Нелли поставила перед пустым стулом чашку чая и заговорила, как делала это каждое утро последние двенадцать лет:
– Ну вот, Паш. Оксана опять звонила. Говорит, отдай пальто, мам, двенадцать лет висит, моль одна радуется. А я ей – какая моль, я туда лаванду кладу. Она вздохнула и бросила трубку. Характер у нее, сам знаешь.
Кашлянула, привычка нервная, с молодости, перед каждым важным словом словно горло прочищала, и потянулась за сахарницей. Сахар в Павлову чашку не клала, он всегда пил «пустой» чай. Но сахарницу все равно двигала ближе к его краю стола, потому что она так стояла всегда.
Кухня была маленькая, тесная, с клеенкой на столе – подсолнухи, уже потертые до белых кругов на местах тарелок. Два стула, холодильник, в углу табуретка с пустой кастрюлей, которую Нелли вечно забывала убрать.
Из окна виднелся палисадник, за ним – спуск к Протве и далекие крыши монастыря.
Нелли не была сумасшедшей. Просто однажды она вернулась домой, увидела его стул, и слова полезли сами, как тесто из кастрюли, если забудешь накрыть крышкой.
С тех пор и не останавливалась.
***
Познакомились они в семьдесят восьмом на стройке общежития в Боровске, она красила стены, он тянул проводку. Нелли тогда была видная, высокая, в рабочей косынке, с голосом, который слышно через два этажа. А Павел стоял у щитка, худой, молчаливый, с руками, в которые намертво въелась чернота от кабелей, и смотрел на нее так, будто запоминал.
Он вообще редко говорил. Не то чтобы стеснялся, слова у него попросту застревали, а наружу выходили только самые необходимые: «ладно», «разберемся», «иди сюда». За тридцать пять лет совместной жизни Нелли могла по пальцам пересчитать его длинные фразы.
Она сама была полной его противоположностью. Нелли говорила много и громко, по любому поводу. Но ни разу за тридцать пять лет не произнесла того, что нужно было. Не «принеси хлеб» и не «почини кран». Другое. Совсем другое…
Обижалась на его молчание, выговаривала ему, а сама прятала за криком точно такую же немоту.
Жили они на горке, ближе к монастырю, в кирпичном доме с палисадником. Павел работал электриком на хлебокомбинате, приходил в шесть, молча ел суп, молча смотрел телевизор, молча ложился спать. Нелли иногда кричала ему из кухни:
– Паш, ну хоть скажи – вкусно или нет?
– Нормально, – отзывался он.
Она красила потолки в школах и поликлиниках. Рассказывала ему про начальницу, про расценки, про соседку Тоню, которая опять развесила белье на чужой веревке. Павел слушал. Или не слушал – она так и не разобрала.
Ушел он двенадцать лет назад, в шестьдесят четыре года. Сердце. Лег в больницу и не вернулся...
***
В первый раз она заговорила с ним через три дня после того, как все было кончено. Вернулась из магазина, поставила пакет на пол и споткнулась о его ботинки у порога. Они стояли как стояли, рыжие, стоптанные, с грязью на подошвах. Оксана не убрала, а Нелли не могла.
Она села на его стул и выговорила вслух:
– Паш, я хлеб купила. Белый, как ты любишь.
И замолчала. А потом добавила:
– Суп вчерашний есть, разогреть?
Голос ее был странный, не свой. Будто кто-то другой говорил ее ртом, а она слушала со стороны. Но легче стало сразу, физически, разжало что-то между ребрами, и она вдохнула полной грудью. Потом встала, достала его чашку – третья полка, справа, где всегда стояла – налила чаю и поставила напротив.
Так и повелось – чашка, утро, разговор. Каждое утро чашку на его место, каждое утро – «ну вот, Паш, слушай». И дальше все подряд: что Оксана звонила и опять ругалась, что колено ноет перед дождем, что в огороде помидоры не завязались.
– Ты бы удобрил, Паш, – говорила она пустому стулу. – Ты же знал, чем удобрять. А я забыла. Навозом? Или золой?
За стенкой тикали часы, старые, с маятником, Павел когда-то принес с работы и починил. Нелли привыкла к их стуку, как привыкают к голосу, когда они останавливались, в доме делалось так тихо, что хотелось выть.
С батареей получилось смешно. Нелли пожаловалась Павлу, что мастер из управляющей не идет третий месяц, а на следующее утро вдруг сообразила, как Павел бы отреагировал.
Он бы посмотрел на нее поверх газеты и буркнул бы:
– Ключ разводной в ящике. Чего ждешь.
И она взяла ключ и подтянула гайку сама. Батарея перестала капать.
Вот так и пошло, она не просто говорила в пустоту, а слышала его ответы. Не голоса, нет. Слава богу, до такого не дошло. Просто знала его так хорошо, что могла с точностью до слова угадать, что он скажет. Каждую интонацию, каждое хмыканье.
Иногда они спорили. Нелли хотела покрасить забор в палисаднике голубым, а Павел – она точно знала – был бы против. Он бы протянул свое «зачем» и поморщился.
Она все равно покрасила, а утром призналась ему:
– Покрасила. Голубой.
Помолчала и добавила:
– Ты бы ворчал, я знаю. Но красиво вышло, Паш, честное слово. Как небо над Протвой в июне.
Она носила его фуфайку, серую, вытертую на локтях, пахнущую уже не им, а ею, но все равно его. Утром надевала поверх ночнушки, грела руки в рукавах и садилась к столу.
Стричься она ходила последний раз года два назад, и волосы отросли как попало: сверху темные, снизу рыжеватые от старой краски, сзади торчат. Да и незачем, зеркало в прихожей она завесила полотенцем еще в первый год.
Просто не хотела видеть, как быстро стареет без него.
***
Оксана приезжала из Обнинска раз в две недели. Влетала в дом, задевая косяк плечом, пошла в отца, такая же длинная и сухая, только на ногах не стояла спокойно ни секунды. Тяжелые темные волосы она вечно перебрасывала с плеча на плечо, а когда нервничала, а нервничала она при каждом визите к матери, начинала крутить конец платка, который не снимала даже летом.
Характер, впрочем, достался ей от Нелли, переспорить Оксану было невозможно, перекричать – тем более. Разницу между ними Нелли определяла так: Павел молчал, потому что не мог говорить, Оксана тараторила, потому что не могла остановиться, а толку было одинаково мало.
В тот раз Оксана приехала без предупреждения.
Нелли сидела на кухне в фуфайке с двумя чашками на столе и рассказывала Павлу про сериал. Что-то про то, как муж героини оказался жулик, и Нелли горячо доказывала:
– Паш, ну ты подумай, у него же глаза бегают! Я бы его с первой серии раскусила.
Оксана остановилась в дверях. Моргнула быстро-быстро, как моргала всегда, когда пугалась. Потом заговорила осторожно, как с ребенком:
– Мам. Ты с кем разговариваешь?
Нелли прикусила губу и отвернулась к окну.
– Ни с кем.
– Мам, я слышала. Ты сказала «Паш, ну ты подумай». Мам, папы нет двенадцать лет.
Это «папы нет» она проговорила тихо, с нажимом, как говорят с теми, кого считают не вполне здоровыми. Нелли стиснула край фуфайки и огрызнулась:
– Я знаю, что его нет. Я его провожала. А ты мне не указывай, с кем мне разговаривать у себя на кухне.
Оксана промолчала, уехала, но вечером позвонила.
– Мам, я нашла хорошего специалиста. И квартиру в доме с лифтом посмотрела. Без огорода, без... Ну, без всего этого. Тебе бы лучше было, правда.
Нелли положила трубку и долго смотрела на Павлову чашку.
– Слышишь, Паш? К психиатру меня хочет. Думает, я тронулась. А я просто с тобой разговариваю. Что тут ненормального? Ты же мне муж.
***
А потом было пальто.
Оно висело в шкафу двенадцать лет. Как-то Нелли открыла дверцу, провела ладонью по рукаву: темно-синее сукно, искусственный мех на воротнике свалялся и пожелтел.
Она его не трогала. Не стирала, не доставала. Ботинки у порога она все-таки убрала, но пальто не могла. В нем оставался его размер, его форма, плечи, рукава, чуть оттопыренные карманы, куда он вечно совал перчатки и квитанции.
Оксана настаивала:
– Мам, отдай в церковь. Двенадцать лет, ну ведь это ненормально – хранить пальто ушедшего человека.
Она так и выговорила – «ушедшего человека», и Нелли стиснула зубы, но промолчала. Потому что Оксана была права, и Нелли это понимала, хотя ни за что бы не призналась.
Она достала пальто в понедельник утром, положила на кровать и стала проверять карманы перед тем, как отдать. Одна перчатка – вторая потерялась давно. Завалялся автобусный билет и десятирублевая монета, холодная и тяжелая в ладони. А в правом кармане дырка. Нелли сунула туда палец и вдруг нащупала в подкладке что-то бумажное, плоское.
Она надорвала шов. Руки тряслись, и она не могла понять почему, ничего ведь особенного, просто бумажка застряла. Вытащила. Тетрадный лист, сложенный вчетверо, исписанный карандашом.
Почерк Павла... Карандаш на сгибах стерся, и Нелли поднесла листок к окну и сощурилась. Муж писал:
«Нелли, если ты это читаешь, значит, я не вернулся. Хочу сказать тебе кое-что, потому что вслух не получается, ты меня знаешь. Я никогда тебе не говорил, но я тебя люблю. С того дня на стройке, когда ты красила стену и пела, а я стоял и смотрел. Я молчал не потому, что мне все равно. Я молчал, потому что не умею говорить складно.
Ты обижаешься, я знаю. Ты думаешь – ему наплевать. А мне не наплевать, Нелли. Мне так не наплевать, что я разговариваю с тобой все время – на работе, в автобусе, ночью, когда ты спишь. Ты просто не слышишь. Прости меня. Паша».
Нелли прочитала записку и прижала ее к груди обеими руками. Потом села на кровать – ноги не держали. Кашлянула, как всегда перед словами, но слов не нашла.
Впервые за двенадцать лет разговоров с ним не нашла ни одного слова.
***
Утром она не поставила ему чашку. Не забыла, нет. И не перестала с ним разговаривать, куда там, этого уже не отменить. Просто чашка была знаком: я здесь, а тебя нет. А теперь оказалось, что он тоже разговаривал с ней. Все это время. На работе, в автобусе, ночью. Она говорила с пустым стулом, а он говорил с ней в голове, беззвучно, как и при жизни.
Нелли сложила записку, разгладила сгиб ногтем и убрала в нагрудный карман своего пальто, того, что висело на соседней вешалке.
Его пальто она отдаст. Как Оксана просила. Ему оно больше не нужно, он теперь здесь: в нагрудном кармане, в тетрадном листке, сложенном вчетверо.
А Оксане рассказать или нет? Нелли подумала и решила, что нет. Это между ними. Как всегда и было…