Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

ТИХИЕ ОМУТЫ

Лето в деревне Березовка пахло не сеном и парным молоком, как писали в книгах, а раскаленной пылью и дешевыми сигаретами, которые Санька Кривцов таскал у старшего брата. Мы сидели на перевернутой лодке у кромки Черного озера — места, которое деревенские обходили стороной. Говорили, там черти водятся. Но нас, троих пацанов, только что окончивших девятый класс, черти волновали меньше, чем

Лето в деревне Березовка пахло не сеном и парным молоком, как писали в книгах, а раскаленной пылью и дешевыми сигаретами, которые Санька Кривцов таскал у старшего брата. Мы сидели на перевернутой лодке у кромки Черного озера — места, которое деревенские обходили стороной. Говорили, там черти водятся. Но нас, троих пацанов, только что окончивших девятый класс, черти волновали меньше, чем нерастраченный тестостерон и тоска по большой земле.

— Ненавижу эту дыру, — Лёха Буров сплюнул в темную, маслянисто поблескивающую воду. Его голос дрожал от юношеского максимализма. — Свалю в город, и ноги моей здесь не будет. Забуду, как страшный сон.

Мы с Санькой промолчали. Санька — потому что был местным до мозга костей и любил эту «дыру» болезненной, ревнивой любовью. Я — потому что мое положение было самым двусмысленным.

Меня, столичного пижона, родители сослали сюда к бабке на все лето «для исправления». Я должен был пропитаться трудом, свежим воздухом и народной мудростью. Вместо этого я пропитался запахом бензина из Санькиного мотоцикла «Восход», терпким вкусом незрелых яблок, которые мы воровали в колхозном саду, и взглядом Алены Кузнецовой.

Алена была дочерью председателя. Высокая, с тяжелой косой цвета спелой пшеницы и глазами, как два тех самых черных омута, у которых мы сидели. Она была на год старше, только что вернулась из райцентра после выпускного класса и готовилась поступать в педагогический. Вся деревня судачила, что такая красавица в училки собралась, а не в артистки.

Наша «дружба» началась с позора. Местные парни, ведомые вечным задирой Витькой Грошевым, решили проучить «городского». Меня поймали за клубом и уже собирались окунуть в пыль лицом, проверяя на вшивость. Санька и Лёха стояли в стороне, не зная, чью сторону принять — закон гостеприимства боролся в них с вековой неприязнью к чужакам.

И тут появилась она. В легком ситцевом платье, с корзиной, полной щавеля.

— Витька, отстань, — сказала она негромко, но так, что воздух вокруг будто остыл на пару градусов. — Тебе батя вчера за самогонку такую трепку задал, что вся улица слышала. Хочешь, чтобы председателю доложили, как ты гостей встречаешь?

Грошев сплюнул мне под ноги и ушел, уводя свою шайку. Так Алена стала моим ангелом-хранителем. И моим проклятием.

Мы влюбились в нее одновременно. Все трое. Это было неизбежно, как восход солнца.

Первым сдался Лёха. Он, как человек действия, решил брать быка за рога. Купил в сельпо самых дорогих конфет — «Ассорти», бутылку лимонада «Буратино» и, начистив до блеска кирзовые сапоги, отправился к дому Кузнецовых. Вернулся он злой и растерянный. Алена вышла, посмотрела на его подношения, как на детский лепет, и сказала: «Леш, ну ты чего? Мы ж с тобой с первого класса за одной партой. Не позорься».

— Она меня как пацана малолетнего отшила! — жаловался он нам потом, раздирая обертку от конфет. — «Не позорься»! Я ей почти что в любви признался!

— А чего ты ей там мямлил? — хмыкнул Санька, выхватывая конфету. — Про кино, поди, спрашивал?

— Ну… спросил, пойдет ли она завтра в ДК на индийский фильм.

— «Танцор диско», что ли? — я не удержался от смешка.

— А что такого?! — взвился Лёха. — Там любовь, песни…

— Вот именно, — перебил его Санька, и его глаза недобро сузились. — Ты думаешь, Аленке нужен пацан, который будет сопли на кулак наматывать под индийские танцы? Ей нужен мужик. Основательный. Который не в город сбежит, а здесь дом построит, хозяйство заведет.

Я понял: Санька обозначил поле боя. Он будет брать ее не дешевыми конфетами, а обещанием стабильности и силы. Он — местный, он — плоть от плоти этой земли. У него трактор отцовский, рыболовные сети и виды на дом на Заречной улице. Против такой артиллерии у меня, городского без пяти минут школьника, не было ни единого шанса.

Началась тихая, изнурительная война. Мы перестали быть просто друзьями. Каждая наша встреча превращалась в арену для пассивной агрессии. Санька, приглашая нас на сенокос, нарочно гонял меня на самых тяжелых работах, чтобы выставить перед Аленой хилым белоручкой. Лёха, наоборот, пытался выслужиться умом — таскал ей книги из библиотеки, пытался рассуждать о литературе, что выглядело комично и жалко.

Алена же вела себя так, будто не замечала наших баталий. Она была одинаково ровна со всеми. Улыбалась мне, когда я помогал ей донести тяжелые бидоны с молоком. Хохотала над неуклюжими шутками Лёхи. Подолгу и серьезно разговаривала с Санькой о том, где лучше бурить скважину для нового водопровода. Она была недосягаема, как звезда.

Перелом наступил в середине июля, в сенокосную страду. Стояла жара, от которой плавились мозги. Председатель, отец Алены, бросил клич помочь колхозу. Мы, разумеется, были в первых рядах. Работали до седьмого пота. Я, с непривычки, стер руки в кровавые мозоли, но молчал, стиснув зубы. Санька косил как зверь, не разгибаясь, поглядывая на меня с мрачным торжеством. Лёха возил копны, но его больше интересовало, где там Алена с бидоном холодного кваса.

И вот, в обеденный перерыв, когда все, обессиленные, лежали в тени стога, я совершил то, что потом сотни раз прокручивал в голове. Я заметил, что Алена отошла к краю поля, к зарослям дикой смородины. Отпросившись якобы по нужде, я пошел за ней.

Она стояла ко мне спиной, разглядывая что-то в траве. Солнце золотило ее плечи, выбившиеся из-под косынки. Я подошел почти вплотную. Сердце колотилось где-то в горле.

— Алена, — позвал я, и голос предательски дал петуха.

Она обернулась. В ее омутовых глазах не было удивления. Только спокойное, оценивающее ожидание.

— Я люблю тебя, — выпалил я, путаясь в словах, как Лёха со своими конфетами. — Я знаю, что уезжаю. Знаю, что кажусь тебе чужим. Но это всё неважно. Я вернусь. Я всё сделаю…

Она подняла руку, и я замолчал. Её ладонь была узкой и прохладной. Она коснулась моей щеки, и по моей спине побежали мурашки величиной с горошину.

— Глупый, — тихо сказала она. В этом слове не было насмешки. Только грусть. — Какой же ты еще глупый, Сережа.

Она скользнула взглядом поверх моего плеча. Я обернулся.

В двадцати шагах, застыв как соляной столб, стоял Санька. В его побелевших пальцах была зажата коса. Он смотрел на нас, и в его взгляде кипела такая смесь ярости, боли и ревности, что мне стало по-настоящему страшно.

Вечером того же дня разразилась гроза. В прямом и переносном смысле. Небо над Березовкой раскололось надвое. Мы сидели на сеновале у Лёхи, и воздух был наэлектризован до предела. Санька молчал, и это молчание было страшнее любой ругани. Лёха, ничего не знавший об инциденте, пытался разрядить обстановку.

— Да ну вас, как сычи сидите! Слышали, Витька Грошев опять самогонный аппарат в бане спрятал, участковый грозится с обыском…

— Заткнись, — обронил Санька. Это было сказано так, что Лёха осекся на полуслове.

Санька повернулся ко мне. В свете керосиновой лампы его лицо казалось вырезанным из старого дерева.

— Ты, — сказал он, и это «ты» прозвучало как пощечина. — Завтра же собираешь манатки и мотаешь отсюда к своей бабке в другой конец деревни. Или я за себя не ручаюсь.

— Сань, ты чего? — вмешался Лёха.

— А ты не видишь? — взорвался Санька, вскакивая. Сено взметнулось в воздух. — Наш городской друг тут не воздухом дышит! Он на чужое позарился!

Я тоже встал. Мне было страшно, но отступать было некуда. Унижение, пережитое за эти недели, работа до кровавых мозолей, тоска — всё это всколыхнулось во мне.

— А что — твое? — тихо спросил я, глядя ему в глаза. — Ты на нее бирку повесил? Ты с ней на сенокосе разговариваешь о скважинах, а она, может, о звездах мечтает! Ты ее чувствуешь вообще? Ты ее спрашивал, чего она хочет?

Это был удар ниже пояса. Санька побледнел. Он рванулся ко мне, но Лёха повис у него на плечах.

— Стой! Вы что, сдурели? Из-за бабы?! — орал он, пытаясь нас растащить.

— Она не баба! — заорали мы с Санькой в один голос. Это было единственное, в чем мы сейчас были согласны.

Драка все-таки случилась. Мы покатились вниз с сеновала, вцепившись друг в друга, молотя кулаками по чему попало. Лёха орал, пытаясь оттащить нас, молния полосовала небо, грохотал гром. Это была не драка за девушку. Это была драка двух миров — оседлого, корневого, и кочевого, голодного до всего нового и запретного.

Потом, когда мы, избитые и обессиленные, сидели под проливным дождем у стены сарая, заговорил Лёха. И его слова подействовали на нас отрезвляюще, как ушат ледяной воды.

— Придурки, — зло сказал он. — Вы что, правда не понимаете? Аленка же ни с кем из нас не будет. Ни-ко-гда.

— Почему это? — прохрипел Санька, вытирая разбитую губу.

— Потому что она в медицинский собралась, а не в педагогический. В область. — Лёха горько усмехнулся. — Мне вчера ее младшая сестра проболталась. Она документы уже отправила, ждет только вызова. Она здесь ни одного дня лишнего не останется. И уж тем более с хозяином-трактористом свою жизнь не свяжет, как и с сопливым столичным гостем. Ей наша возня — как театр. Она на нас, дураков, налюбовалась напоследок и уедет. Вот и вся любовь.

Мы молчали, переваривая услышанное. Вода стекала по волосам, смешиваясь с кровью из ссадин. Все наши муки, интриги, ревность, самопожертвование — всё это в один миг потеряло смысл. Мы были просто статистами в ее последнем деревенском спектакле, в ее прощальном вальсе. И она смотрела на нас с жалостью и грустью, как на что-то, что она перерастет и забудет, едва за ней закроется дверь вагона. Она была из другого теста. Не хуже, не лучше — просто из другого.

На следующий день, избегая друг друга, мы пришли к дому Кузнецовых. Каждому нужно было поставить точку. Алена вышла к нам на крыльцо. Она была в том же ситцевом платье и с косой. И улыбалась, но улыбка не достигала глаз.

— Помирились? — спросила она просто, обводя взглядом наши побитые физиономии.

— Алена, это правда? — спросил я. — Ты уезжаешь? Врачом будешь?

Она помолчала, покусывая губу.

— Правда. Уезжаю через неделю. Не хотела никому говорить, чтобы… — она замялась, — чтобы не портить вам лето.

— А как же… школа? Учительницей? — Санька смотрел на нее так, будто у него земля из-под ног уходит.

— Это я так, для отвода глаз, — она вздохнула. — Батя хочет, чтобы я рядом была, замуж вышла, хозяйство. А я не могу. Мне тесно здесь, Сань. Понимаешь? Тесно.

Она смотрела на него, на Лёху, на меня. В ее глазах стояли слезы. Это не была игра. Она по-своему любила нас всех. Как любят место, с которым прощаешься навсегда.

— Вы хорошие, — прошептала она. — Будьте счастливы. Без меня.

И ушла в дом, тихо прикрыв дверь.

В ту ночь мы в последний раз втроем сидели на перевернутой лодке у Черного озера. Тихий омут был спокоен. В его черной воде отражались звезды. Мы не пили, не курили. Просто молчали. Каждый переживал свое маленькое крушение своего маленького мира.

А потом Лёха, глядя на неподвижную гладь воды, тихо запел. Старую, тягучую, как патока, песню, которую пели еще их деды. О любви, о разлуке, о родной сторонке. Его несильный, ломкий голос плыл над черной водой, и вдруг его подхватил Санька — низко, грубовато, но удивительно верно. А потом вступил и я, хоть и знал лишь пару слов. Мы пели в три голоса, и это было лучшее, самое искреннее, что с нами случилось за всё лето. Мы пели о ней, о себе, о том, что всё проходит.

Мы не стали врагами. Рана была слишком глубока для вражды, но и слишком серьезна для прежней дружбы. Нас связала общая тайна и общая боль. Прощаясь в конце лета на автобусной остановке, мы обнялись — крепко, по-мужски, без лишних слов.

Я уехал в свою столицу, увозя с собой не любовь к городу, а странную, ноющую тоску по запаху сена и по тихим, черным омутам. Санька остался в Березовке, и, говорят, женился через пару лет на тихой, работящей девушке из соседнего села. Лёха всё-таки уехал в город, но, помотавшись по общежитиям и стройкам, вернулся обратно, сказав, что «не приживается на асфальте».

Алена Кузнецова стала врачом. Детским хирургом в областной больнице. Я случайно наткнулся на статью о ней в интернете много лет спустя. «Врач от Бога», — писали в комментариях благодарные родители. На фотографии была уставшая женщина с убранными под шапочку волосами. И только глаза — те самые, из детства, черные, как тихие деревенские омуты — смотрели с экрана так же глубоко и спокойно. Словно видели всю твою подноготную и тихо, по-матерински, жалели тебя. Я закрыл вкладку. Сердце забилось чаще, и в горле встал ком. Не от любви — от пронзительной, до мурашек, до слез, ностальгии по тому лету, когда мы все были живы, глупы и абсолютно счастливы в своей беде.