Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЖИЗНЬ В ТЕМНОТЕ (НИЧЬЯ)...

Рассказ.Глава 6.
Вторник выдался хмурым, но сухим. Октябрьское солнце, бледное и холодное, выглядывало из-за туч только на мгновение, чтобы тут же спрятаться за свинцовой стеной. Анфиса встала затемно, ещё до петухов, вымылась из рукомойника ледяной водой, надела самое чистое платье — то самое, ситцевое, дочкино, которое подарила Фёкла Терентьевна. Волосы туго заплела в две косы, уложила их

Рассказ.Глава 6.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Вторник выдался хмурым, но сухим. Октябрьское солнце, бледное и холодное, выглядывало из-за туч только на мгновение, чтобы тут же спрятаться за свинцовой стеной. Анфиса встала затемно, ещё до петухов, вымылась из рукомойника ледяной водой, надела самое чистое платье — то самое, ситцевое, дочкино, которое подарила Фёкла Терентьевна. Волосы туго заплела в две косы, уложила их венцом вокруг головы, как делали замужние бабы — чтобы выглядеть постарше и солиднее. Поверх накинула тёплый, хотя и дырявый, платок.

Бумаги — свидетельство и прошение — лежали за пазухой, прижатые к телу. Она то и дело трогала их через ткань, проверяя, не выпали ли. На душе было муторно, как перед экзаменом, которого боишься и одновременно ждёшь.

Катерина ещё спала. Марфа Степановна, которой стало лучше, возилась на кухне с самоваром, покряхтывала. Купец ушёл в лавку — сегодня был базарный день, покупателей ждали много.

— Ты куда это нарядилась? — спросила Марфа Степановна, увидев Анфису в чистом платье.

— Нешто в церковь?

— По делу, — уклончиво ответила та. — К Фёкле Терентьевне. Она больна, помочь обещалась.

— Иди, — разрешила хозяйка. — Только к обеду вернись. Катерина без тебя плакать будет.

Анфиса кивнула и выскользнула за дверь.

****

Земская управа помещалась в каменном здании на Соборной площади, напротив собора, с колоннами и высокими окнами. Анфиса никогда не была внутри таких домов — только проходила мимо, робея и ускоряя шаг. Теперь пришлось подняться на крыльцо, толкнуть тяжёлую дверь с бронзовой ручкой.

Внутри пахло воском, мастикой и старыми бумагами. Швейцар в мундире с медными пуговицами сидел у входа, дремал. Увидев Анфису, он открыл один глаз, окинул её небрежным взглядом.

— Куда, красавица?

— К земскому начальнику. По делу.

— Записана?

— Нет. Мне сказали, он принимает по вторникам и пятницам, с десяти.

— Десять ещё не били, — швейцар зевнул, указал на деревянную скамью в углу. — Жди. Как начнёт, выйдет секлетарь, позовёт.

Анфиса села на скамью, прижала к себе узелок с бумагами. Сердце колотилось. В приёмной было холодно, пахло сыростью, по углам гуляли сквозняки. Постепенно подтягивались другие посетители — мужики в тулупах, бабы в платках, один мастеровой с закопчённым лицом. Все сидели молча, изредка перешёптывались. Анфиса старалась не смотреть на них, чтобы не выдать страха.

Ровно в десять открылась дверь в кабинет, и оттуда вышел молодой человек с бакенбардами, в вицмундире — секретарь. Он держал в руке список, начал выкликать фамилии. Мужики поднимались, уходили внутрь, возвращались — кто с радостным лицом, кто с мрачным. Анфиса ждала, когда назовут её.

Но её фамилии в списке не было.

Наконец все перебывали. Секретарь посмотрел на неё, нахмурился.

— Ты чья?

— Анфиса Горяева, сирота из приюта Святой Ксении. Мне сказали — земский начальник принимает без записи.

— Ну, сказали — не значит, что правда, — буркнул секретарь. — У нас приём только по записи. Приходи через неделю.

У Анфисы упало сердце. Через неделю — это ещё семь дней ждать, а купец не отпустит, а Катерина не даст уйти, а бумаги могут потеряться, а...

— Голубчик, — сказала она, вставая и делая шаг к секретарю, — миленький, я из приюта беглая, меня ищут. Мне каждая минута дорога. Пустите, Христа ради. Я на минуту.

Секретарь помялся, посмотрел на неё — на рыжие косы, на зелёные глаза, на дрожащие губы. Вздохнул.

— Ладно, рыжая . Заходи. Только быстро. И без слёз, начальник этого не любит.

****

Кабинет земского начальника был большим, с высокими потолками, заставленным шкафами с делами. На столе — чернильный прибор, графин с водой, тяжелая печать на подставке. У окна, в кожаном кресле, сидел человек лет пятидесяти, полный, с лысиной, с усами вниз, как у жандарма. Одет в сюртук, на груди — орден. Глаза маленькие, блеклые, равнодушные.

— Кто такая? — спросил он, не поднимая головы от бумаг.

— Анфиса Горяева, ваше высокоблагородие, — Анфиса поклонилась в пояс, как учили в приюте. — Сирота, из приюта Святой Ксении. Сбежала, потому что хотели продать. Живу у добрых людей, работаю. Прошу выдать мне свидетельство на жительство, как сироте бесприютной.

Она вытащила из-за пазухи бумаги, протянула их дрожащей рукой. Начальник взял, надел очки, начал читать. Читал долго, шевеля губами. Анфиса стояла, затаив дыхание, и смотрела на него, как на судью перед казнью.

— Из приюта, говоришь, сбежала, — проговорил он наконец. — А это — уголовщина. За побег из казённого заведения — наказание. Тебя могли бы вернуть и высечь.

— Так ведь продать хотели, — повторила Анфиса, и голос её дрогнул. — На ярмарку, господам из губернии. Как товар.

— Доказательства есть?

— Нету.

— То-то. — Он положил бумаги на стол, снял очки. — Свидетельство я тебе могу выписать. Но с условием: ты должна находиться под надёжным надзором. Кто твои поручители?

— Поручители? — Анфиса растерялась. — У меня никого нет. Фёкла Терентьевна, старуха, что меня приютила, она может поручиться.

— Фёкла Терентьевна — это кто? По документам?

— Она... вдова. Живёт на Полевой улице. Своим домом.

Начальник вздохнул, потянулся к графину, налил воды, выпил.

— Слушай, девка. Закон есть закон. Без поручителей — никак. Но... — он помолчал, снова надел очки. — Ты говоришь, работаешь у купца Свешникова?

— Да, у Григория Ефимыча.

— Знаю такого. Он человек уважаемый, член городской думы. Если он за тебя поручится — вопрос решён. Ступай к нему, пусть напишет бумагу, что берёт тебя под свою ответственность. С печатью. И приходи в пятницу. Тогда и свидетельство получишь.

Анфиса похолодела. Свешников, который только что не отпускал её, который хотел задержать ещё на полгода, — он напишет поручительство? Никогда. Ему выгодно, чтобы она была без документов, бесправной, на побегушках.

— Ваше высокоблагородие, — начала она, — купец не согласится. Ему выгодно, чтобы я...

— Не согласится — значит, нет тебе свидетельства, — перебил начальник. — Всё, свободна. Следующий!

Он махнул рукой, и секретарь, стоявший у двери, взял Анфису за локоть, вывел в приёмную.

*****

Она вышла на крыльцо управы и села на ступеньку, обхватив колени руками. Ветер трепал волосы, срывал с головы платок. Внизу, на площади, толпился народ, звенели колокола, торговали с лотков мочёными яблоками и калёными орехами. Мир жил своей жизнью — шумной, равнодушной, сытой. А она сидела на холодном камне и чувствовала, как последняя надежда утекает сквозь пальцы, как вода.

«Что теперь? — думала она. — Идти к купцу? Просить? Он рассмеётся мне в лицо. Или, хуже того, согласится, но поставит условие: оставайся у меня навечно.

Сделает меня своей рабой на бумаге».

Она поднялась, машинально перекрестилась на купол собора и побрела прочь. Ноги несли её к Фёкле Терентьевне — других советчиков не было.

Старуха встретила её на пороге, как будто ждала.

— Ну что, касатка? Дал печать?

— Нет, — Анфиса упала на лавку, закрыла лицо руками. — Говорит, нужны поручители. Или купец Свешников чтобы поручился. А купец не поручится. Он меня держать хочет без бумаг, чтобы я у него на побегушках гнила.

Фёкла Терентьевна села рядом, помолчала. Потом сказала:

— А ты попроси у купца. Не за так, а в обмен.

— На что?

— А на то, что ты останешься у него работать ещё на полгода после получения свидетельства. Напишите расписку. Ему выгода — он получит рабу на полгода, тебе — документ. А через полгода — воля.

Анфиса подняла голову, посмотрела на старуху покрасневшими глазами.

— А если он обманет? Если расписку порвёт или скажет, что я должна навечно?

— Тогда ты пойдёшь к земскому начальнику с жалобой. Он купца не любит — они по торговым делам судились. Встанешь на его сторону — глядишь, и поручительство найдётся.

Это было рискованно. Это было почти безумно. Но другого выхода не было.

— Ладно, — сказала Анфиса, вставая. — Попробую. А если не выйдет — убегу. В Сибирь.

На Камчатку. Куда глаза глядят.

— Не торопись, — остановила её старуха. — Завтра пойдёшь. Сегодня отдохни, голову остуди. А я схожу к писарю, спрошу, как такую расписку составить, чтобы купец не обманул.

Анфиса кивнула, обняла старуху и, не сказав больше ни слова, пошла обратно в лавку — к Катерине, к Марфе Степановне, к купцу с его масляным взглядом. Идти было трудно, но ноги несли сами.

«Ничего, — думала она. — Я пережила приют, побег, лес, старого мужика, сарай с косым, равнодушие чиновников. Переживу и это. А там — воля. Настоящая».

*****

В лавке, как назло, купец был в хорошем настроении — выгодно продал партию сукна, получил задаток. Он даже улыбнулся Анфисе, когда та вошла.

— Где шастала? — спросил без злобы.

— К Фёкле Терентьевне ходила, — ответила она. — Можно с вами поговорить, Григорий Ефимыч? Дело есть.

Купец поднял брови, отложил счёты.

— Говори.

— Мне к земскому начальнику ходить надо, свидетельство на жительство получать. Без поручителей не дают. Вы у нас человек уважаемый, вас послушают. Напишите поручительство, а я за это останусь у вас работать ещё на полгода. По расписке. Через полгода уйду — и без обид.

Купец долго смотрел на неё, потом усмехнулся, покачал головой.

— Умная, рыжая. Не ожидал. — Он почесал бороду. — А что мне с того, что ты ещё полгода поработаешь?

Ты и так у меня работаешь, пока я не прогоню.

— А я могу уйти, — сказала Анфиса твёрдо. — Без документов, но уйти. В Сибирь. В другом городе меня не найдут. А вы останетесь без работницы. Катерина без няньки. Жена больная.

Ищите другую дуру.

Купец нахмурился, но не рассердился. Подумал.

— А если я не соглашусь?

— Тогда я завтра же уйду. И поручительство не понадобится.

Сказав это, Анфиса сама испугалась своей смелости. Но отступать было поздно. Она стояла перед купцом прямая, как струна, сжав кулаки за спиной, и смотрела ему в глаза — зелёные, вольные, дикие.

Купец крякнул, отвернулся к окну. Долго молчал. Потом сказал:

— Ладно. Хитрая ты, бестия. Иди к писарю, составляйте расписку. Завтра подпишем. Послезавтра иди к начальнику, получи своё свидетельство. А через полгода — скатертью дорога. Только смотри, чтобы Катерина не плакала. Если она будет плакать — я тебя и с паспортом найду.

— Не будет, — пообещала Анфиса. — Я сама к ней буду ходить. По воскресеньям.

Купец махнул рукой, отпуская её.

Анфиса вышла из лавки, спустилась в кухню и там, прижавшись к тёплому боку печи, дала волю слезам. Плакала она долго, навзрыд, уткнувшись в фартук, — первый раз за много недель не от боли и страха, а от облегчения.

«Кажется, получится, — сквозь слёзы думала она. — Кажется, вырываюсь».

В углу ворочалась Агафья, кухарка, привыкшая к её странностям, и не мешала.

****

На следующий день к вечеру расписка была составлена и подписана. Фёкла Терентьевна привела писаря Леонтия Ильича — трезвого, вымытого, с пером и чернильницей.

Расписку написали в двух экземплярах, по всем правилам, со свидетелями — дворником Филиппом и самим писарем.

Купец поставил подпись и печать. Анфиса — кривой крестик. Один экземпляр остался у купца, другой Анфиса спрятала за пазуху, туда же, где лежали бумаги к земскому начальнику.

Ночью она почти не спала. Лежала в своей каморке, прислушивалась к дыханию дома — скрип половиц под шагами купца, кашель Марфы Степановны, ровное дыхание Катерины. И думала о завтрашнем дне. О пятнице. О том, как она снова пойдёт в управу, положит на стол бумаги, и земский начальник, может быть, посмотрев на неё своими равнодушными глазами, скажет: «Хорошо. Получи своё свидетельство».

Она знала, что свидетельство — это не паспорт, не полная свобода. Это маленький клочок бумаги с синей печатью, который может сгореть, потеряться, который полицейский может не признать. Но это был первый её документ. Первое доказательство, что она — не вещь, не беспризорная тварь, не раба. А человек.

И за этот клочок она была готова бороться. Зубами, ногтями, криком, слезами, расписками, любыми унижениями. Потому что человек без бумаги — ничто. А с бумагой — уже почти кто-то.

За окном завывал ветер, срывал последние листья с деревьев. Где-то вдалеке лаяли собаки. И Анфисе казалось, что они лают ей — провожают, желают удачи. Или, наоборот, предупреждают.

Она закрыла глаза и прошептала в темноту:

— Завтра. Завтра всё решится.

******

В пятницу утром Анфиса встала затемно, ещё до первых петухов.

Ночь не спала — всё думала о предстоящем визите к земскому начальнику. Казалось, что от одного этого похода зависит вся её жизнь: если печать ляжет на бумагу — она свободна, если нет — снова придётся бежать, прятаться, вымаливать.

Оделась она особенно тщательно. Платье — то самое, ситцевое, подаренное Фёклой Терентьевной, — выстирала накануне с золой, выгладила горячим утюгом. Волосы заплела в две косы, уложила короной. В узелок положила заветную расписку, свидетельство от писаря, прошение. Сердце билось где-то в горле.

Марфа Степановна, которой стало совсем хорошо, сама подала Анфисе кружку парного молока и краюху свежего хлеба.

— Иди с Богом, — сказала она. — Только возвращайся скорее. Катерина соскучилась.

Купец, увидев её в прихожей, буркнул: «Не задерживайся. Сегодня привоз нового товара, будешь помогать разгружать». Но в глазах его было что-то новое — не то уважение, не то зависть. «Иди уж, иди, вольная птица».

Анфиса вышла за ворота. Утро было холодное, но ясное. Солнце только поднималось из-за крыш, окрашивая небо в розовое и золотое. На Соборной площади уже собирался народ — бабы с корзинами, мужики с телегами, чиновники в вицмундирах, спешащие на службу.

Она шла быстро, почти бегом, боясь опоздать или струсить на полпути. Мысли путались, но одна была главной: «Сегодня — свидетельство. Завтра — свобода. Ещё немного потерпеть».

До управы оставалось всего ничего — свернуть за угол, пройти мимо пожарной каланчи, и вот она, Соборная площадь. Анфиса уже видела знакомые колонны, когда из-за угла выскочили двое.

Мужики — один высокий, худой, с рябым лицом, другой приземистый, с бычьей шеей, в засаленном картузе. Они загородили ей дорогу, переглянулись.

— Горяева? — спросил рябой, щурясь.

Анфиса попятилась, но сзади кто-то взял её за локоть. Третий — старый, знакомый, с клюкой. Мелькнула шальная мысль: Михей? Нет, не Михей. Другой. С морщинистым, злым лицом.

— Она самая, — сказал старик и противно ухмыльнулся. — Рыжая, глаза зелёные. Беглянка из приюта.

— Я никуда не пойду! — крикнула Анфиса, пытаясь вырваться. Но бычешеий мужик схватил её за запястья, заломил руки за спину. Больно, до хруста.

— Тихо, дура, — прошипел он. — Велено доставить живьём. Не дёргайся — хуже будет.

Они потащили её в переулок, к подводе, крытой брезентом. Анфиса брыкалась, кричала, звала на помощь. Но прохожие отворачивались — мало ли, муж жену учит, или хозяин беглую работницу ловит. Никто не вмешивался.

Её втолкнули в телегу, набросили на голову мешковину, связали руки верёвкой. Она задыхалась, плакала, но сквозь грубую ткань слышала только равнодушный говор мужиков да стук копыт.

— Куда везём? — спросил один.

— К становому. Потом — в приют. А там — как судья решит.

Телега тронулась, и Анфиса потеряла счёт времени и дороги.

*****

Очнулась она в холодной, каменной комнате — волостном правлении, как она поняла потом.

Мешковину сняли, руки развязали, но дверь заперли. За столом сидел становой пристав — грузный, с бакенбардами, в мундире с блестящими пуговицами. Перед ним лежали бумаги — те самые, что Анфиса носила за пазухой.

Их, видно, вытащили, пока она была без памяти.

— Горяева Анфиса, пятнадцати лет, беспаспортная, беглая из приюта, — читал пристав монотонно. — Обвиняется в бродяжничестве и укрывательстве без документов. Наказание по закону — возвращение в приют с передачей под надзор смотрителя. Но...

Он поднял глаза, и Анфиса увидела в них что-то похожее на скуку и одновременно на корысть.

— Но приют Святой Ксении подал прошение о твоей «трудновоспитуемости» и рекомендовал не возвращать, а определить в работные дома или выдать замуж за благонадёжного человека с испытательным сроком. Такая практика есть. Экономнее для казны.

— Выдать замуж? — Анфиса не поверила своим ушам. — За кого? Я не согласна!

— А тебя никто не спрашивает, — усмехнулся пристав. — Сирота, беспризорная — ты казённая собственность. Казённых сирот закон позволяет пристраивать в семьи с согласия попечительского совета. А совет уже дал добро.

Он хлопнул ладонью по другой бумаге, лежащей на столе. Анфиса увидела знакомую подпись — Хряпова. И печать приюта.

— Жених нашёлся, — продолжал пристав, листая дело. — Вдовец из соседней волости, Ермолай Ферапонтов, тридцати двух лет.

Имеет дом, хозяйство, скотину. Жена его померла от чахотки, оставив двух малолетних детей. Нужна баба в дом — работать, детей растить. Ты подходишь.

Молодая, здоровая, рыжая !!!

— Не пойду! — закричала Анфиса, вскакивая. — Я лучше в тюрьму, лучше в Сибирь, лучше утоплюсь!

— Утопишься — грех на душу возьмёшь, — равнодушно сказал пристав. — А так — законная жена, хозяйка. Чем не жизнь?

В приюте хуже было.

Он подписал бумагу, позвал писаря.

— Отвезите её к попу. Сегодня же обвенчаем.

Чтобы без проволочек.

Анфису вывели на крыльцо.

На улице стоял мужик — тот самый Ермолай Ферапонтов. Вид у него был неприятный: лицо красное, опухшее от пьянства, глаза маленькие, налитые кровью, борода нечёсаная, в репьях. Одет в рваный армяк, лапти на босу ногу.

От него разило сивухой и старым луком.

— Здорово, рыжая, — сказал он, осклабившись, показав жёлтые, редкие зубы. — Будем мужем и женой. Ты у меня быстро привыкнешь. Детям мамка нужна, мне — баба в постель. Работать заставлю, не то что в городе — прохлаждаться.

Анфиса плюнула ему в лицо.

— Не подходи, пёс смердящий!

Ермолай размахнулся, ударил её по щеке — так, что она отлетела к перилам, разбив губу. Кровь потекла по подбородку.

— Учись, сука, уважать мужа! — рявкнул он. — Я из тебя дурь выбью.

Пристав, стоявший в дверях, не вмешался. Только сказал:

— Без следов на лице. Венчание сегодня.

Уймитесь оба.

***

Её везли в церковь в той же телеге, под конвоем рябого мужика.

Ермолай сидел рядом на передке, погонял лошадь и скалился. Анфиса сидела, скованная, с опухшим лицом, и смотрела на белый храм, который приближался с каждым стуком копыт.

«Господи, — шептала она, — если Ты есть, сделай так, чтобы этот грех не случился. Пошли мне смерть, болезнь, что угодно, только не этого пьяницу».

Но небо молчало. Солнце светило ярко, по-осеннему прозрачно, и колокола звонили к венчанию — для кого-то радостному, для Анфисы — похоронному.

У церкви их встретил священник — старый, с седой бородой, в золотой ризе. Увидев Анфису в синяках, с разбитой губой, он нахмурился, но промолчал — видно, был в доле. Рябой мужик сунул ему в руку бумагу от пристава и деньги.

— Венчай, батя. Дело казённое.

Священник вздохнул, перекрестился и повёл их в алтарь.

Венчание было коротким, без гостей, без певчих — только дьячок бормотал псалмы да свечи чадили.

Анфису держали под руки, чтобы не упала — она была белее полотна. Ермолай стоял рядом, ухмылялся и то и дело щипал её за бок, шептал: «Терпи, рыжая, скоро венцом свяжемся — тогда я тебе покажу».

Анфиса не помнила, как на неё надели венец, как обвели вокруг аналоя, как дали поцеловать крест. Всё плыло, кружилось, и только одна мысль билась где-то глубоко: «Это не по закону. Это не по-божески. Я не хочу. Я не его».

Но закон был на стороне Ермолая. И пристав, и священник, и Хряпов — все они были выше её, безродной, беглой, ничьей.

«Ничья», — пронеслось в голове. И вдруг стало спокойно. Как будто всё внутри обрубило. Она перестала сопротивляться, смотреть, слышать. Просто стояла и ждала, когда это кончится.

****

После венчания Ермолай повёз её в свою деревню — глухую, на краю болота, где избы покосились, а мужики пили горькую с утра.

В доме — грязь, вонь, двое детей — девчонка лет пяти и мальчик трёх лет, голодные, забитые, в лохмотьях.

Увидев Анфису, они заревели.

— Вот, мамка ваша новая, — бросил Ермолай, скидывая армяк. — Живите. А ты, — он обернулся к Анфисе, — щи варить, детей мыть, полы скрести.

И в постель ко мне привыкай. Сегодня же.

Он толкнул её в спину, запер дверь снаружи. Анфиса осталась в доме одна с чужими детьми.

Она стояла посреди комнаты, глядя на грязные стены, на закопчённый потолок, на убогую икону в углу. Девочка подошла к ней, потянула за юбку.

— Тётя, вы к нам насовсем? А мама наша померла

. Вы не помрёте?

Анфиса опустилась на колени, обняла девчонку, прижала к себе. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с запёкшейся кровью.

— Не помру, — сказала она. — Не помру. Я живучая.

Она знала, что ночью придет Ермолай пьяный, будет требовать супружеского долга, бить, унижать. И она не знала, сможет ли защитить себя в третий раз. У неё не было кирпичного черепка, не было леса, куда можно убежать. Была запертая дверь, двое чужих детей и ледяная, беспросветная тьма.

Но где-то в этой тьме, в самом глубоком колодце её души, ещё теплилась искра — бешеная, рыжая, упрямая.

«Ничья, — сказала она себе в который раз. — Но это не значит, что я вещь. Я человек. И я выживу. Выживу и отомщу. Всем. Ермолаю, Хряпову, приставу, священнику.

Всем, кто меня продал».

Она поднялась, вытерла слёзы, подошла к печи. Надо было топить, варить щи, мыть детей. Не сейчас — потом.

Сначала пережить эту ночь.

Дети, почуяв её тепло, прижались к ней, перестали плакать. Анфиса села на лавку, обняла их обоих, и они сидели так втроём, в темнеющей избе, слушая, как за окном завывает ветер и где-то вдалеке лает собака.

Она вспомнила Фёклу Терентьевну, Катерину, Марфу Степановну — тех, кто был добр. И подумала: «Где вы теперь? Поможете ли? Узнаете ли?»

Но помощи не было. Был только холод, голод и страх перед тем, что должно случиться, когда за дверью заскрипят шаги Ермолая.

****

Дом Ермолая Ферапонтова стоял на краю деревни, у самого болота. Три почерневших окна глядели на дорогу, как слепые глазницы; крыша поросла мхом, забор покосился, ворота держались на одной петле. Внутри — одна комната с русской печью, да сени, да холодный подклет, где зимой держали картошку и замерзали щенки.

Анфису заперли в этой избе на третий день после венчания. Ермолай уехал в город — пропивать приданое, которое, по слухам, выделила на неё казна (три рубля и старая корова).

Вернулся через неделю, пьяный в стельку, без коровы, но с новым обещанием: «Заживём, рыжая! Я тебе, может, и платок куплю, если смирной будешь».

Смирной Анфиса не была. Она молчала, работала, терпела, но в каждом её движении, в каждом взгляде зелёных глаз сквозило столько ненависти, что Ермолай, даже пьяный, чувствовал её и зверел.

— Ты чего молчишь, сука? — кричал он, размахивая кулаками. — Я тебя приголубить хочу, а ты морду воротишь!

Небось, в городе с купцами гуляла, а здесь муж не угодил?

Он бил её часто. По лицу, по спине, по чему придётся.

Анфиса не плакала — только сжимала зубы до хруста и смотрела в потолок, пока он не выдыхался, не валился на лавку храпеть. Дети — Маша и Гришка — жались по углам, боялись отца и жалели новую мать. Они быстро привыкли к Анфисе: девочка тянулась к ней за лаской, мальчик лез на руки, как только она садилась.

— Вы не уйдёте от нас? — спрашивала Маша шёпотом, по ночам, когда Ермолай храпел.

— Вы не помрёте, как наша мама?

— Не помру, — отвечала Анфиса, обнимая их обоих.

— И вы не бойтесь. Я сильная.

Но сил становилось всё меньше. Ермолай почти не кормил её — хлеба краюха на день, вода из колодца. От побоев болела спина, под глазами залегли синие тени. Волосы, которые она так берегла, свалялись в колтуны, потому что мыться было негде и нечем. Она худела с каждым днём, и только глаза — зелёные, дикие, — оставались прежними.

******

Однажды, когда Ермолай ушёл на весь день к соседу пить самогон, Анфиса решилась на побег.

Она собрала узелок — немного хлеба, луковицу, спички, маленькую иконку, которую когда-то нашла в приюте (маленькую, медную, с потускневшим ликом). Оделась потеплее — в старый Ермолаев армяк, висевший на гвозде. Детей поцеловала, сказала, что скоро вернётся, но не знала, обманывает или нет.

Вышла через заднюю дверь, где навозная куча упиралась в забор. Забор был дырявый, Анфиса просунулась между брёвнами, расцарапав плечи, и побежала.

Болото, топь, кочки — она шла стороной, лесом, в обход деревни. Сердце колотилось, как у загнанного зверя. «Только бы не хватились, только бы не заметили до вечера».

Она шла часа два. Лес становился гуще, темнее, болото — сырее. Ноги увязали в моховых подушках, вода хлюпала под лаптями. Она уже почти вышла к просёлку, откуда можно было добраться до города, когда услышала сзади лай собак и крики.

— Держи её! Уходит, сучья дочь!

Она побежала быстрее, но куда там — усталая, голодная, с больными ногами, против троих мужиков и двух собак. Её схватили, повалили в грязь, связали руки и потащили обратно. Ермолай, трезвый на этот раз, встретил её у ворот с кнутом.

— Учи, мужик, жену, — посоветовал сосед, разворачивая лошадь. — А то загордилась шибко, из приюта беглая.

Ермолай бил её долго. Кнутом, вожжами, поленом.

Анфиса не кричала — только стонала, свернувшись клубком на мокрой земле. Дети выли в избе, но никто не вступился. В деревне к такому привыкли — своя жена, своя воля, не лезь.

Когда он выбился из сил, бросил окровавленный кнут и сказал:

— Сиди теперь в подклете, пока не сдохнешь. А сдохнешь — закопаю в болоте. Никто и не узнает.

Её бросили в подклет — сырую, чёрную яму с земляным полом, где пахло гнилой картошкой и мышами. Заперли дверь на засов. Сверху, через щели, пробивался слабый свет. Было холодно, больно, страшно.

****

Анфиса пролежала в подклете три дня. Ей почти не давали есть — раз в день Маша, плача, просовывала под дверь краюху хлеба и кружку воды. Анфиса не могла встать — спина распухла, рёбра трещали при каждом вздохе. Но в голове, сквозь боль и отупение, зрело одно: «Я не умру здесь. Не умру».

На четвёртый день, когда силы почти кончились, она услышала шорох. Кто-то копался у замка. Потом дверь скрипнула, и в подклет спустилась Маша — худенькая, перепуганная, с большими глазами.

— Анфиса, — прошептала девочка. — Я ключ украла, пока он спал. Бегите. Я вас не держу.

Анфиса с трудом села, взяла девочку за руку.

— А ты? Он тебя убьёт.

— Не убьёт. Я его дочка. А вы уходите, ради Бога. Мы с Гришкой потом сами... Найдём что-нибудь.

Или бабка Дуня нас возьмёт.

Анфиса обняла девочку, поцеловала в макушку.

— Спасибо, родная. Я за вами вернусь.

Или пришлю кого. Обещаю.

Она выползла из подклета, опираясь на стены, и побрела в ночь. Было темно, ветрено, первые звёзды едва мерцали. Ноги не слушались, спина горела огнём, но она шла — через огород, через выгон, к лесу.

«Только бы не упасть, — думала она.

— Только бы не потерять сознание».

****

Лес принял её, как родную. Или как бродячую собаку — равнодушно, но без злобы. Анфиса шла, держась за стволы, падала, поднималась, ползла. В какой-то момент она наткнулась на землянку — старую, полузасыпанную, оставшуюся от лесорубов. Забилась внутрь, навалила сухих листьев на порог и потеряла сознание.

Очнулась от того, что кто-то трогал её за плечо.

— Эй, живая хоть ?

Она открыла глаза — и обмерла. Над ней стояла женщина. Молодая, в рваной одежде, с красными глазами и всклокоченными волосами. Настька!

Та самая, из табора, которую Кузьма называл «порченой».

— Ты? — прошептала Анфиса. — Откуда ты?

— А я теперь тут, — грустно усмехнулась Настька. — Кузьма меня выгнал, сказал, что я ему не угодна стала. Брожу одна. Лес — он ничей, всех принимает.

А ты как сюда попала? Вся в крови.

Анфиса, пересиливая боль, рассказала всё — про купца, про свидетельство, про Ермолая, про подклет.

Настька слушала, морщилась, вздыхала.

— Злые люди, — сказала она. — Злые и глупые. Но мы не сдадимся, слышишь? Я тебя выходим. Травы тут есть, кровь останавливают. Пещера вот, тёплая.

Поживём вместе, вдвоём легче.

Она принесла воды из ручья, промыла Анфисе раны, приложила листья подорожника и мать-и-мачехи. Потом развела маленький костёр у входа, вскипятила в консервной банке похлёбку из лесных трав и засохших корок.

— Ешь, — сказала она. — Силы нужны.

Анфиса ела, пила, и с каждым глотком возвращалась к жизни. Сырая, тёмная землянка казалась ей дворцом.

Настька — сестрой, которую она никогда не имела.

— А что дальше? — спросила Анфиса, когда ужин кончился.

— А дальше — будем решать, — ответила Настька, подбрасывая хворост в огонь. — Может, в другой город уйдём, подальше от этого уезда. Может, на фабрику устроимся, хоть в прачки. Я бумажку свою потеряла, но мне и не нужно — я одна, меня ищут мало. А тебя — будут.

Ермолай заявит в полицию о побеге жены.

— Жены... — горько повторила Анфиса. — Какая я ему жена? Венчанная, а жена ли?

— По закону — жена. Но закон — он для богатых

. Бедный мужик свою жену ищет, если она ему нужна. А Ермолаю нужна работница и постельная грелка.

Он будет искать. Надо уходить.

Они сидели у костра, две беглянки, две ничьи, две рыжие (у Настьки волосы были русые, но от копоти казались огненными), и смотрели на огонь. Где-то далеко выла собака — может, Ермолаева, может, чужая.

— Не бойся, — сказала Настька, положив руку на плечо Анфисы. — Вдвоём не страшно. А там — видно будет. Может, добрые люди найдутся. Может, сами себе добрыми станем.

Анфиса кивнула, прикрыла глаза. Слёз не было — только усталость и тепло от костра.

Сквозь сон она услышала, как Настька поёт — тихо, без слов, какую-то тягучую, длинную песню, похожую на плач и на молитву одновременно.

«Вдвоём, — подумала Анфиса, засыпая. — Вдвоём легче».

****

Утром они собрали немудрёный скарб: нож, найденный Настькой в старой землянке, две краюхи хлеба, спички, котелок. Анфиса с трудом разогнулась — спина болела, но раны затягивались.

Настька знала толк в травах, прикладывала свежие припарки каждые два часа.

— Надо идти на восток, — сказала она, выглядывая из землянки. — Там леса кончаются, начинаются поля. А за полями — большая дорога и постоялые дворы.

Может, нагоним обоз или подводу.

— А если нагоним Ермолая? — спросила Анфиса.

— Не нагоним. Он в другую сторону поедет — искать будет по городу, по приютам.

А мы лесом, тихо.

Они пошли. Сначала медленно, останавливаясь каждый час, чтобы перевести дух. Потом быстрее — дорога под ногами становилась твёрже, лес редел. К вечеру они вышли на просёлок, заросший травой, и увидели вдалеке дымок — постоялый двор.

— Зайдём? — спросила Настька.

— А если там Ермолай? — испугалась Анфиса.

— Не должен. Но на всякий случай — ты прячься за мной. Я скажу, что мы сестры, идём к тётке в город. Попросим хлеба и ночлега.

Они подошли к двору. Ворота были открыты, на лавке сидел мужик — старый, седой, с добрым лицом, похожим на Михея, только не на клюку опирался, а на палку.

— Здоровы, девки, — сказал он, щурясь. — Каким ветром?

— Ветром беды, дедушка, — ответила Настька. — Пустишь на ночлег? За работу.

— За какую работу?

— За любую. Корову подоить, двор подмести, щи сварить.

Старик оглядел их — грязных, худых, в лохмотьях — и покачал головой.

— Не сбежите?

— Не сбежим, — сказала Анфиса. — Нам бежать некуда.

— Ладно, заходите. Только тихо. У меня постояльцы есть — купец один, любит тишину.

Они вошли во двор. Запахло сеном, навозом, горячей похлёбкой. Анфиса почувствовала, как у неё закружилась голова — от усталости, от надежды, от всего сразу.

— Ну вот, — прошептала Настька, беря её за руку. — Мы почти на месте. Отдохнём, отъедимся, а там — видно будет.

Анфиса сжала её ладонь. В серой, нищей, жестокой жизни вдруг появилась точка опоры — не одна, а две. Они сами.

«Ничьи, — подумала она. — Но вместе».

Закат догорал над лесом, и на небе зажигались первые звёзды.

Продолжение следует .

Глава 7