Утренний туман еще лежал плотным серым покрывалом на огородах, когда Нина застегнула замки на своей старой фибровой дорожной сумке. В избе было сыро и пронзительно тихо. Нина двигалась бесшумно, стараясь не скрипеть половицами, но мать не спала. Она сидела у печи, прямо на низком табурете, не зажигая света. В полумраке ее фигура казалась темным, неподвижным каменным изваянием.
Вы читаете продолжение первой части.
– Собралась, значит, – негромко, хрипло произнесла Мария Степановна, даже не повернув головы.
– Собралась, – резко ответила Нина, натягивая на плечи демисезонное пальто. – Автобус через сорок минут.
– Ишь, городская барышня... – Мать тяжело поднялась, но тут же качнулась назад, шумно задев спиной печную заслонку. Металл звеняще отозвался в тишине. – Чемоданчик вон какой... Думаешь, там, в городе, тебя с пирогами ждут? Да кому ты там нужна, бесприданница? Сбежать решила от навоза? А навоз-то, он в крови твоей, Нинка. Не выполощешь.
Нина сжала зубы так, что заболели скулы. Она ждала. До последнего мгновения втайне надеялась, что мать подойдет, обнимет, скажет простое: «Береги себя, дочка». Но вместо этого слышала только привычную, колючую злобу.
А Мария Степановна вдруг сделала шаг вперед. Ее правая рука дернулась, потянулась к плечу дочери, пальцы судорожно скрючились, будто хотели уцепиться за изумрудный воротник пальто. Но в ту же секунду мать резко отдернула руку назад, сунув ее глубоко в карман старой телогрейки. Лицо ее исказилось короткой, судорожной гримасой, которую она поспешно спрятала, отвернувшись к темному окну.
– Иди, – глухо бросила она. – Только под ногами путаешься.
И на автобусную станцию они шли порознь. Нина шагала впереди, быстро, не оборачиваясь, а мать тяжело ступала сзади, отставая на десяток метров. На перроне пахло соляркой, мокрым асфальтом и дешевыми жареными пирожками из привокзального буфета. ПАЗик до райцентра уже урчал, выпуская клубы сизого дыма.
Мария Степановна подошла вплотную, когда водитель объявил посадку. Из широкого рукава телогрейки она достала серый ситцевый узелок и с силой сунула его прямо в руки Нине.
– На вот. Не сдохнешь первые дни. Там пироги с картошкой и рубли... какие скопила.
Нина заглянула в узелок. Там лежали три скомканные, засаленные трешки.
– Не надо мне, мама. У меня есть, – попыталась вернуть узелок Нина, чувствуя, как к горлу подступает горькая обида. – Забери. Тебе самой нужнее... на бутылку-то.
Мать будто хлестнули по лицу. Она отступила на шаг, и ее левое веко мелко, непрерывно задергалось.
– Бери, дают когда! – крикнула она, и голос ее сорвался на неестественный, визгливый тон. – И уезжай, Нинка. Только назад никогда не оглядывайся. Твой билет — в один конец. Слышишь? Обратно не приму.
Она резко повернулась и пошла прочь, сильно припадая на правую ногу и нелепо размахивая одной рукой для равновесия. Нина смотрела ей вслед, и внутри нее крепла холодная, каменная решимость. Это был не просто отъезд. Это был разрыв.
...Город принял Нину шумом трамваев и теснотой общежития.
И началась совсем другая жизнь. Ей дали место в комнате на троих на четвертом этаже: железная кровать с панцирной сеткой, тумбочка и вечный гул кипятильника в пол-литровой банке по утрам. Нина училась истово, до темноты в глазах сидела в библиотеке. Она быстро поняла: чтобы выжить здесь, нужно стать своей. Она часами перед зеркалом избавлялась от деревенского напевного говора, чеканя каждое слово. Сделала модное каре, купила на стипендию простые, но строгие туфли-лодочки.
Когда новые городские подруги спрашивали ее о семье, Нина лишь слегка улыбалась, напуская на себя вид легкой грусти:
– Мама живет в деревне. Но мы не близки, она... сложный человек. Почти не общаемся.
И это была правда, ставшая ее броней. Старую черно-белую фотографию, где они с матерью стояли у цветущей черемухи — маленькая Нина улыбалась, а еще молодая Мария Степановна бережно держала ее за плечи — Нина засунула на самый низ выдвижного ящика тумбочки, под стопку конспектов. Ей не хотелось смотреть на это лицо.
Письма из деревни приходили редко, примерно раз в два месяца.
Конверты были дешевыми, из серой бумаги, а адрес был написан странным, ломаным почерком. Буквы плясали, то наползая друг на друга, то растягиваясь. Нина читала их с брезгливым раздражением.
«Нинка шапку носи холода пошли. Денег выслать не могу пока на ферме урезали. Не связывайся с пустыми людьми, гляди в оба», — писала мать.
Нина складывала эти листки вчетверо и бросала в коробку из-под обуви. Не отвечала. Зачем? Писать о том, как они с Андреем гуляют по набережной? О том, что его интеллигентные родители пригласили ее на чай и деликатно расспрашивали о ее корнях, а она врала, что ее покойный отец был лесничим, а мать всю жизнь проработала в сельской библиотеке?
Но однажды, на третьем курсе, пришло письмо, где строчки буквально падали вниз, а некоторые слова были вовсе неразборчивы, превращаясь в неровные каракули.
– Опять пьяная писала, – с отвращением подумала Нина, комкая листок и выбрасывая его в мусорное ведро. – Даже ручку в пальцах удержать не может.
И она постаралась забыть об этом.
А в октябре восемьдесят шестого случился кошмар, который окончательно подвел черту под ее прошлым.
Нина и Андрей стояли у входа в общежитие. Они собирались в кино, Андрей бережно держал ее под руку, что-то весело рассказывая. И вдруг Нина заметила, как прохожие оборачиваются на женщину, тяжело бредущую по тротуару со стороны трамвайной остановки.
Это была Мария Степановна.
На ней была все та же грязная деревенская телогрейка, а в руках она тащила тяжелую холщовую сумку. Шаги ее были прерывистыми, ее бросало из стороны в сторону. Лицо матери было багровым от натуги.
– Ниночка, посмотри... – тихо сказал Андрей, прищурившись из-за очков. – Это... не твоя мама?
Нина почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Весь ее выстроенный, чистый городской мир рушился на глазах у однокурсников, которые как раз толпились у входа.
– Нина! – невнятно выкрикнула Мария Степановна, заметив дочь. Она попыталась ускорить шаг, но нога ее зацепилась за бордюр.
И мать тяжело, неуклюже повалилась вперед, выставив перед собой руки.
Холщовая сумка лопнула. По асфальту покатилась банка с малиновым вареньем, со звоном разбилась, и густая, багровая жижа, смешанная с осколками стекла, потекла под ноги прохожим. Мать лежала на коленях, шумно и прерывисто дыша, ее пальцы судорожно скребли по асфальту, пытаясь собрать уцелевшие яблоки, которые раскатились в разные стороны.
– Господи, женщина, да вы пьяны! – брезгливо бросил какой-то мужчина в шляпе, обходя лужу варенья. – С утра пораньше нализалась, позорница...
Нина стояла неподвижно. В ее груди клокотала ярость, смешанная со смертельным, выжигающим стыдом. Андрей нерешительно шагнул вперед, пытаясь помочь подняться Марии Степановне, но Нина резко удержала его за рукав.
– Не надо, Андрей. Не трогай.
Она подошла к матери сама. Наклонилась и тихо, так, чтобы слышала только она, прошипела:
– Зачем ты приехала? Зачем ты снова позоришь меня? Мало тебе было клуба? Ты посмотри на себя! От тебя же разит за версту!
Мария Степановна подняла голову. Ее глаза были красными, полными слез, а губы мелко дрожали, никак не складываясь в слова. Она попыталась опереться на правую руку, но рука подкосилась, и мать снова едва не упала в лужу сладкого сиропа.
– Я... тебе... вареньица... – пробормотала она, путая слоги. – Свежее... сама собирала... руки не...
– Уезжай назад, – холодно перебила ее Нина. – Сейчас же. На вокзал и домой. И больше никогда, слышишь, никогда не приезжай сюда без предупреждения. Живи как хочешь, пей сколько влезет, но ко мне не лезь!
Мария Степановна замерла. Она медленно поднялась на ноги, тяжело дыша и опираясь спиной о ствол березы. Ее взгляд на мгновение стал абсолютно ясным, глубоким и страшным в своей обреченности. Она посмотрела на чистую, красивую дочь в модном пальто, на испуганного Андрея в чистеньких очках.
– Очень надо мне... на твоих городских таращиться, – хрипло и грубо выплюнула она, вытирая грязный палец о подол юбки. – Тьфу на тебя. Живи как знаешь, фифа привозная. Не мать я тебе больше. И ты мне не дочь.
Она повернулась и, сильно прихрамывая, побрела обратно к трамвайному кольцу, даже не пытаясь собрать оставшиеся яблоки.
Андрей молчал всю дорогу до кинотеатра. И только перед самым входом тихо спросил:
– Нина, может, мы зря... Ей ведь правда тяжело было. Может, она больна?
– Она больна только своей дуростью и водкой, – жестко отрезала Нина. – Я больше не хочу об этом слышать. Никогда.
И с того дня связь оборвалась окончательно.
Прошли годы. Нина окончила институт, вышла замуж за Андрея. Они получили маленькую, но свою малогабаритную двухкомнатную квартиру на окраине города. Жизнь текла своим чередом — работа в проектном бюро, дефицит, очереди, тихий семейный уют, ставший со временем привычным и немного пресным. Андрей оказался хорошим мужем, хотя в его глазах Нина иногда замечала едва уловимую настороженность — он будто боялся, что в его правильной жене когда-нибудь проснется та самая, деревенская грубость. Но Нина держала марку. Она вытравила из себя все прошлое.
Один лишь раз, в душный июньский вечер 1989 года, на переговорном пункте раздался звонок, который заставил ее сердце тревожно сжаться. Нина заказывала разговор с подругой из райцентра, но телефонистка неожиданно соединила ее с деревенским узлом связи.
– Алё! Нинка, ты? – раздался в трубке далекий, пронзительный голос соседки, тети Зои. – Нинка, слава богу, дозвонилась!
– Да, тетя Зоя. Что случилось? – спросила Нина, чувствуя, как внутри все сжимается от нехорошего предчувствия.
– Да Машка-то твоя совсем плоха стала! – кричала в трубку соседка сквозь треск помех. – Из хаты почти не выходит, не можется ей. Руки совсем не слушают, ложку до рта донести не может, падает постоянно. С фермы ее поперли еще в прошлом году. Ты бы приехала, проведала мать-то! Ведь одна она, как перст...
Нина прижала холодную пластиковую трубку к уху. В памяти мгновенно всплыл грязный асфальт, разбитая банка варенья и пьяный, как ей казалось, лепет матери.
– Тетя Зоя, у нее всегда так после ее... увлечений, – холодно ответила Нина. – Она сама выбрала такую жизнь. У меня работа, семья. Мне некогда возиться с ее похмельным синдромом. Передайте ей, пусть возьмет себя в руки.
– Да какое похмелье, девка! – закричала было тетя Зоя, но связь вдруг затрещала, завыла, и голос соседки утонул в шуме междугородной линии.
Нина повесила трубку. Рука ее дрожала, но она заставила себя сделать глубокий вдох.
– Нет, – прошептала она себе. – Я больше туда не вернусь. С меня хватит этого позора.
...И наступил сентябрь 1991 года. Страна бурлила, менялись флаги и законы, рушился привычный мир. Нина стояла на кухне своей квартиры, когда в дверь позвонил почтальон. Он протянул ей серый бумажный бланк телеграммы.
Нина развернула его. Буквы на серой ленте были напечатаны неровно:
«МАРИЯ СТЕПАНОВНА СКОНЧАЛАСЬ ВЧЕРА СЕЛЬСОВЕТ ЗОЯ ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ ПРИЕЗД»
Нина смотрела на бланк, и в груди у нее не было ни слез, ни горя. Только тяжелый, холодный ком, который мешал дышать. И еще — глухое, липкое раздражение. Опять. Опять эта деревня врывается в ее чистую, выстроенную жизнь. Опять надо ехать, оформлять какие-то бумаги, хоронить, продавать старую, разваливающуюся избу, разговаривать со сплетницами-соседками.
Она медленно подошла к комоду, открыла нижний ящик и достала из-под кипы старых журналов ту самую черно-белую фотографию. На ней маленькая Нина улыбалась, а мать держала ее за плечи своими крупными, тогда еще сильными руками.
– Ну вот и всё, мама, – тихо сказала Нина в пустоту комнаты. – Ты своего добилась.
Она пошла на вокзал и купила билет на автобус до райцентра. Это был обратный билет. Но стоя на перроне, среди челноков с огромными сумками и запаха дешевого бензина, Нина вдруг отчетливо поняла: возвращаться ей на самом деле абсолютно некуда.
Конец второй части. Продолжение читайте здесь.