Он не был бездельником и не был предателем любви.
Он просто был молодым музыкантом, который пытался одновременно прокормить семью, не потерять себя и дописать музыку всей своей жизни.
Но в тесной квартире у тёщи, среди бессонных ночей, детского плача и унизительных разговоров о "нормальной работе" даже настоящая любовь не всегда выдерживает.
ЧАСТЬ 1.
Роман долго не входил.
Гитарный чехол тянул плечо вниз, пиджак пропитался запахами чужого ужина, жареным мясом и дымом из зала, где весь вечер просили одно и то же. На кухне горел свет. Сквозь приоткрытую дверь виден был край стола, детская пелёнка и раскрытая тетрадь с крупной надписью на первом листе: "Жанна. Огонь над Руаном".
Из комнаты донёсся тонкий детский плач.
Татьяна сразу вышла, будто и не ложилась. Волосы были собраны кое-как, халат запахнут слишком плотно, на щеке след от подушки. Она взяла у него из руки мятые купюры, не пересчитывая, положила возле сахарницы и только тогда посмотрела ему в лицо.
– Опять поздно.
– В зале сидела компания. Не отпускали.
Она кивнула, но не с упрёком. Скорее устало. Из комнаты снова заплакал сын, и Татьяна сразу повернулась на звук.
– Разогрею суп, сказал Роман.
– Он на плите. Только тихо.
Она ушла к ребёнку, а он всё стоял в прихожей, будто пришёл не к себе, а в чужой дом, где надо сначала понять, в каком ты сегодня настроении нужен.
На кухне пахло вчерашней капустой и детским кремом. Чужая квартира давно выучила его шаги, но своей так и не стала. У окна сушились пелёнки. На спинке стула висел его тёмный шарф. Под лампой лежала тетрадь с партитурой, края листов уже разлохматились. Роман провёл пальцами по обложке и только потом снял чехол с плеча.
Чехол он всегда ставил у стены аккуратно. Слишком аккуратно. Словно прятал не гитару, а сам факт, что снова принёс в этот дом деньги именно так.
Из комнаты вышла Алла Сергеевна.
Она уже была в своём старом тёплом халате, в очках, с поджатыми губами. Ночью её лицо делалось жёстче, а голос звучал так, будто день ещё не начался, но она уже недовольна всем, что в нём будет.
– Пришёл.
– Добрый вечер.
– Ночь на дворе.
Роман взял тарелку, открыл кастрюлю и налил себе суп. Алла Сергеевна встала в дверях, не заходя дальше.
– Ты бы хоть куртку снимал в коридоре. От тебя кабаком тянет.
– Сниму.
– Конечно снимешь. Если вспомнишь.
Он молча сел за стол. Ложка звякнула о тарелку слишком громко. Из комнаты послышалось, как Татьяна шепчет ребёнку что-то совсем простое, даже не песенку, а так - для красоты, просто чтобы убаюкать.
Алла Сергеевна скользнула взглядом по тетради.
– Опять сидел над этой своей Жанной?
Роман поднял голову.
– Сидел.
– И много она вам уже дала?
Он ничего не ответил. В такие минуты лучше было есть медленно и не поднимать глаз. Но именно молчание больше всего её раздражало.
– Я не из вредности спрашиваю. У вас ребёнок. Таня целыми днями одна. Ты ночами по кабакам бренчишь, потом ещё за эти листки садишься. Семья так не живёт.
– Я работаю.
– Это не работа. Это бег по кругу.
Татьяна снова появилась на пороге, уже с сыном на руках. Малыш уткнулся носом в её плечо и всхлипывал реже.
– Мам, давай не сейчас.
– А когда? Утром он будет спать, днём уйдёт, вечером снова его нет. Когда говорить, Таня?
Роман положил ложку.
– Я завтра возьму ещё одно выступление.
Алла Сергеевна тихо усмехнулась.
– Вот и я про это. Сегодня ресторан, завтра другой ресторан, а послезавтра что? Всю жизнь между столиками ходить с гитарой?
Татьяна стояла молча. Ребёнок у неё на руках ворочался, прижимая кулак к её воротнику. Свет лампы делал её лицо ещё бледнее. Роман заметил, как она переступала с ноги на ногу. Она устала не сегодня. Она устала уже давно, просто ещё держалась прямо.
– Я допишу, сказал он.
Алла Сергеевна даже не переспросила, что именно.
– Сколько можно это говорить.
– Скоро.
– Ты это слово любишь. Скоро. Потом. Ещё немного. А ребёнок ест не скоро, Рома. А сейчас!
Татьяна опустила взгляд.
– Мам…
– Что мам. Я всё вижу. У девочки молоко пропадает, она не спит толком. Ты сам на человека не похож. Кто вас двоих вытянет. Жанна?
Он встал из-за стола, взял тарелку и молча поставил в раковину. Вода шла ржавая первые секунды, потом очистилась. За спиной повисла тишина, та самая, которая хуже крика. Он вытер руки, взял тетрадь и ушёл на кухонный подоконник, где можно было писать, не раздвигая на столе чужие чашки.
Сын скоро затих. Алла Сергеевна ушла к себе, громче нужного прикрыв дверь. Татьяна постояла в проёме, глядя на его спину.
– Ты опять сегодня будешь сидеть?
– Немного.
– Утром тебе вставать.
– Я знаю.
Она подошла ближе. На рукаве халата осталось белое пятно от детской присыпки. Роман поднял голову. В её лице ещё жила та девушка, с которой он когда-то шёл по консерваторскому двору под мокрым снегом и думал, что если она сейчас возьмёт его за руку, то жизнь уже сложилась.
Тогда всё было проще.
Они познакомились на последнем курсе. В коридоре, где пахло лаком для паркета, старым роялем и сырой зимой из приоткрытого окна. Татьяна несла стопку нот, уронила верхние листы у двери класса, и он присел помочь собрать их. Она подняла один лист, глянула на его руку и спросила с улыбкой:
– Это вы играли утром Листа в малом зале?
Он смутился, хотя к тому времени уже подрабатывал и аккомпанементом, и аранжировками, и игрой там, где звали.
– Я.
– Я по шагам узнала. Вы заходили раньше всех.
Потом они пили чай из автомата, ругали холод в аудиториях, спорили о том, можно ли ставить рок-оперу на исторический материал так, чтобы не было стыдно, и смеялись над преподавателем, который говорил, будто большая музыка не любит молодых.
Татьяна смеялась негромко, но всем лицом. Она умела слушать. Не кивать из вежливости, а действительно замирать, если ей было важно. Когда Роман играл ей свои темы, она не перебивала. Только однажды положила пальцы на его рукав и сказала:
– У тебя там как будто уже живут люди. Ты их слышишь раньше, чем записал.
Тогда он впервые подумал, что не один.
Они поженились скоро, без долгих разговоров. Сняли бы комнату, если бы могли, но денег и тогда почти не было. Подработки шли неровно. Алла Сергеевна сказала, что на первых порах можно пожить у неё. На первых порах растянулось на год.
Потом Татьяна закончила вуз и почти сразу ушла в декрет. Квартира стала теснее не метрами, а дыханием. На кухне появились бутылочки, банки с крупой, аптечный пакет, пелёнки на батарее, список расходов под магнитом. В прихожей всегда было что-то лишнее. Коляска, пакет, ведро, чьи-то сапоги. Роман всё чаще втягивал плечи ещё у двери.
Когда родился сын, он был счастлив так растерянно, что первые дни почти не говорил. Просто подходил к кроватке, смотрел, как маленькое лицо дёргается во сне, и трогал край одеяла одним пальцем, будто боялся спугнуть. Татьяна в те дни тоже светилась от счастья, даже не спавшая, с кругами под глазами. Но радость быстро обросла бытом.
Нужны были деньги.
Роман брал всё, что подворачивалось. Днём мог писать аранжировки или бегать на чужие репетиции, вечером играть в ресторане. Сидеть приходилось под лампами, от которых болели глаза. Гости разговаривали громче музыки. Иногда кто-то просил старый шлягер, наклоняясь так близко, будто покупал не песню, а право командовать им весь вечер. Чаевые были неровные. Настроение зала тоже. Домой он ехал глубокой ночью, прижимая гитарный чехол к колену и чувствуя, как от пиджака пахнет чужими блюдами, алкоголем и чем-то липким, что прилипает не к ткани, а к человеку.
Алла Сергеевна терпеть не могла эти его выступления.
Она никогда не называла это музыкой. Говорила "играть по ресторанам" с таким лицом, будто он по вечерам таскал ящики на рынке. Её раздражало всё: поздние приходы, запах с кухни общепита на его одежде, смятые купюры, которые он клал на стол, и то, что после этого он всё равно открывал тетрадь и писал свою "Жанну", вместо того чтобы искать, как она выражалась, нормальное место.
Нормальное место у него не получалось.
В оркестры брали не сразу. Там, где можно было зацепиться, платили мало и так же неровно. Частные уроки срывались. Кто-то переезжал, кто-то находил преподавателя ближе к дому. И всякий раз, когда что-то выпадало из рук, Роман возвращался к одному и тому же листу, где была выведена первая сцена рок-оперы.
Он писал её долго. Не от лени. От того, что всё время не хватало тишины, сна, сил, денег и уверенности. Но стоило ему сесть ночью, когда в квартире стихали шаги, как музыка собиралась в нём сразу. Он почти видел сцену. Слышал хор. Слышал, как Жанна говорит так, будто уже знает цену своему голосу.
Татьяна сначала слушала его с прежней верой.
Иногда выходила на кухню ночью, наливала себе воды и садилась напротив в старых шерстяных носках, потому что в квартире было холодно.
– Прочитай, просила она тихо.
Он читал ей новые куски либретто. Не всё. Самые важные места. Она улыбалась, иногда поправляла слово, иногда просто сидела, обняв чашку двумя руками. И тогда кухня переставала быть кухней Аллы Сергеевны. Становилась их местом. Маленьким, тесным, но своим.
Но это держалось недолго.
Усталость меняет голос незаметно.
Сначала Татьяна просто стала чаще говорить про деньги. Потом про то, что ребёнку нужна кроватка побольше. Потом про врачей, смеси, одежду, зиму, сапоги, поликлинику, долг за что-то мелкое, но обидное. И почти всегда она говорила спокойно. Без сцен. Именно это пугало сильнее.
Однажды он пришёл раньше обычного. На кухне было тихо. Сын спал. Татьяна сидела у окна и штопала крошечный носок.
– Ты сегодня дома? спросил он.
– Да.
– Что случилось?
– Ничего.
Он сразу понял, что это значит.
На столе лежал список расходов. Под ним его тетрадь. Она не тронула её, просто подвинула в сторону, чтобы писать цифры было удобнее. Но от этого жеста у него внутри всё сжалось сильнее, чем от любого крика.
Он сел напротив.
– Мне в пятницу ещё один вечер предложили.
– Возьми.
– Я и так почти не дома.
– Возьми, повторила она.
Голос был тихим. Она не поднимала глаз.
– Таня.
– Что?
– Ты сердишься?
Она положила носок на стол и только тогда посмотрела на него.
– Я не сержусь. Я устала.
За окном медленно ехал автобус. Свет прошёл по потолку и исчез.
– Я знаю, сказал он.
– Нет. Не знаешь. Ты приходишь ночью и видишь уже конец дня. А я здесь весь день. С мамой. С ребёнком. С этими кастрюлями. С твоими листами, которые нельзя тронуть. С тем, что я каждый раз думаю, что надо потерпеть ещё немного, и всё станет легче.
Он вытянул руку через стол, но она не сразу дала свою. Потом всё-таки положила ладонь ему в пальцы. Ладонь была сухая, прохладная.
– Станет, сказал он.
Татьяна прикрыла глаза.
– Вот это самое тяжёлое.
– Что?
– Что я всё ещё тебе верю. И от этого ещё больнее.
Он тогда не нашёл ответа.
Тишина в их браке росла не резко. Медленно. Как вода в щели, которую сначала не замечают. Алла Сергеевна добавляла своё. Не каждый день. Иногда даже заботливо. Могла сварить суп, сходить в аптеку, посидеть с внуком. Но потом в самый обычный момент сказать так, что у Романа весь вечер руки двигались будто не его.
– Я Таню не для такой жизни растила.
Или:
– У всех семьи, как семьи. А у Вас что?
Или:
– Мужчина сначала дом строит, а уже потом мечты.
Он почти никогда не отвечал. Не хотел ссоры. Но молчание в таком доме тоже превращается в ответ. Татьяна слышала и её слова, и его молчание. А потом начинала говорить теми же фразами, только тише и печальнее.
Роман заметил это в одну из ночей, когда сын никак не мог заснуть. Татьяна качала его на руках, уткнувшись лбом в стену. Он вышел из кухни и сказал:
– Дай мне.
Она отдала ребёнка, медленно растирая запястье.
– Тебе завтра рано.
– Ничего.
– Тебе всё время ничего.
Он поднял на неё глаза.
– Что это значит?
– Это значит, что ты живёшь как будто потом расплатишься сразу за всё. За недосып, за деньги, за меня, за него. Как будто есть такой день, когда можно прийти и всё вернуть одним разом.
Он укачивал сына, прижимая его к груди. Маленькая ладонь ткнулась ему в подбородок.
– Я пишу не просто так.
– Я знаю.
– Тогда почему ты говоришь, как мама.
Она вздрогнула, будто он ударил не словами, а чем-то жёстким по столу.
– Не надо.
– Но это правда.
– Потому что я тоже здесь живу, Рома.
Он хотел сказать что-то ещё, но ребёнок всхлипнул, и оба сразу замолчали.
В ту ночь он не писал.
Потом были ещё месяцы. Роман дорабатывал сцены. Искал звучание хора. Выкидывал страницы. Возвращал их обратно. Играл в ресторане. Болел простудой на ногах. Приходил домой под утро. Спал по два часа. Однажды уснул на кухне прямо над листами, и Татьяна накрыла его пледом. Он проснулся от того, что лампа уже не горела, а на столе стояла тёплая кружка. Тогда ему показалось, что всё ещё можно спасти.
Но спасение не приходит одним жестом.
Зимой сын заболел, денег снова не хватило, Алла Сергеевна почти перестала сдерживаться, а Татьяна сделалась тихой. Она больше не просила читать новые сцены. Не спрашивала, как идёт работа. Смотрела на него долго, будто запоминала, и отворачивалась к окну.
Разговор случился утром. Без скандала. Именно поэтому он потом так долго жил у Романа внутри.
Алла Сергеевна ушла в поликлинику с внуком. На кухне было непривычно пусто. На батарее сох маленький синий комбинезон. Татьяна стояла у стола и складывала какие-то бумаги в прозрачную папку.
– Мне надо с тобой поговорить.
Он сразу сел.
– Что-то с сыном?
– Нет.
Она тоже села, но не напротив, а сбоку. Так люди садятся, когда не хотят видеть лицо целиком.
– Я больше так не могу.
Он ждал, что она скажет дальше. Она провела ладонью по краю папки.
– Я люблю тебя. Поэтому и говорю сейчас, пока ещё могу спокойно.
Ему стало холодно, хотя в кухне было душно.
– Таня!
– Подожди. Если ты сейчас начнёшь обещать, я не выдержу.
Он сжал пальцы на коленях.
– Я не из-за мамы. Не только из-за неё. Не из-за ресторанов. Не из-за этой оперы. Я просто живу и всё время чувствую, что мы как будто стоим в коридоре. Не вошли в жизнь. Только ждём, что она начнётся.
За окном кто-то хлопнул дверцей машины. В раковине капала вода.
– Я тоже этого хочу, сказал он.
– Но ты хочешь это через музыку. А я уже не знаю, через что хочу я. Я только спать хочу. И не бояться каждого месяца.
Он опустил голову.
– Что ты предлагаешь.
Она ответила не сразу. Смотрела на его тетрадь, лежавшую у сахарницы.
– Нам надо разойтись.
Он поднял глаза, и в этот миг она впервые за весь разговор почти заплакала. Не всем лицом. Только нижняя губа дрогнула, и она сразу закусила её.
– Это не потому, что я перестала любить.
– Тогда зачем?
– Потому что я иначе начну тебя ненавидеть. А я не хочу.
Он встал. Прошёл к окну. Обратно. Гитарный чехол стоял у стены, как всегда. На табурете лежал детский слюнявчик с голубой каймой. Мир не распался. Он просто стоял на месте, и от этого было ещё страшнее.
– И куда я пойду?
– Пока к Косте. Ты сам говорил, он звал, если что.
Костя. Да. Старый знакомый с курса, у которого всегда были лишние ключи и мало вопросов.
– А сын?
– Ты его не теряешь.
Он закрыл глаза.
– Таня, дай мне время!
– Я его уже давала тебе.
Эти слова он потом вспоминал много лет. Не как упрёк. Как диагноз времени, которое он считал общим, а оно у неё давно шло отдельно.
Алла Сергеевна вернулась через час. То ли уже знала, то ли сразу всё поняла по кухне. Но на удивление ничего не сказала. Только поставила на стол пакет с лекарствами и отвернулась к плите. Это молчание было страшнее её обычных речей.
Роман складывал вещи быстро. Их оказалось мало. Несколько рубашек, ноты, тетрадь, бельё, зарядка, зубная щётка. Гитарный чехол. Всё. Целая жизнь, оказывается, помещалась в два пакета и чёрный футляр.
Сын спал. Роман подошёл к кроватке. Постоял. Не дотронулся. Боялся, что если возьмёт на руки, то уже не уйдёт.
Татьяна ждала в коридоре. Без слёз. Только очень бледная.
– Я буду приходить, сказал он.
– Я знаю.
– И деньги привозить.
– Я знаю.
– И...
Слова кончились. Он смотрел на неё и видел сразу всё. Девушку из консерватории. Молодую мать в тесной кухне. Женщину, которая устала жить в ожидании чуда.
Она вдруг шагнула к нему и быстро обняла. Очень крепко, как раньше, когда они ещё бежали на электричку и смеялись на ходу.
– Прости, шепнула она и чмокнула в щёку.
Он хотел сказать ей то же самое, но в горле ничего не двинулось.
Дверь за ним закрылась тихо.
На лестнице пахло сыростью. Чехол снова тянул плечо. Внизу кто-то разговаривал у подъезда. Мир жил дальше, не замечая, что у человека закончились семейные отношения.
У Кости в комнате стоял старый диван, полка с дисками и складной стол. Роман положил тетрадь на край подоконника и сел. Был вечер. Из соседней квартиры доносился телевизор. На стекле темнел его собственный силуэт, непривычно одинокий.
Он открыл титульный лист.
"Жанна. Огонь над Руаном".
Ладонь легла на бумагу, будто он хотел её успокоить. Или себя. Потом он перевернул страницу и стал читать первую сцену. Медленно, шёпотом, чтобы не слышать, как внутри пусто.
В тот вечер у него уже не было семьи.
Но музыка осталась.