Было время, когда все читали книги. Их дарили, обсуждали, брали почитать в библиотеке и у друзей, подписывались на полные собрания классиков и добывали в обмен на макулатуру.
Мебельные фабрики массово производили книжные полки, чтобы было куда всё это поставить, и, конечно, русская классическая литература занимала на них главное место.
Вот порядком истёртый руками Пушкин - в десяти неформатных, уютных коричневых томиках с золотым тиснением на корешках и с шёлковой красной ленточкой внутри в качестве закладки.
Зелёный немного потрёпанный двенадцатитомный Антон Павлович Чехов. И в том же зелёном, но более благородном, сдержанном оттенке, Тургенев с такими же следами повышенного спроса на корешках.
Видавший виды Куприн, почему-то толстеющий от тома к тому. Тёмно-синее небольшое собрание Гоголя, и жёлтый, помятый, с растерзанным седьмым томом (там "Пётр Первый"), Алексей Николаевич Толстой. Многие владельцы советских, доставшихся по наследству от бабушек/дедушек и родителей библиотек, могут продолжить этот список по памяти.
Всё это активно читалось в детстве (даже с фонариком под одеялом, когда взрослые в 23.00 выключали свет) ещё до школьной "литературы". Поэтому, можно сказать, что эти великие люди с книжных полок не только жили с нами в одной квартире, но и многих из нас в некотором смысле воспитали, пока вечно занятые мама с папой были на работе.
Так что нам было с чем сравнить, когда началась перестройка и отверзлись врата запрещённой и эмигрантской русской литературы.
Кого и чего тут только не было: Платонов и Пастернак, Шмелёв и Булгаков, Замятин и Мережковский, Алданов и Одоевцева, Солженицын и Шаламов... Литературный армагеддон, многое перевернувший в сознании. Тем более, что и в реальности 90-х годов царил полный хаос.
И тут, как белый, безупречно элегантный и комфортабельный пароход класса "люкс" в наш бурный перестроечный книжный мир вплыл Владимир Набоков.
"Я ни на кого не похож"
Он попал на наши книжные полки в 1989 году в виде желтого, без затей оформленного томика от белорусского издательства "Мастацкая літаратура". Сборник под общим названием "Истребление тиранов" с двумя романами ("Машенька", "Защита Лужина") и подборкой рассказов.
Первое впечатление было такое, будто на наших глазах произошла чудесная реинкарнация старой доброй русской классики: бальзам естественной и правильной русской речи, снайперская психологическая точность, виртуозное владение словом, мастерски выстроенный сюжет, совершенная форма.
Казалось, что Набоков снял все сливки с русской классики, отфильтровал их, и с трезвым расчётом шахматного стратега скомбинировал из них свою модель образцовой русской литературы. Создав при этом неповторимый авторский стиль, которому не найти аналогов в ХХ веке.
Но послевкусие оставалось странное, и какой-то червь сомнения подтачивал восторг от этого совершенства. А не игра ли это "в Бунина", "Толстого" и "Гоголя" и "Достоевского" с целью проверить читателя на эрудицию? И не оттого ли так пронзает эта точность описания, что автор предварительно рассмотрел тебя под микроскопом и теперь с чисто научным интересом управляет твоими реакциями, хладнокровно воздействуя своими литературными токами на различные нервные окончания?
И где же во всём этом кровоточащая правда жизни, писательский разговор по душам с человеком и миром, если всё же считать Набокова наследником великой русской литературной традиции?
Сам он на подобные вопросы отвечал так:
"Критикам-моралистам, добродетельным, ранимым людям, преисполненным сочувствия к самим себе и жалостью к человечеству, вообще не стоит прикасаться к моим книгам" (из интервью для журнала Il Giorno. 1959 г.).
Вычтем эмоцию раздражения из этой реплики, и попробуем по совету Набокова выйти за рамки добра, зла и актуальной реальности, не задавать лишних вопросов, вроде, "чему нас учит эта книга", включить функцию интеллектуального поиска и с этой точки зрения посмотреть на один из его лучших рассказов в том самом, первом советском сборнике. Называется он "Музыка".
Музыка
Это маленький осколок болезненной душевной драмы, причина которой довольно банальна: измена. Фабула в сухом остатке такова:
Некий Виктор Иванович с опозданием приходит на музыкальный вечер, и, вполуха слушая пианиста (музыка ему непонятна и неинтересна), чтобы убить время, рассматривает присутствующих, пока внезапно не натыкается взглядом на бывшую и всё ещё любимую жену. Это производит на него оглушительное впечатление и рождает бурю чувств, которые он переживает, пока звучит музыка (за это время автор пунктиром излагает историю их семейной драмы). Пианист заканчивает, аплодисменты, она торопливо уходит.
Рассказ - безусловный шедевр от первой до последней строчки. Тут и фирменная набоковская каллиграфия точно подобранных слов, и тонкое искусство плетения интриги буквально из ничего (из ритма фраз), так что мы вместе с Виктором Ивановичем падаем в искусно прикрытую ненужными перечислениями яму - в неожиданность этой болезненной встречи ("Откуда-то снизу, как кулак, ударило сердце").
При этом на каждом шагу ловишь себя на мысли, что Набоков описывает не только Виктора Ивановича, но и в точности тебя самого в какой-то подобной ситуации (была она на самом деле или нет - совершенно неважно).
Это - первый слой рассказа, и, в принципе, его вполне достаточно для цельного впечатления. Но Набоков всегда провоцирует читателя заглянуть поглубже и разбрасывает приманки для пытливого ума. В "Музыке" есть такой маршрут для литературно-музыкального квеста.
Некрейцерова соната
Вторым этажом в рассказе проходит музыка: рассказ длится ровно столько, сколько играет свою пьесу пианист, плюс маленькое послесловие. Вот тут, в этом музыкальном контрапункте рассказа, и разбрасывает Набоков свои смысловые провокации.
Собственно, весь рассказ - это хитро вывернутая наизнанку аллюзия на сцену из "Крейцеровой сонаты" Толстого (и здесь, и там переживание измены в комбинации со звучащей музыкой).
Схема та же, но всё наоборот, поскольку Виктор Иванович - профан. В отличие от впечатлительного и музыкально проницательного героя "Крейцеровой сонаты", он не реагирует на музыку вовсе. Для него это только утомительная и непонятная "иностранная речь", музыкальный шум, фортепианный "гром", забавное отражение мелькающих пальцев в лаковой крышке рояля и розовеющие уши пианиста.
Только когда музыка закончилась, он вдруг понимает, как она была важна для него: именно музыка создала "прекрасный плен", "ограду", который держал его и её вместе, в одной комнате, все те минуты, пока длилась пьеса.
"Что это было?" - спрашивает он в самом конце рассказа у случайно оказавшегося рядом знакомого ("некто Бок"). И тут Набоков отдаёт нам ключ от этой игры "в Толстого":
"Все, что угодно, - произнес Бок пугливым шепотом профана, - "Молитва Девы" или "Крейцерова Соната", - всё, что угодно".
Кстати, в отличие от обоих музыкальных профанов этого рассказа - Виктора Ивановича и Бока, Набоков точно не мог бы перепутать фортепианную пьесу и "Крейцерову сонату" Бетховена, написанную для скрипки и фортепиано.
Он был хорошо осведомлён в классической музыке, неплохо владел фортепиано и иногда даже играл для гостей что-нибудь из Шумана, Шопена и Скрябина. Его единственный сын Дмитрий был оперным певцом.
"Кстати, что это было?"
Этот вопрос Виктора Ивановича, обращённый к Боку - приглашение к читателю пройти ещё один квест, теперь уже музыкальный. И действительно, что за пьесу играет пианист в рассказе? Многие любители классической музыки и профессиональные музыканты ломали голову над этим вопросом.
По ходу рассказа Набоков не раз намекает нам на ответ, тут и там разбрасывая косвенные приметы: "скорые звуки", переходящие "в настойчивый гром", "бурные, задыхающиеся аккорды" в кульминации и подробное описание заключительных тактов.
"Последние звуки, многопалые, тяжкие, - раз, еще раз, - и еще на один раз хватит дыхания, - и после этого, уже заключительного, уже как будто всю душу отдавшего аккорда, пианист нацелился и с кошачьей меткостью взял одну, совсем отдельную, маленькую, золотую ноту".
Он даже описывает картинку нотного фрагмента, который видит Виктор Иванович, чтобы мы получили представление о виртуозном уровне пьесы:
"Черный лес поднимающихся нот, скат, провал, отдельная группа летающих на трапециях".
И, наконец, сообщает нам в реплике одного из персонажей, что "это лучшее из всего, что он написал".
Кто "он" и на какой известный фортепианный шедевр намекает Набоков? Этот "след из хлебных крошек" может вести к любому из виртуозов-романтиков - и к Шопену, и к Листу, и к Рахманинову. Но не исключено, конечно, что это просто ложный указатель, ведущий в тупик.
"Молитва девы" и тесёмка Чехова
Нет детали в тексте Набокова, которая была бы случайной. Поэтому, когда в рассказе появляется "пенсне на чеховской тесемке" (его вертит в руках ещё один слушатель - муж некой Анны Самойловны), стоит обратить на него особое внимание, хотя бы потому, что автор, как мы убедились, любит играть в литературные реминисценции.
И действительно, эта чеховская тесёмка тянется из начала рассказа в его конец - в тот самый ключевой финальный абзац, в котором "некто Бок", ничего не понимающий в музыке, выдвигает предположение, что это была "Молитва Девы" или "Крейцерова Соната".
Вряд ли кто-то сегодня знает, что такое "Молитва девы". Но когда-то (особенно во второй половине XIX века) эту "молитву" знали абсолютно все как популярнейший фортепианный шлягер, чистейший образец банальной салонной музыки, принёсший случайную европейскую известность её автору - польской пианистке Текле Бондаржевской.
Так вот, угадайте, в какой знаменитой пьесе знаменитого русского писателя упоминается музыка "Молитвы девы"? Правильно, у Чехова, в пьесе "Три сестры".
Вот так она звучит: