– Здесь мы говорим только об одном, – сказал отец Анастасиос, не открывая до конца тяжёлую деревянную дверь. Я стояла на каменной площадке над пропастью у греческого монастыря, в котором живут одиннадцать человек, и не знала, о чём именно нельзя спрашивать.
Внизу, в трёхстах метрах, лежали красные черепичные крыши деревни Кастраки. За спиной – серпантин, по которому я ехала четыре часа от Афин. Над головой – голое небо без единого облака и слепящее греческое солнце.
– А о чём именно? – спросила я.
Отец Анастасиос посмотрел на меня. Глаза светло-голубые, почти выцветшие, как у моряка, который десятилетиями смотрел вдаль. Борода седая, ровная, до середины груди.
– Об этом узнаете внутри.
Это было первое из трёх условий. О двух других он не сказал ни слова.
Идея ехать к ним пришла мне в Афинах, за неделю до этого. Я сидела в кафе на улице Эрму, листала старый путеводитель по Фессалии и наткнулась на абзац про Метеоры – монастыри на скалах в центральной Греции. Из двадцати четырёх старинных обителей сегодня действуют шесть. Туда ходят туристы, экскурсии, фотографы с большими объективами. Но был один, седьмой, который туристы не посещают. Точнее, посещают не по умолчанию: в него нужно проситься заранее. И, как писал автор путеводителя, «в большинстве случаев не пускают».
Ирина, моя подруга-скептик, узнав о моём плане, фыркнула в телефон.
– Подожди. Ты собираешься ехать восемь часов в обе стороны, чтобы постоять у запертых ворот?
– Я хочу попробовать.
– Лучше съезди в Дельфы. Хотя бы пифию увидишь. Точнее, камни.
Я не поехала в Дельфы.
Машину я взяла в прокате в Калабаке, ближайшем городке к Метеорам. Парень за стойкой был лет двадцати пяти, в выцветшей футболке с эмблемой «Олимпиакоса». Узнав, куда я направляюсь, он поднял брови.
– Туда? Вы уверены?
– А что не так?
– Дорога хорошая первые двадцать километров. Дальше начинается просто грунт. И ещё. Их не предупредили о вас?
– Предупредили. Я звонила.
– Тогда им виднее.
Так и оказалось. Серпантин шёл вверх через сосновый лес, и я считала повороты. На двенадцатом перестала. Воздух становился разреженным, в окне белели обнажённые скалы – те самые знаменитые столбы Метеор, выглядывающие из лесной зелени, как пальцы из земли. На последнем километре машина почти зачерпнула днищем гравий. Я припарковалась у деревянного шеста с выцветшим крестом и пошла пешком.
Тропа тянулась минут сорок. Меня обогнала пожилая женщина с двумя пластиковыми канистрами воды. Молча кивнула. Я кивнула в ответ. Кто она и откуда, я не спросила, а она не предложила.
Когда я поднялась к воротам, было одиннадцать часов утра и тридцать два градуса.
Отец Анастасиос провёл меня через двор. Узкий, вымощенный плоскими камнями, отполированными ногами за несколько веков. Посередине стояла каменная цистерна для воды, рядом сушились на верёвке чёрные подрясники. Где-то в глубине звякнул один раз небольшой колокол. Раз и тишина.
– Сколько вас здесь живёт? – спросила я.
– Одиннадцать. Самому старшему девяносто два, самому младшему двадцать восемь.
– А раньше было больше?
– Раньше было больше всего. И больше людей, и больше воды, и больше времени. Сейчас всего поменьше.
Он усадил меня на скамью под навесом из виноградной лозы. Принёс глиняный кувшин с водой и два маленьких стакана без ручек. Сел напротив, сложил руки на коленях.
– Я скажу вам три условия, – начал он спокойно, как обычно сообщают расписание автобусов. – Первое: вы не записываете на диктофон. Второе: вы не публикуете моё лицо. Третье: мы говорим только об одном.
– О чём?
– О еде.
Я подумала, что не расслышала.
– О чём, простите?
– О том, что мы едим. Что готовим. Где собираем. Когда отказываемся. Это единственная тема, которую мы готовы обсуждать с приезжими, и я объясню, почему.
Я молчала секунд пять. Потом достала из рюкзака блокнот.
– Хорошо. Расскажите про еду.
Это был не тот разговор, на который я ехала четыре часа.
Раз уж зашёл разговор про Метеоры – пара слов о самих скалах. Эти каменные столбы образовались очень давно как русло древнего моря, ушедшего за миллионы лет. Когда вода схлынула, остались каменные пальцы высотой до четырёхсот метров. Первые отшельники забрались на них примерно в одиннадцатом веке, ища тишину. К четырнадцатому веку наверху уже стояло около двух десятков монастырей, и строили их так: камни поднимали в плетёных корзинах на верёвках, и подъём одного человека занимал четверть часа. Звучит как древняя легенда? Нет, документы об этом сохранились в монастыре Великий Метеор, открытом для туристов. Сегодня действуют шесть обителей с экскурсиями и расписанием. И ещё несколько, о которых не пишут в путеводителях, потому что писать там, в общем, нечего: кроме людей, в них почти ничего нет.
Ирина, впрочем, всего этого не знала. Она знала только, что я поехала «к запертым воротам». И собиралась меня переубедить уже после возвращения.
Отец Анастасиос говорил о еде так, как другие говорят о войне, о любви или о смерти близких.
– Мы едим то, что вырастили сами, – сказал он. – По вторникам и четвергам мы не едим до заката. Сорок дней в году мы не едим вовсе ничего, кроме сухого хлеба и воды. Это не подвиг. Это распорядок.
– Звучит сурово.
– Сурово выглядит снаружи. Внутри это просто расписание, такое же, как у вас в Москве по будням.
Он показал мне грядки. Помидоры с лопнувшей от солнца кожицей. Лук, фасоль, дикий шпинат, мята. На каменной полке стояли стеклянные банки с оливками, собранными в октябре, маслины тёмные, почти чёрные. В небольшой каменной нише стояла дубовая бочка с вином, которое они делают сами – пять литров в год на одиннадцать человек.
– Это очень мало, – заметила я.
– Это достаточно. Один стакан в неделю на двух больших праздниках. Остальное – вода.
Я записывала. На десятой странице блокнота я начала что-то понимать. Отец Анастасиос не разговаривал со мной о еде. Он разговаривал со мной обо всём – через еду. О дисциплине. О времени. О том, как меньшее иногда означает больше. О том, что отказ – это не пустота, а форма. О том, что одиннадцать человек, питающиеся хлебом и фасолью, могут жить здесь восемьдесят лет и не сходить с ума, а одиннадцать человек, питающиеся в офисах круассанами с маслом, могут сойти с ума за восемь.
– Почему вы согласились говорить именно о еде? – спросила я в какой-то момент.
Отец Анастасиос наклонил голову. Помолчал.
– Потому что еда не предаёт. О Боге каждый соврёт по-своему. О деньгах каждый умолчит. А еда – вот она. Что в кастрюле, то и есть правда.
Я записала эту фразу два раза. Подчеркнула.
Я спустилась к машине в шесть вечера. Тропа стала прохладной, цикады начали свой вечерний треск, тонкий и упрямый, и сверху, со скал, тянуло сухой травой и чем-то ещё – кажется, ладаном из их часовни. На дне рюкзака лежал блокнот с тридцатью двумя страницами заметок про оливки, фасоль, ячмень, чёрный хлеб, цикорный кофе, дикую горчицу, ферментированное молоко, мёд с горных трав, сухую мяту, варёный лук.
В Афины я вернулась через два дня. Позвонила Ирине.
– Ну как? – спросила она. – Пустили тебя?
– Пустили.
– И о чём говорили?
– О еде.
– Восемь часов в обе стороны, чтобы поговорить о еде?
Я молчала. И поняла, что объяснить ей это сейчас невозможно. Может быть, никогда.
Через три недели от Ирины пришло сообщение. Длинное, на два экрана. Она писала, что начала вести дневник того, что готовит каждый день. Просто записывать: что купила, что сварила, что выбросила. И что это, оказывается, странно много говорит о её жизни. Гораздо больше, чем календарь встреч и список покупок. Что она увидела какие-то свои привычки впервые за тридцать пять лет и теперь не очень знает, что с этим делать.
Я ответила одно слово: «Знаю».
И только тогда поняла, что отец Анастасиос, кажется, был прав.
А вам приходилось ехать долго ради короткого разговора, который оказался совсем не о том, о чём вы ехали? И что в итоге оказалось важнее: дорога, тема или то, что вы поняли уже потом?