Я вставила ключ, повернула. Дверь подалась сразу, без обычного нажима. В прихожей стало как-то слишком свободно. Стянула ботинки, полезла в дорожную сумку за тапками – они лежали в целлофане, на самом дне. Нашарила, натянула на ноги, выпрямилась.
Тумбочки у стены не было. Той, где у нас лежали щётки, крем для обуви и телефонный справочник за девяносто восьмой год. Вместо неё – пустой угол. Обои на этом месте светлее, рисунок целый, невытертый.
Оставила сумку у входа, прошла в комнату.
Мебель в основном была на месте. Диван на месте, шкаф тоже тоже. А вот угла, где всегда было кресло мужа, не стало – только голый паркет. Паркет там заметно светлее.
Я не закричала. Уперлась рукой в стену и стояла, пока перед глазами не перестало плыть.
Месяц назад, в четверг, я возвращалась из магазина. В пакете – кефир и творог. Поднималась пешком на третий этаж, лифт у нас не работал. На площадке – соседка Тамара, шла с мусорным ведром вниз. Я сказала, что уезжаю в дом отдыха по путёвке, на месяц, волнуюсь за квартиру. Тамара замахала руками: 'Да я присмотрю, Нина, не думай даже. Ключ оставь, цветы полью, приберусь, если что. Мы ж с тобой как сёстры'.
Я дала ключ.
Мы и правда жили как сёстры. Тамара на восемь лет меня младше, одна – сын с женой и внучкой в соседнем районе, появлялись редко. Её муж, Витя, когда-то работал с моим Иваном в одном институте.
Иван чертежи делал, Витя – сметы. Витя уехал на север семь лет назад, Иван – пять. Так и остались вдвоём на одной лестничной клетке: две женщины, чьи мужья уехали и не вернулись.
Вместе на рынок ходили, вместе сидели по вечерам у подъезда. Я бухгалтером на хлебозаводе, она – на узле связи, на коммутаторе. Дружили домами с девяностого.
Перед отъездом Тамара зашла ко мне, я показала ей фиалки. Она записала на бумажке: поливать раз в три дня, в поддон, понемногу, вода должна отстояться. Герань на кухне поливать реже, она сухую землю любит. Я сказала: 'В холодильнике творог с кефиром, забери, испортится'. Она: 'Заберу, всё сделаю'. Улыбнулась, махнула рукой. Я уже от дверей обернулась: 'Кресло в комнате не двигай. Ваня всегда в нём сидел, оно тяжёлое'. Она кивнула: 'Да знаю я, не впервой'.
И я уехала.
В доме отдыха всё шло по расписанию: процедуры, прогулки, столовая. В комнате жила ещё одна женщина, под восемьдесят. Я сидела в парке на скамейке и думала: как фиалки, не залила ли Тамара, выключила ли свет в ванной, когда проверяла кран.
У меня привычка – перед уходом всё проверять по три раза.В доме отдыха проверять было нечего, вот я и перебирала в голове всё, что оставила дома: шкаф, полки, посуда, коробка с инструментом, старые журналы, которые Иван собирал. Помнила всё.
Тамара позвонила один раз, на четвёртый день. Голос бодрый: 'Нина, всё хорошо, фиалки полила, порядок навела немножко. Отдыхай'. Про 'порядок навела' я тогда не подумала. Ну, может, пол вымыла. У неё самой всегда блестело.
Вернулась я через месяц. Соседка по комнате сменилась дважды, а я всё лечилась и набиралась сил. Врач сказал: 'Дома тяжести не таскать и не волноваться'. Последнее я запомнила хорошо, потому что нарушила сразу.
Я возвращалась домой на автобуса. Сумка лёгкая – платья, тапочки, мыло-зубные щётки, – но после месяца покоя три ступеньки давались с одышкой. Поднялась на этаж медленно, с остановками. Дверь к Тамаре прикрыта, внутри шумел телевизор. Решила: сначала к себе, переоденусь, выдохну, потом постучусь.
Достала ключи. Вошла. И тумбочки нет. А потом комната и светлый прямоугольник на паркете.
Кресло было не просто старым. Массив бука, широкие подлокотники, сиденье продавленное. Иван сам его выбирал, когда мы въехали в эту квартиру в семьдесят девятом.
Я села на стул у обеденного стола, огляделась. Серванта тоже нет. Три стеклянные дверцы, за ними – сервиз на двенадцать персон, покупали в семидесятом в заграничной поездке, с золотой каёмочкой. Хрустальные салатники, супница с крышкой-уткой. Сервант старый, но его ещё мама моя берегла.
На его месте стояла картонная коробка. Открыла: фотографии, перетянутые резинкой, и старый утюг с обугленной подошвой. Утюг я сама собиралась выкинуть, да забывала. Видимо, Тамара помогла.
Перебрала фотографии. Свадьба – мы с Иваном молодые, серьёзные. Его мать с какого-то праздника. Институтский снимок Ивана – костюм, волосы зачёсаны.
Перевела взгляд на книжные полки. Полки на месте, а книг нет на две трети. Ни подшивок журналов, ни собрания по электрическим машинам, ни справочника молодого конструктора. Остались детективы в мягких обложках и кулинарная книга без корешка. Провела по пустой полке – чисто.
Вышла на кухню. Чашка моя – на сушке, целая. А большой кастрюли для холодца нет. Таз эмалированный для варенья исчез. Мясорубки нет. И навесного шкафчика для специй, который Иван сам смастерил в восьмидесятых из обрезков фанеры.
Я села на табуретку, и потекли слёзы – просто так, без звука. Капали на клеёнку. Клеёнка чужая, с розовыми маками. Я такую не покупала.
Умылась холодной водой, накинула халат и пошла к Тамаре. Но её дверь открылась раньше. На площадку вышел Дима, сын Тамары. В руках – моя старая настольная лампа с зелёным металлическим абажуром. Основание чугунное, тяжёлое. Иван когда-то принёс её из института, списанную, сам провод перебрал. Я увидела лампу, и остановилась.
Дима замер. Видно было – не знает, куда руки девать. Выдавил:
– Нина Дмитриевна, вы уже дома… Мама сказала, вы разрешили ей старые вещи вынести. Я помочь приехал.
Я смотрела на лампу. Провод намотан аккуратно, вилка обёрнута синей изолентой.
– Дима, поставь обратно, – сказала я. – Это лампа Ивана Николаевича.
Он потоптался, зашёл в мою квартиру и вышел уже с пустыми руками. В глаза не смотрел, быстро спустился по лестнице. К матери даже не заглянул.
Я позвонила к Тамаре. Она открыла сразу, в фартуке, руки в муке. Заулыбалась:
– Нина! Вернулась! А я пельмени кручу, давай к обеду!
Я стояла в дверях.
– Кресла нет, Тамара. Серванта нет. Книг нет. Посуды нет. Кастрюли, таза, шкафчика. Это что?
Она перестала улыбаться, смахнула муку с рук, вышла на площадку.
– Так я порядок навела, Нина. Ты месяц не была, я зашла – пыль, всё заставлено. Ты же сама этим не пользовалась. Кресло скрипело, подлокотник шатался. Я Диму попросила вынести, они с соседом вдвоём еле утащили. Сервант рассохся, дверцы не держались, его разобрали и тоже вынесли.
Посуду целую в комиссионку сдала, деньги сейчас отдам. Книги старые – макулатурщику отдала, он спасибо сказал. Посмотри, как у тебя теперь просторно! Можно новую мебель поставить. Я же как лучше хотела.
Я ухватилась за косяк.
– Как лучше? Ты вынесла всё, что мне дорого. В этом кресле Иван каждый вечер сидел. Под сиденьем ящичек был, с инструментами, с его чертежами. Ты ящичек видела?
Она пожала плечами:
– Видела ящик. Там железки ржавые, карандаши огрызенные. Я Диме сказала выбросить. Он и выбросил в контейнер. Ты не расстраивайся, я тебе новые карандаши куплю.
Я зажмурилась.
– Тамара, – сказала я, – это мои вещи. Ты не имела права. Ты должна была полить цветы и посмотреть, чтобы кран не тёк. Кто тебя просил распоряжаться?
Она поджала губы, скрестила руки. На лбу складка, как у ребёнка, у которого игрушку отняли.
– А кто тебе сказал, что можно квартиру старьём заставлять, чтобы соседи пальцем крутили? Я для тебя спину гнула. Думала, вернёшься – порадуешься: чисто, светло. Мы же друг другу всегда помогали. Ты сама говорила: 'Надо завалы разобрать'. Вот я и разобрала. Чего ты теперь назад просишь?
– Я говорила про банки на балконе. Стеклянные. Из-под огурцов. А ты вынесла кресло, сервант, книги, таз, мясорубку.
– А таз тебе зачем? Ты им десять лет не пользовалась. Мясорубка ржавая внутри. Я тебе электрическую куплю, с насадками. Я, Нина, по-человечески, от души. У меня после Витиного отъезда тоже вещи стояли – разобрала, легче стало. Жить дальше надо, а не по углам складировать.
– Это моя квартира, Тамара. Мои вещи. Моя пыль. В следующий раз спроси меня.
Она руками всплеснула:
– Так ты была далеко! Как я спрошу?
– Ты звонила. Сказала про фиалки. Про кресло – ни слова.
Тамара замолчала. Потом уже другим голосом:
– Хочешь, я деньги за комиссионку отдам? Я там немножко взяла на моющее средство и на клеёнку новую – видела, какая красивая?
Я отошла от двери на шаг. Внутри всё тряслось, но закричать – значит снова потерять покой. А мне нельзя волноваться. Развернулась и пошла к себе.
Ходила по квартире как по чужому музею. Там, где раньше что-то стояло, теперь зияли пустые места, и это бросалось в глаза сильнее, чем сама пропажа. Открыла шкаф – висит костюм Ивана, рубашки, галстук. Не тронули.
Села и по привычке взяла листок с ручкой – написала список. Тумбочка – нет. Кресло буковое – нет. Сервант трёхстворчатый – нет.
Перечитала. Потом порвала листок и выбросила. Никаких заявлений я писать не собиралась. Ключ я дала сама. Тамара действовала из лучших побуждений, но ключ от квартиры в чужих руках – это разрешение решать без тебя. Что нужно, а что нет. А 'ненужное' у каждого своё.
Спала плохо. Утром вышла с мусорным ведром – на площадке Тамара, запирает свою дверь. Увидела меня, рот открыла. Я прошла мимо. С тех пор не здороваемся, уже полтора месяца.
Она пыталась заговорить, даже конверт с деньгами подсовывала под дверь – я не брала. Теперь встречаемся на лестнице и расходимся как чужие. Жалко её, наверное. Она правда хотела как лучше. Только не спросила, лучше для кого.
Ключи я теперь не даю никому, только сыну, да и тот приезжает по выходным. Фиалки поливаю сама. В угол, где стояло кресло, поставила лёгкую плетёную банкетку, купила на ярмарке у дома.
Сижу на ней по вечерам и думаю: память – вещь хрупкая. Хорошо, что лампа вернулась. По вечерам включаю. Зелёный абажур светит на стену, и кажется, что Иван сидит рядом и что-то чертит.
Только всё не выходит у меня из головы: как объяснить человеку, который от чистого сердца желает тебе добра, что старое кресло мне дороже нового? Где та граница, на которой забота становится вторжением?
Мы с Тамарой тридцать лет через стенку прожили – и, получается, так и не узнали друг друга.