Тапки Лидии Петровны стояли у двери четыре месяца, с того дня, когда дом опустел. Бежевые, стоптанные на левую сторону, с оторванной бахромой на правом. Людмила их не трогала. Иван тоже проходил мимо, даже не смотрел. И только один раз, в первую неделю, когда приехал за отцовскими документами, остановился, потер нос рукой и быстро ушел на кухню.
Первым делом Людмила убрала лекарства, три пакета, набитых доверху: капли, мази, какие-то порошки в бумажных обертках. Потом разобрала холодильник: варенье из крыжовника, початая банка с огурцами, кастрюля борща.
Лидия сварила его в четверг, в субботу ее увезли на скорой, а борщ так и стоял... Кухня еще пахла укропом и чем-то теплым, домашним.
Владимир Петрович сидел в комнате и не мешал. Он вообще перестал мешать кому бы то ни было, в чем бы то ни было. При Лидии он был другим, немногословным, да, но все-таки живым. Мог съездить на рыбалку, мог повозиться с машиной во дворе, мог сказать «ну хватит, мать, угомонись», когда Лидия начинала перебирать чужие судьбы. А теперь сидел в кресле и смотрел телевизор.
Лидия была проводницей, тридцать два года на железной дороге. Двушку эту получила от ведомства еще в девяносто первом, когда Ивану было пять.
Угловатая, нескладная, с темной косой на затылке и острыми локтями. Ходила в растянутых домашних штанах и фартуке, что-нибудь всегда резала, мешала, чистила. А говорила много, быстро, часто перебивала:
– Да что ты!
– Ой, не говори!
– Ну вот еще!
И заполняла собой все пространство, как заполняла эту квартиру запахами еды и тихим стуком ногтя по столу, когда кого-нибудь ждала.
А теперь – тихо. Людмила приезжала два раза в неделю, привозила продукты, мыла полы, загружала стиральную машину. Иван звонил отцу каждый вечер, но разговоры были одинаковые:
– Как ты?
– Нормально.
– Ел?
– Ел.
– Ну ладно.
Что еще скажешь мужику, который за тридцать семь лет совместной жизни так и не научился варить кашу?
Людмила щелкнула языком, сама того не заметив, и повесила на крючок свекровин фартук. Вроде бы мелочь, но в прихожей по-прежнему стояли тапки, а на стене в зале висело фото: Лидия и Владимир, молодые, на набережной Оки.
Он в белой рубашке, она с косой через плечо, смеется. А на полке над телевизором стояли кружки с надписями: «Лучшая бабушка», «Маме с любовью», «Муром – город древний».
Все как при ней. Только без нее.
***
Через четыре месяца Владимир Петрович позвонил сыну и сказал, что хочет познакомить нас с «одной женщиной». Сказал именно так – «с одной женщиной», так говорят, когда неловко произнести вслух что-то более конкретное.
Людмила готовилась к худшему. Рисовала себе какую-нибудь крашеную блондинку с длинными ногтями, такие обычно заходят в маршрутку и пахнут на весь салон.
Ну, или типичную мадам из соцсетей, бывают такие, с кошками в профиле и статусами про «настоящую женщину».
Милана оказалась ни тем и ни другим. Двадцать восемь лет, приземистая, широкая, волосы перекрашены в черный, стрижка странная: выбритый затылок и пряди на одну сторону.
Нос курносый, в веснушках.
– Очень приятно, Людмила, – сказала Милана и чуть наклонила голову. – Володя так много о вас рассказывал.
Голос у нее был тихий, ровный, и от этого хотелось прислушиваться, как к человеку, который знает что-то, чего не знаешь ты. Людмила поймала себя на том, что поджала губы и скрестила руки, точно как свекровь, когда та чуяла неладное.
Иван стоял у стены, руки в карманах, и молчал. Владимир Петрович улыбался краешком губ – впервые за четыре месяца.
– Зачем ей этот мужик за шестьдесят? – подумала Людмила.
Не богатый, не красивый, жилистый, с отросшими лохмами, в свитере, который Лидия подарила ему лет сто назад. Двушка в старом доме, пенсия водителя автобуса и «Лада Гранта» во дворе, пятый год без ТО.
Ну, право слово, зачем?
***
Милана обживалась постепенно, так постепенно, что поначалу и не заметишь. Сначала переставила цветы с подоконника на шкаф. Потом в ванной появились ее шампуни – три штуки, в ряд, каждый с каким-то фруктовым запахом, от которого кружилась голова.
Людмила приехала в субботу с продуктами и не нашла на полке кружек с надписями «Лучшая бабушка», «Маме с любовью», «Муром – город древний».
Вместо них стояли новые, одинаковые, белые, без надписей.
– А где кружки? – спросила Людмила.
– Какие кружки? – Милана подняла брови так искренне, что на секунду Людмила засомневалась, может, она сама их выдумала. – А, старенькие! Володя попросил убрать. Он расстраивается.
Людмила посмотрела на свекра. Тот отвернулся к окну и ничего не сказал.
А дальше пошло по нарастающей. Через месяц Милана затеяла ремонт. Ну как ремонт, «ремонтик», как она выразилась. Обои на кухне и правда отклеились. Но вместе с обоями поменялись шторы, линолеум, откуда-то взялся новый стол на тонких ножках, скользкий на ощупь. Старый, тяжелый, с выбоинами от ножей, за которым Лидия кормила всю семью щами и пирогами, вынесли на помойку.
Потом очередь дошла до машины. Милана, надо сказать, работала где-то менеджером. До работы, по словам Миланы, было далеко, маршрутки ходили через раз, а Владимир Петрович все равно никуда не ездил.
– Ну зачем ей стоять? – сказала Милана за ужином, подкладывая Владимиру Петровичу салат. – Аккумулятор сядет, масло загустеет. А мне на работку мотаться удобно.
Владимир Петрович кивнул. Людмила щелкнула языком и промолчала, не при нем же устраивать сцену.
Дома она не выдержала:
– Ваня, она его обирает! Ты это видишь или нет?
Иван сидел на кухне в своем вечном свитере, крутил в руках ложку и не поднимал глаз.
– Не лезь, – сказал он. – Батя взрослый. Пусть живет.
– Пусть живет? Она кружки матери твоей выбросила! Кружки! Которые мы ей на день рождения дарили!
Иван дернул плечом, будто ему за шиворот попала крошка, и встал из-за стола.
– Разберемся, – бросил он и ушел в комнату.
Никто, конечно, не разобрался.
В ноябре Людмила приехала к Владимиру Петровичу без предупреждения, привезла банку меда от знакомой с пасеки. Позвонила в дверь, ей открыла Милана. За ее спиной Людмила увидела коридор: тапки Лидии исчезли. Со стены в зале пропало фото Лидии и Владимира на набережной.
Людмила почувствовала, как поджимаются губы, а руки сами складываются на груди.
– Где фотография? – спросила она.
Милана пожала плечами.
– Володя сказал, что ему тяжело. Я убрала в шкаф.
Владимир Петрович сидел в кресле и смотрел телевизор. На нем был новый свитер, синий, с молнией на горле. Людмила попыталась поговорить с ним осторожно, без нажима. Присела рядом, когда Милана ушла на кухню, и сказала тихо:
– Владимир Петрович, я не лезу. Но вам не кажется, что это все как-то быстро?
Свекор повернулся к ней, и Людмила увидела: глаза у него были не грустные, не потерянные, а усталые. Как у человека, который давно все решил и не хочет объяснять.
– Людочка, – сказал он, – мне шестьдесят два года. Я тридцать семь лет не жил один. Ни одного дня. Понимаешь?
Она поняла. Но легче от этого не было.
После Нового года Владимир Петрович перестал звать их к себе. На звонки отвечал коротко – «все нормально», «заезжать не надо», «у нас гости». Какие гости, откуда – Людмила не знала. На день рождения Владимира Петровича их с Иваном не пригласили.
Свекор сам позвонил и попросил не приезжать. Говорил сухо, почти деловито, попрощался тоже сухо. Людмила положила трубку и еще минуту стояла в коридоре, прижав телефон к груди.
Потом позвонила Ивану на работу.
– Ваня, – сказала она, – нас не пригласили.
– Ну, – ответил Иван.
– «Ну» – это что?
Иван помолчал, потом сказал:
– Я поговорю с ним. Потом.
«Потом» растянулось на два месяца. А в апреле Иван позвонил с работы и голосом, который Людмила за пятнадцать лет брака слышала от силы раза три, глухим, напряженным, чужим, сказал:
– Батя квартиру переписал. На нее. Дарственная. И машину тоже.
Людмила стояла посреди кухни с мокрой тряпкой в руке, вода капала на линолеум, а она не замечала. Щелкнула языком – раз, другой – и села на табуретку.
– Как переписал? – спросила она, хотя прекрасно поняла как.
– Она ему сказала: «А вдруг что случится, Володя, мне-то куда?» Что случится-то, господи? Ему всего шестьдесят два года! Но она надавила, вот он и... – Иван не договорил. – Я на обеде. Вечером поговорим.
Вечером не поговорили. И на следующий день тоже. Иван молчал, как умел только он, тяжело, глухо, отводя глаза и хрустя пальцами под столом.
***
В мае Людмила поехала к Владимиру Петровичу сама, снова без звонка и без предупреждения. Просто отпросилась со склада пораньше, села в автобус и поехала.
В прихожей было пусто, ни курток на вешалке, ни обуви, только пара стоптанных сандалий Владимира Петровича. Людмила вошла, и ей стало не по себе. Шторы на окне были задернуты, в квартире стоял мутный полумрак.
Микроволновку унесли. Телевизор новый, который Милана купила осенью, – тоже. Круглый стол исчез, вместо него к стене приткнулась старая табуретка с облупленной краской, бог знает, откуда Владимир Петрович ее вытащил. Цветов тоже не было...
Людмила прошла на кухню. Владимир Петрович сидел за маленьким столиком, который раньше стоял на балконе, а перед ним стоял граненый стакан с остывшим чаем.
На нем был свитер, Лидин, вытянутый, серый, с катышками на рукавах.
– Владимир Петрович, – позвала Людмила от порога.
Он поднял голову. Не вздрогнул, не удивился, медленно повернулся, как поворачиваются люди, которым уже все равно, кто вошел.
– А, Люда. Садись.
Она села напротив на вторую табуретку. Оба молчали. За окном проехала машина, хлопнула дверь подъезда, где-то залаяла собака. Людмила заметила, что на стене в коридоре снова висело фото – Лидия и Владимир на набережной.
Криво, но висело.
– Когда она уехала? – спросила Людмила.
– В среду. Или в четверг, – Владимир Петрович провел ладонью по лицу, сверху вниз, медленно. – Не помню.
– Куда?
Он пожал плечами.
– Я на даче был. Соседка говорит, грузовик приезжал. И мужик какой-то грузил.
Людмила сглотнула. Мужик с грузовиком – значит, не один раз проделано, значит, схема. Но говорить это вслух она не стала. К чему теперь.
– Владимир Петрович, – сказала она, подбирая слова, как подбирают осколки с пола, осторожно, чтобы не порезаться, – вы же понимаете... квартира теперь...
– Ее, – сказал он спокойно. – Квартира ее. И машина ее. Я подписал.
– Зачем? – вырвалось у Людмилы.
Он ответил не сразу. Повернул стакан на столе, потом посмотрел на Людмилу, и она увидела в его глазах то, чего боялась больше всего. Не стыд, не вину, а спокойное понимание.
Так смотрят люди, которые узнали диагноз и понимают, что лечения нет.
– Я знал, – сказал Владимир Петрович. – С самого начала знал, что она уйдет.
Людмила не шевелилась.
– Просто... тихо было, Людочка. После матери тихо… Утром встаешь – пусто. Вечером ложишься – пусто. Телевизор бубнит. Она хоть разговаривала. Хоть шампуни свои расставляла. Хоть суп варила.
Он замолчал, потом добавил тише:
– Я за это заплатил. Вот и все.
Людмила сидела напротив и чувствовала, как у нее саднит в горле, не от слез, а от того, что нечего сказать. Нечего. Потому что он прав, потому что от этой правды не легче никому.
***
Свекра решено было забрать. Утром Иван и Людмила приехали на «Газели» знакомого, молча стащили оставшиеся вещи вниз. Вещей оказалось немного, на половину кузова. Все, что осталось от тридцати семи лет жизни в этой квартире…
Владимир Петрович стоял у подъезда в своем сером свитере, сандалиях и с пакетом, в котором лежали бритва, паспорт и таблетки от давления. Стоял и смотрел на окна второго этажа – свои бывшие окна.
Иван не сказал «поехали». Просто открыл дверь машины.
Владимир Петрович сел. Людмила села рядом, и всю дорогу они ехали молча, только радио бормотало что-то про погоду, а Людмила, чтобы занять руки, теребила ремень сумочки.
Дети уехали учиться, так что детская стояла пустая: две кровати, стол, шкаф с наклейками от жвачек. Людмила постелила свежее белье, поставила на тумбочку стакан воды и настольную лампу.
Владимир Петрович вошел, огляделся, присел на кровать и положил руки на колени.
Сидел так минут пять, потом сказал:
– Спасибо, Людочка.
Она кивнула и закрыла дверь.
Жили так: Владимир Петрович вставал рано, раньше всех, тихо ходил на кухню, кипятил чайник и пил чай, глядя в окно. Потом садился в кресло у телевизора, но телевизор включал редко, больше смотрел на улицу. Когда Людмила возвращалась с работы, ужинали вместе, но разговоры не клеились:
– Как день прошел?
– Нормально.
– Ели?
– Ел.
Те же слова, что и год назад, когда она приезжала к нему в тогда еще его квартиру.
Иван с отцом почти не разговаривал. Он не злился, он вообще не умел злиться на людей, только на вещи: на сломанный кран, на заевший замок, на скрипучую дверь. С отцом он просто не знал, о чем говорить, как не знал и раньше, когда мать была жива и говорила за всех.
Однажды, в конце июня, Людмила собирала одежду в стирку и в кармане брюк свекра нашла фотографию. Маленькую, черно-белую, с потрепанными краями, мягкую от того, что ее много раз держали в руках.
Лидия, молодая, лет двадцати пяти, с косой через плечо, стоит на мосту, за спиной река. Смеется. На обороте было написано карандашом: «Муром, 1985».
Людмила долго держала фотографию, потом положила ее в рамочку и поставила на полку. Владимир Петрович увидел вечером, остановился и посмотрел. Ничего не сказал, улыбнулся только тихо.
Заявлять на Милану Владимир Петрович не стал. А Людмила все никак не может с этим смириться, хотя и понимает, что сделать тут ничего нельзя…
Или можно?