук? Или кто? Племянник? Слов не было. Язык не придумал названия для такого родства — слишком страшного, чтобы его называть вслух.

— Господи, — прошептала она в подушку, — если Ты есть — не дай. Не дай им ребёнка.

Не наказывай их за то, в чём они не виноваты. Лучше меня накажи. Я старая, мне не жалко.

За окном ухнула сова — глухо, протяжно, как по покойнику. Антонина Петровна вздрогнула и натянула одеяло до подбородка.

Она заснула только под утро — беспокойным, судорожным сном, в котором ей снилась река Лихвица, чёрная, глубокая, а на том берегу стоял Илья — молодой, красивый, каким она его полюбила.

Он махал ей рукой и кричал: «Тоня, иди сюда! Здесь хорошо!» А она не могла шагнуть в воду — ноги приросли к земле, как корни у старой ивы.

Проснулась от того, что кто-то тронул её за плечо. Лида.

— Антонина Петровна, вставайте. Егор уехал на ферму, а я… — она запнулась. — Мне плохо.

— Что случилось? — свекровь села на кровати, глядя на бледное, мокрое от пота лицо невестки.

— Кровь, — прошептала Лида. — Утром увидела. Немного. И живот тянет.

Антонина Петровна мигом сбросила с себя сон. Схватила невестку за руку, пощупала пульс — частый, слабый. Посмотрела в глаза — зрачки нормальные, не расширены.

Встала, накинула халат.

— Давно началось?

— Только что. Я испугалась.

— Траву пила? — спросила Антонина Петровна, хотя ответ знала.

— Нет. Я же сказала — не буду больше. Честно, не пила.

Свекровь замерла. Внутри у неё что-то оборвалось — как нитка, на которой держалась тяжёлая люстра.

— Раздевайся, — сказала она глухо.

— Ложись. Я сейчас.

Она вышла в сени, достала с верхней полки заветный узелок — там хранились бабкины травы, мази, заговоры. Плакун-корень лежал отдельно, в холщовом мешочке.

Антонина Петровна взяла его, понюхала — пахло болотом, сыростью, смертью. Развязала узелок, высыпала содержимое в печку. Сухие стебли вспыхнули весело, беззвучно, и через минуту от них осталась только горстка серого пепла.

— Прости, Господи, — сказала она, глядя на огонь.

— Прости, если грех.

Она заварила ромашку и зверобой — обычное, безвредное питьё. Принесла Лиде. Та выпила, морщась от горечи, и откинулась на подушку.

— Лежи, — приказала Антонина Петровна. — Ничего не делай. Я сама.

Она вышла во двор, села на лавку, и долго смотрела на небо — бледно-голубое, уже нагретое июльским солнцем. Птицы пели, петухи перекликались, жизнь шла своим чередом. А в груди у неё нарастало тяжёлое, незнакомое чувство — не боль, не страх, а что-то похожее на огромную, беспросветную усталость.

«Если Лида выкинула, — думала она, — то это не от травы.

Она не пила. Значит, сама так — от переживаний, от любви, от тайны. А если не выкинула? Если сохранит? И родит через девять месяцев? Что тогда?»

Ответа не было. Только солнце поднималось всё выше, и тени становились короче, и мир вокруг был по-прежнему прекрасен — до боли, до слёз, до последнего вздоха.

*****

Утро того дня Антонина Петровна запомнила на всю жизнь — не потому, что случилось что-то особенное, а потому, что ничего не случилось.

Тишина стояла такая, будто мир притаился перед прыжком. Лида лежала в горнице, укрытая старым стёганым одеялом, и смотрела в потолок. Антонина Петровна трижды заходила к ней — то с чаем, то с грелкой, то просто так, проверить, дышит ли.

Кровотечение прекратилось к полудню.

Немного, сказала бы врач — мазня. Но для Лиды, которая всю жизнь боялась крови, это было катастрофой.

— Это был выкидыш? — спросила она шёпотом, когда свекровь села на край кровати.

— Не знаю, — честно ответила та. — Может, и выкидыш. А может, и ничего не было. Женское дело — оно такое: то есть, то нет. Ты не терзайся.

— Я даже не знала, что беременна. Если была.

— Вот и хорошо, что не знала. А теперь лежи. Егору скажу — прихворнула ты, слабость.

Ничего серьёзного.

Лида кивнула и закрыла глаза. Антонина Петровна вышла, притворив дверь, и прислонилась лбом к косяку. «Пронесло, — подумала она. — Или не пронесло?

Господи, как же всё запутано».

*****

Егор вернулся с фермы ближе к вечеру — злой, уставший, пропахший соляркой и прелым сеном.

Узнав, что Лида «плохо себя чувствует», он тут же бросился в горницу, и Антонина Петровна слышала, как он шепчет что-то нежное, как целует её руки. Сердце сжалось — не от ревности, от жалости. Хорошие они, чистые.

И не знают, что уже стоят на краю пропасти.

Она нарезала хлеба, поставила на стол вчерашние щи, позвала ужинать. Егор вышел красный, с виноватыми глазами.

— Мам, а может, врача вызвать? Из района?

— Какого врача? — отрезала Антонина Петровна. — У неё живот прихватило, у всех баб бывает.

Полежит день-два — и как новенькая.

Не дёргай ты людей по пустякам.

Егор хотел возразить, но посмотрел на мать — и не стал. В её голосе было что-то, что не терпело споров.

Он сел за стол, поел молча, потом вышел на крыльцо закурить. Антонина Петровна осталась одна.

Она перемыла посуду, перебрала в погребе картошку — несколько штук уже пустили белые ростки, пришлось выкинуть. Потом взяла вязанье, села у окна, но спицы не слушались — петли сбивались, узор плыл. Она отложила работу и вдруг поняла, что хочет одного: чтобы кто-то пришёл и сказал ей, что делать. Старший, мудрый, сильный. Но вокруг были только куры, корова и спящая в горнице невестка. И Егор, который курил на крыльце и ничего не знал.

А потом случилось то, что она не могла предвидеть.

******

На следующий день, утром, кто-то постучал в калитку.

Ранний стук — в половине восьмого, когда даже петухи ещё не допели все свои колена. Антонина Петровна вышла на крыльцо, щурясь от солнца, и увидела невысокую полную женщину в тёмном платье и белом платке.

Женщина держала в руках плетёную корзину, из которой торчали головки подсолнуха.

— Здравствуйте, — сказала женщина глуховатым, прокуренным голосом.

— А мне бы Лиду Краснову. Она здесь живёт?

Антонина Петровна насторожилась. Никто из знакомых Лиды никогда не приезжал в Заречье — ни подруг, ни родственников. Только Наталья, и та своя.

— Здесь, — ответила она осторожно. — А вы кто ей будете?

— Я — тётка её, — женщина переступила с ноги на ногу.

— Сестра Раисы, матери Лидиной. Зовут меня Ефросинья Ивановна. Можно просто Фрося.

Сердце у Антонины Петровны заныло, потом забилось где-то в горле. Фрося.

Сестра Раисы. Живая, из плоти и крови, стоит у калитки с корзиной подсолнухов.

— Проходите, — сказала она, и голос её не дрогнул — только чудом. — Лида ещё спит, я разбужу.

Она провела гостью в дом, усадила за стол, поставила чайник. Сама пошла в горницу, растолкала Лиду.

— Там тётя твоя приехала, — сказала тихо. — Фрося. Откуда — не знаю. Ты её ждала?

Лида села на кровати, бледная, с кругами под глазами. В лице её мелькнуло что-то — испуг? удивление? — но она быстро взяла себя в руки.

— Не ждала. Мы с ней не виделись лет десять.

Она в Твери живёт, кажется. Или в Торжке. Я не помню.

— Тогда чего ей надо?

— Не знаю, — Лида натянула кофту, поправила волосы. — Сейчас узнаю.

Она вышла в горницу, и Антонина Петровна видела, как Фрося вскочила, бросилась обнимать племянницу, запричитала: «Лидочка, как ты выросла, как похорошела, вся в мать!»

Лида обнимала её сдержанно, как-то отстранённо, и в этом жесте было что-то, что не ускользнуло от свекрови.

«Она не рада, — подумала Антонина Петровна. — Она боится».

Они сели пить чай.

Фрося оказалась говорливой — рассказывала про свою жизнь, про работу на фабрике, про то, что вышла на пенсию, про сына, который уехал в Питер и не звонит.

Подсолнухи, сказала она, принесла «с огорода», но Антонина Петровна заметила, что корзинка магазинная — из тех, в которых продают цветы у метро.

— А я, Лидочка, по делу приехала, — вдруг сказала Фрося, допив чай и промокнув губы платком. — По очень важному.

— По какому? — спросила Лида, и голос её сел.

— Ты отца своего знаешь? — Фрося посмотрела прямо на неё — в упор, тяжело, требовательно.

Тишина стала плотной, как вата. Антонина Петровна замерла с чашкой у губ. Лида побелела так, что веснушки стали видны, как мелкие угольки на снегу.

— Знала мамины слова, — тихо ответила Лида. — Она сказала перед смертью. Имя и фамилию.

— Имя и фамилию, — кивнула Фрося. — А то, что этот человек жив, ты знаешь?

Он жив, Лида, и живёт в Заречье. Краснов Илья Васильевич. Я нарочно справлялась.

Он не умер, хотя врали, что умер.

Антонина Петровна поставила чашку — руки тряслись. Она хотела сказать, что Илья умер, что пять лет как похоронен, что не надо пугать людей, но слова застряли в горле.

— Он умер, — сказала Лида твёрдо. — Тётя Фрося, он умер пять лет назад от рака.

— А вот и нет, — усмехнулась гостья, и усмешка была кривая, недобрая. — Я сама видела его месяц назад в Осиновке.

Он у Володьки ночевал — ну, у того, который друг его. Я зашла к Володьке за квасом, а он сидит на кухне, пьёт чай.

И лицо — ну точно как на той фотке, что у Раисы была.

Я испугалась сначала — думала, привиделось. А он встал, поздоровался.

Сказал: «Здравствуйте, Ефросинья Ивановна».

Я говорю: «Ты Илья?» Он говорит: «Я». Я говорю: «Так ты ж умер!» А он молчит, смотрит в окно.

А потом я ушла. И с тех пор спать не могу.

Антонина Петровна сидела, как громом поражённая.

Илья жив? Илья, которого она схоронила, оплакала, поминала пять лет? Илья, который лежит на Спасском погосте под железным крестом? Этого не может быть.

Она сама закрывала ему глаза, сама целовала в холодный лоб, сама бросала горсть земли на гроб.

— Врёшь, — сказала она, и голос её прозвучал чужим, незнакомым. — Илья умер. Я — жена. Я знаю.

Фрося повернулась к ней, внимательно оглядела — и в её глазах мелькнуло что-то похожее на жалость.

— Так вы — Антонина? — спросила она.

— Та самая? А я вас не узнала сначала.

Простите, голубушка. А только правда — он жив.

И Володька жив — мы с ним тоже в родстве дальнем.

Я нарочно через три дня позвонила ему, спросила: «Кто у тебя в тот вечер был?» Он молчал, потом сказал: «Никто».

Я говорю: «А как же Илья?»

Он бросил трубку. А через неделю я сама приехала в Осиновку — нет Володьки. Соседи говорят: «Уехал в неизвестном направлении». Вот так, Антонина Петровна.

В доме воцарилась такая тишина, что слышно было, как за окном муха бьётся о стекло.

Лида смотрела на свекровь расширенными глазами. Антонина Петровна смотрела в стену, где висело вышитое полотенце — то самое, с которым она венчалась с Ильёй сорок лет назад.

— Этого не может быть, — повторила она, но уже слабее. — Я его похоронила.

— А вы уверены, что похоронили? — спросила Фрося, и в её голосе зазвучало что-то змеиное, сладкое.

— Гроб-то закрытый был? Или открытый?

Антонина Петровна закрыла глаза. Гроб был закрытый. Егор сказал, так лучше, так спокойнее. Она тогда не спорила — горе затмило разум. А сейчас…

— Выходит, — медленно проговорила она, — в гробу лежал не Илья?

— Или лежал, — пожала плечами Фрося.

— А живой — в Осиновке ночевал. А может, уже и не в Осиновке. Володька уехал — и он с ним. Ищи-свищи.

Лида вдруг встала из-за стола — резко, чуть не опрокинув стул.

— Зачем вы приехали? — спросила она, и в голосе её зазвенело что-то стальное. — Вы же не просто так приехали, через десять лет. Что вам надо?

Фрося помолчала, покрутила в пальцах сухарь, потом отложила его и посмотрела на племянницу в упор.

— Деньги, — сказала она просто.

— Я знаю, что у этого Краснова — и у него, и у его семьи — есть деньги. Дом в Заречье, корова, земля.

А ты — его дочь. Имеешь право на наследство. Я помогу тебе его получить. За долю, разумеется.

Антонина Петровна открыла рот, но Лида опередила её.

— Уходите, — сказала она тихо, но твёрдо.

— Уходите сейчас, тётя Фрося.

Я не буду ничего требовать. Мне от них ничего не надо.

— Дура, — сказала Фрося, и лицо её исказилось злобой. — Дура ты необразованная. Тебе такие деньги предлагают, а ты…

— Уходите, — повторила Лида, и в голосе её слышались слёзы. — Иначе я вызову милицию.

Фрося поднялась, взяла свою корзину — подсолнухи остались лежать на столе. У двери обернулась:

— Ещё приеду. Подумайте. Ты не ему, ты себе обязана. Он — твой отец. А отец должен платить. За всё.

Дверь хлопнула. Антонина Петровна осталась сидеть, не в силах пошевелиться. Лида стояла у окна, сжав кулаки, и по её щекам текли слёзы — молча, беззвучно.

— Простите, — прошептала она. — Я не знала, что она такая. Я не звала её. Честно.

— Верю, — выдохнула Антонина Петровна. — Господи, верю. Но ты слышала, что она сказала?

Илья… он жив. Жив, Лида.

Выходит, всё эти годы — ложь? И похороны, и могила, и то, что я каждый месяц на кладбище хожу — всё ложь?

Она встала, опираясь о стол, прошла к иконе и упала на колени. Ни молитвы, ни слов — только сухой, хриплый всхлип, вырвавшийся из самой глубины.

— Прости меня, Господи, — сказала она наконец. — Но если он жив — я его убью. Своими руками. За сына. За невестку. За себя.

Лида подошла, опустилась рядом, обняла свекровь за плечи. Так они и сидели на коленях перед иконой — две женщины, связанные одной кровью, одной ложью, одной надеждой, которая рассыпалась в прах.

А за окном вставало июльское солнце, и мир был по-прежнему прекрасен — и невыносим.

Продолжение следует .

Глава 3