Рассказ.Глава 5.
Город встретил Анфису запахами. Сначала — речными, с пристани: тиной, мокрыми канатами, дёгтем и рыбой, которую грузили в бочки. Потом — базарными: квашеной капустой, дёшевым мылом, лошадиным потом, жареным луком и сладкой, приторной сдобой из лавки. После леса и полей эта смесь ударила в нос, закружила голову, вызвала голодную тошноту.
Она шла по мостовой — каменной, булыжной, больно коловшей босые ступни. Город был незнакомый, уездный, с одноэтажными и двухэтажными домами, с вывесками «Трактир», «Хлебная лавка», «Ремонт экипажей».
Над крышами возвышались колокольни церквей — четыре, пять, шесть, с золотыми луковками, горевшими на утреннем солнце. Где-то гремел колокол к обедне, и этот звон смешивался с грохотом телег, криками разносчиков, лаем собак.
Анфиса остановилась посреди улицы, растерянная, оглушённая. В приюте город виделся ей иным — чистым, светлым, с добрыми людьми, которые улыбаются и подают хлеб. Настоящий город был грязен, шумен и равнодушен. Прохожие толкали её, не извиняясь, окидывали взглядами — грязную, босую, в лохмотьях — и отворачивались
. Одна баба в шляпке с вуалью даже перешла на другую сторону улицы, увидев Анфису, будто та была прокажённая.
«Никому нет дела, — поняла она. — Никто не спросит, кто я и откуда. Никто не поможет».
Она свернула в переулок — узкий, грязный, сонный — и села на чьи-то ступеньки. Ноги гудели, подошвы превратились в одну сплошную рану. Платье висело клочьями, волосы свалялись в колтуны, пахло от неё потом, грязью и речной тиной. В отражении мутного оконного стекла она увидела себя — худую, бледную, с дикими зелёными глазами, с торчащими рыжими прядями.
Ведьма, не иначе.
«Куда я иду? — подумала она в который раз. — Зачем? Может, проще вернуться? Сдаться в полицию, сказать: я беглая, отведите назад. Там хоть кормят».
Она зажмурилась, представила приют: сырой барак, запах карболки, Варьку с её кулаками, Хряпова с масляными глазами. И поняла — нет. Лучше умереть на этой лестнице, чем вернуться.
****
День тянулся медленно, мучительно.
Анфиса переходила с места на место, чтобы не привлекать внимания полиции. Дворники в синих фартуках подметали мостовые и косились на неё, но не прогоняли — видно, таких беспризорных здесь хватало. На базаре она попыталась попросить милостыню — протянула руку к лотку с пирожками.
Торговка, красномордая бабища, заорала: «Пошла вон, дармоедка!» — и окатила её помоями из ведра. Анфиса отскочила, но часть жижи попала на платье.
Прохожие засмеялись.
В отчаянии она пошла на окраину, туда, где теснились покосившиеся домишки, пахло кожевенным заводом и стояла густая, невылазная грязь. Здесь жили бедные — мастеровые, прачки, нищие, бывшие каторжники. Здесь её могли не прогнать.
Она постучалась в одну дверь, в другую, в третью. Ей открывали, смотрели с подозрением, слушали её сбивчивый рассказ про «тётку в городе» и закрывали дверь перед носом.
В одной избе женщина дала ей краюху хлеба и сказала: «Иди с Богом, милая. Сами по зубам стучим».
В другой — мужик, пьяный уже с утра, схватил за грудки, притянул к себе, задышал перегаром: «А за ночлег чем платить будешь, баба ?» — Анфиса вырвалась, выбежала.
К вечеру она уже не чувствовала ног. Села на крыльце какой-то заброшенной бани, привалилась к косяку. Голова кружилась, перед глазами плыли круги. «Сейчас упаду в обморок, — подумала она. — И не встану».
Но не упала. Сквозь пелену услышала голос — тихий, старческий:
— Эй, касатка, ты живая?
Анфиса подняла голову. Перед ней стояла старуха — не такая, как Меланья. Маленькая, сгорбленная, в чёрном платке и чистом, хоть и заплатанном, фартуке. Лицо — всё в морщинах, но глаза — добрые, голубые, с выцветшей лаской.
— Живая, — прошептала Анфиса.
— Вижу, что живая. А кто такая — не вижу.
Ты бездомная, что ли?
— Беглая. Из приюта.
Старуха не удивилась и не испугалась. Кивнула, как будто только этого и ждала.
— В приютах нынче не жизнь, а каторга. Муж мой, царствие небесное, тоже в приюте рос. Сбежал в двенадцать лет. — Она помолчала, поправила платок.
— Пойдём ко мне. Я одна живу, вдовица.
Дочка в горнице при купце, приезжает редко. Место есть.
Анфиса не поверила. Слишком много обманов было за последние дни. Но сил отказываться не было.
— А вы не обманете? — спросила она прямо.
— Бог с тобой, — старуха перекрестилась. — Обманывать — грех. А я грешница, но не до такой же степени.
Она протянула Анфисе руку — сухую, с узловатыми пальцами. Анфиса взялась за неё, встала.
Ноги подкосились, но старуха поддержала.
— Идём, касатка. Напою чаем, накормлю щами.
А там видно будет.
****"
Избушка старухи — её звали Фёклой Терентьевной — стояла в самом конце улицы, у оврага, прилепившись к косогору, как ласточкино гнездо. Внутри было тесно, но чисто: струганые стены, половики на полу, в красном углу — древние иконы, перед ними теплится лампадка.
Пахло сушёными травами, квасом и старым деревом.
Фёкла Терентьевна посадила Анфису за стол, налила щей — жидких, с одной картофелиной, но горячих. Рядом положила ломоть ржаного хлеба и луковицу.
— Ешь, не спеши. Давно не ела?
— Со вчерашнего дня, — сказала Анфиса, отправляя в рот ложку за ложкой.
— Плохо, — покачала головой старуха. — Молодой расти нужно, а ты — одни рёбра. И волосы какие красивые, рыжие, а колтуны, как у беспризорной.
Помоешься завтра, я тебе гребень дам.
Анфиса ела и плакала — тихо, без звука, слёзы капали прямо в щи. Фёкла Терентьевна не утешала, не гладила по голове.
Села напротив, подперла щеку рукой и смотрела.
— Отольются кошке мышкины слёзки, — сказала она наконец. — Ты поплачь, поплачь. Легче будет.
Когда Анфиса доела и вытерла миску хлебом, старуха сказала:
— А теперь слушай, касатка. Могу я тебя приютить на неделю-другую. Но даром не кормить — у меня пенсия малая, мне самой по праздникам мясо не всегда по карману.
Ты работать умеешь?
— Умею, — сказала Анфиса. — Всё умею.
Скотину обиходить, полы мыть, бельё стирать, готовить, шить.
— Ну, шить — это хорошо. У меня дочка рукодельница была, да уехала. Пряжу оставила, ткать некому. Будешь учиться — платить нечем, но кормить и одевать стану. Идёт?
— Идёт.
— И ещё: паспорта у тебя нет, в городе без паспорта долго не проживёшь. Нужно тебе бумаги делать. У меня знакомый писарь есть, бывший. Сделает за три рубля.
— А где мне три рубля взять? — Анфиса опустила глаза.
— А заработаешь.
Возьми в лавке у купца Свешникова — он горничных берёт на побегушки. Платят гроши, но за два месяца три рубля наскребёшь. А пока будешь у меня жить, работать на меня.
Анфиса кивнула. План был скудный, тяжёлый, но это был план. Не просто брести наугад, а знать: завтра — работа, послезавтра — ещё, и так, пока не накопится три рубля.
— Спасибо вам, Фёкла Терентьевна, — сказала она.
— Век не забуду.
— Не поминай лихом, — ответила старуха, вставая и зажигая лучину. — Ложись спать. Завтра рано вставать.
****
Анфиса спала на печи, на мягком тряпье, укрытая старым тулупом. За тонкой стеной слышно было, как старуха молится — шепотком, часто крестится, вздыхает. Мысли путались, но впервые за много дней не было страха. Не было холода. Не было острого, режущего чувства, что за спиной стоит кто-то с ножом.
«Может, и есть на свете доброта, — подумала она засыпая. — Не всякая ласка — ловушка».
Спала она спокойно, без снов. Разбудил её петух — не один, а целый хор, залившийся за окном. Было ещё темно, но старуха уже гремела чугунами.
— Вставай, касатка. Сегодня в лавку к Свешникову пойдём, договариваться. А умоешься пока из рукомойника. Платье я тебе приготовила — дочкино, старое, но чистое.
Платье было ситцевое, в мелкий цветочек, с чёрным передником. На Анфису оно оказалось мало в груди, но длинное — пришлось подшить. Лапти нашлись на ногу.
Фёкла Терентьевна расчесала её рыжие волосы берёзовым гребнем, заплела в две косы — аккуратно, туго.
— Ишь, какая красавица, — сказала она, отступив на шаг. — Глаза — как изумруды. А волосы — как пламя.
Только худа больно. Но это поправимо.
Кормить буду хорошо.
Анфиса посмотрела на себя в маленькое, вставленное в стену зеркальце. На неё глядела чужая, но почти красивая девушка — бледная, с большими зелёными глазами и тяжёлыми рыжими косами. «А ведь если отмыться, отъесться, — подумала она, — то... ничего, можно жить».
За дверью начинался новый день — серый, пасмурный, но с живым ветром и далёким колокольным звоном. Анфиса перекрестилась на иконы — как её научили когда-то в приюте, механически, но теперь в этом движении было что-то своё, не навязанное, а выстраданное.
— Пойдём, бабушка, — сказала она.
— Пойдём договариваться о работе.
Они вышли из избушки, и Анфиса в последний раз оглянулась на лес, темневший за оврагом. Она не знала, что её ждёт в городе — новая грязь, новые предательства, новые слёзы.
Но она шла. И это было главное.
******
Лавка купца Свешникова стояла на Торговой улице, в лучшей части города, где дома были каменные, с высокими крыльцами, а мостовая вымощена аккуратно, не то что в слободке у Фёклы Терентьевны.
Анфиса робела, подходя к массивной двери с медной ручкой. Фёкла Терентьевна шла рядом, маленькая, сгорбленная, но уверенная, будто к себе домой.
— Не бойся, — шепнула она, перекрестив Анфису незаметно. — Свешников — купец известный, с норовом, но не зверь.
Жена у него тихая, забитая. Приказчиков двое, да слуг человек пять. Ты будешь на побегушках — в лавке полы мыть, товар раскладывать, посылать с записками.
А главное — с хозяйской дочкой нянчиться, ей седьмой год, шустрая девка.
Там и приживёшься, глядишь.
Они вошли в дверь, и Анфиса оказалась в просторном, чисто выбеленном помещении, пахнущем сукном, дёгтем и пряниками. Вдоль стен стояли дубовые лари, на полках — рулоны тканей, коробки с лентами, стеклянные банки с конфетами. За прилавком — приказчик, молодой, с маслеными глазами и зализанными волосами, поклонился Фёкле Терентьевне.
— Вам кого, матушка?
— К самому хозяину. По делу. — старуха держалась важно, с достоинством, хотя платье её было чинёным.
Их провели в заднюю комнату, где купец Свешников — полный, краснолицый, с окладистой бородой — пил чай из блюдца вприкуску с сахаром.
На столе — самовар, бублики, мёд в стеклянной плошке. Увидев вошедших, он не встал, только поднял брови:
— Фёкла Терентьевна? С каким интересом?
— Интерес у меня, Григорий Ефимыч, простой: девку работящую пристроить.
Сирота, из приюта, но богобоязненная, не воровка.
У меня живёт, под моим присмотром. Возьмите на побегушки, за харчи и пяток копеек в неделю.
Купец оглядел Анфису — цепко, как лошадь на ярмарке. Долго смотрел на её рыжие косы, на зелёные глаза, на тонкие, но жилистые руки.
— Звать как?
— Анфиса, — ответила девушка, глядя прямо в глаза. Она решила не опускать взгляд, сколько бы ни было страшно.
— Гордая, — усмехнулся купец. — Это хорошо. Гордая не украдёт. А работать-то умеешь?
Не зашибешься?
— Умею, — сказала Анфиса. — Всё, что скажете, сделаю.
— Ну, смотри. — Он позвал жену — маленькую, незаметную женщину в тёмном платье, с заплаканными глазами.
— Вот, Марфа, тебе помощница. Рыжая, сирота.
Приставь её к Катерине, пусть за дитём глядит, да по дому помогает. Чтоб без жалоб.
Жена робко кивнула, взяла Анфису за руку и повела вверх по лестнице — в хозяйскую половину.
*****
Дни потянулись однообразные, тяжёлые, но без побоев.
Анфиса вставала в четыре утра, топила печь на кухне, помогала стряпухе, потом бежала в лавку — вытирать пыль и мыть полы. Потом — нянчила Катерину, капризную, избалованную девочку, которая кусалась, щипалась и плакала по любому поводу.
Потом — снова на кухню, потом стирка, потом починка белья, потом посылка с запиской к портнихе или в аптеку.
Кормили её на кухне, остатками от барского стола — щами, кашей, иногда куском пирога.
Спала она в каморке под лестницей, на старом тюфяке, вместе с кухаркой Агафьей — бабой лет сорока, добродушной, но глуповатой, которая всё время вздыхала о своей деревенской жизни.
Самое трудное было — прислуживать хозяину.
Свешников смотрел на неё иначе, чем на других слуг.
Он не трогал, не приставал с неприличными словами, но взгляд его — скользкий, масляный — часто останавливался на её фигуре, когда она проходила мимо, наклонялась или поднимала руки.
Анфиса старалась не оставаться с ним наедине. Если он входил в комнату, она опускала глаза и тихо выходила.
Один раз купец задержал её за рукав, сказал: «Ишь, как хорошеешь, рыжая. Того гляди, приказчики засматриваться начнут».
Она выдернула руку и убежала. Больше он её не трогал, но взгляд остался.
Жена Свешникова, Марфа Степановна, была женщина затравленная, больная грудью, постоянно кашляла. Анфису она не обижала, но и не защищала — боялась мужа. Когда купец повышал голос на девушку, Марфа Степановна съёживалась, пряталась по углам и плакала тихонько в платок.
«Здесь не приют, но тоже не сахар, — думала Анфиса по ночам, глядя в тёмный потолок каморки. — Главное — терпеть. Наскрести три рубля, сделать паспорт, а там — хоть в деревню, хоть на фабрику. Лишь бы не возвращаться».
****
Первые две недели прошли как в тумане.
Анфиса так выматывалась, что падала на тюфяк без задних ног. Но к концу третьей недели она немного освоилась, пригляделась к порядкам, завела знакомства.
Дворник Филипп — старый солдат с костылём — по утрам подшучивал над ней: «Эй, рыжая, неси кваску, засохну!»
Прачка Маланья, баба с руками как грабли, научила её выводить пятна с помощью нашатыря и мела. Приказчики — двое молодых, Пётр и Семён — строили ей глазки, но тихо, под хмельком, потому что боялись хозяина. Кухарка Агафья делилась деревенскими новостями и тайком подкладывала в миску Анфисы лишний кусок мяса.
— Ты худа больно, девка, — шептала она. — Ешь, пока хозяин не видит.
А то он, ровно коршун, на еду глядит — каждую крошку пересчитает.
А как- то когда Анфиса мыла лестницу, к ней подошла Марфа Степановна и, оглянувшись, сунула в руку три копейки.
— На, — сказала она тихо.
— Это тебе за Катерину. Она с тобой стала спокойнее. Ты её не боишься, а она это чует.
Анфиса взяла три копейки — медных, чёрных, с потёртым орлом. Это был первый заработок, не харчами, а деньгами. Она зажала их в кулаке и выбежала во двор, чтобы никто не видел слёз.
*****
Каждое воскресенье после обедни ей давали полдня отгула.
Она бежала к Фёкле Терентьевне, помогала старухе по дому, мыла полы в её избушке, чистила картошку. А вечером они сидели на крыльце, пили травяной чай с мёдом, и старуха рассказывала ей о своей молодости — как работала на барской кухне, как вышла замуж за кузнеца, как родила дочку, как овдовела.
— Терпи, касатка, — говорила Фёкла Терентьевна, глядя на закатное небо. — Время — оно всё лечит.
Выработаешь бумаги — и будешь себе хозяйкой.
А может, и замуж выйдешь за хорошего человека. Ты красивая, хоть и рыжая.
— А рыжих не любят, — вздыхала Анфиса.
— Врут, — отмахивалась старуха. — Рыжих любить надо.
У них душа горячая. А холодным с ними трудно. Ты себе холодного не бери. Ищи такого, у кого самого сердце печёт.
Анфиса слушала и верила.
Хотя где найти такого человека среди тех, кого она встречала?
Хряпов, кондуктор, старый мужик на подводе, косой Еремей, купец Свешников с его масляным взглядом — все они были холодны, злы или слабы.
«Никого нет, — думала она. — Никого».
Но три медные копейки, лежавшие в узелке под тюфяком, говорили о другом. Кто-то — пусть затравленная, больная женщина — отдал их ей просто так, за доброту.
Значит, не всё ещё потеряно.
*****
Через месяц случилось происшествие, которое едва не стоило Анфисе места.
Катерина, хозяйская дочка, играя в саду, залезла на забор, сорвалась и расшибла коленку до крови.
Заорала так, что сбежался весь дом. Анфиса подбежала первой, подхватила девочку на руки, прижала к себе, промыла ранку водой из ушата, перевязала чистым платком.
Катерина затихла, уткнулась ей в плечо и заплакала тихо, по-настоящему.
Прибежал купец, увидел дочку в крови, замахнулся на Анфису:
— Глядеть не умеешь, дрянь! В шею погоню!
— Не кричите, — сказала Анфиса, поднимая на него зелёные, спокойные глаза.
— Она сама залезла. Я отвернулась на минуту.
Ранка не страшная, через неделю заживёт. А если вы меня выгоните, кто с ней будет? Вы?
Или жена ваша больная?
Купец опешил — никто из слуг никогда не перечил ему. Он замер с поднятой рукой, потом опустил её, буркнул: «Смотри у меня», — и ушёл в лавку.
Марфа Степановна, слышавшая эту сцену, вышла из-за угла, бледная, но с гордой улыбкой.
— Смелая, — сказала она. — Дай Бог тебе здоровья.
Я бы так не смогла.
— А я смогла, — ответила Анфиса, чувствуя, как дрожат колени.
— Потому что мне терять нечего.
С того дня купец оставил её в покое.
А Катерина привязалась к Анфисе, как к родной. Спать без неё не ложилась, тянула за руку, рассказывала секреты. «Когда я вырасту, — шептала она, — я тебя замуж за хорошего человека отдам.
За офицера. Или за доктора. У меня дядя доктор, он добрый». Анфиса улыбалась, гладила девочку по светлым волосам и молчала.
*****
К концу второго месяца у Анфисы скопилось два рубля семьдесят копеек. До трёх рублей не хватало.
Она пересчитывала медь и серебро по вечерам, забившись в угол каморки, где никто не видел. Ещё немного — и можно идти к писарю, заказывать паспорт.
Но случилось непредвиденное.
Однажды утром Анфису позвал к себе купец. В лавке, кроме него, никого не было. Он сидел на табурете, перебирал счета, и не поднял головы, когда она вошла.
— Слышал, — сказал он, — ты копишь на документ .
Анфиса похолодела.
— Кто сказал?
— Неважно. — Он поднял на неё глаза — уже не масляные, а злые, как у разбуженного хорька. — Ты у меня работаешь на побегушках. Я тебе не запрещал копить.
Но если ты уйдёшь — кто с Катериной будет?
Она тебя любит, как мать.
А Марфа, сама знаешь, больная.
— Я не уйду сразу, — сказала Анфиса. — Я найду замену. Или договорюсь.
— Договор? — Купец усмехнулся.
— Нет у нас договоров. Ты живёшь у меня, я тебя кормлю, одеваю
. За паспортом хочешь — работай ещё полгода.
Тогда и паспорт, и расчёт.
— Но мы не договаривались! — голос Анфисы дрогнул.
— А кто тебя спрашивать будет? — встал купец, и она снова увидела в нём Хряпова, кондуктора, старуху Меланью — всех сразу.
— Хочешь — работай, не хочешь — уходи. Только без паспорта тебя никуда не возьмут.
Идёшь по этапу обратно в приют.
Он сел, снова уткнулся в счета.
— Всё, свободна.
Анфиса вышла из лавки, не чувствуя ног. За дверью она прислонилась к стене, закрыла глаза. Два месяца работы — насмарку. Два рубля семидесяти копеек — незначительная сумма, если у тебя нет паспорта. А без паспорта ты — никто. Бесправная тварь, которую можно выгнать, продать, изнасиловать — и никто не заступится.
«Что делать? — думала она. — Бежать? Но куда? Без бумаги меня поймают в первом же уездном городе. Остаться? Но тогда я навсегда останусь рабыней у этого купца».
Она не знала ответа.
****
В воскресенье она пришла к Фёкле Терентьевне и всё рассказала. Старуха слушала, перебирая чётки, и молчала. Потом сказала:
— Купец — он прав по закону. Без паспорта ты никто.
А закон — дубина, он по всякому поворачивается. Ты не отчаивайся. Я схожу к писарю, спрошу, как быть. Может, можно тебе вид на жительство без паспорта, через волостное правление?
Ты же сирота, из приюта.
Имеешь право на пособие.
— Какое пособие? — горько усмехнулась Анфиса. — Мне в приюте только розги выдают.
— А ты не торопись, — старуха погладила её по руке. — Время — оно всё расставит по местам. Вот увидишь.
Анфиса вернулась в лавку к вечеру. Катерина кинулась к ней на шею, обняла, зашептала: «Анфиса, я тебя люблю.
Ты не уходи, пожалуйста». Анфиса обняла девочку в ответ, прижала к себе и заплакала — в первый раз за долгое время, не от обиды, а от бессилия.
«И эта цепь, — подумала она. — И эта тоже. Привязали меня ребёнком. Не уйти».
Но глубоко внутри, там, где жила та самая «бешеная рыжая» искра, теплилась надежда. Она не знала, откуда она бралась, эта надежда. Может, от Фёклы Терентьевны, от её простых слов: «Время расставит». Может, от тёплых рук Катерины. А может, просто оттого, что Анфиса была ещё молода и не научилась сдаваться до конца.
Она вытерла слёзы, улыбнулась девочке и сказала:
— Не уйду. Не бойся. Я ещё поборюсь.
И в это она верила. Потому что другого выбора не было.
*****
Осень пришла в город внезапно, как беда.
Ещё вчера было тепло и сухо, а сегодня утром Анфиса проснулась от того, что ветер бьёт в стену мокрыми ветками, а по стеклу хлещет косой дождь. За ночь с деревьев слетела половина листвы, и двор был устлан жёлто-бурым ковром, скользким, как лёд.
Лавка Свешникова встретила её привычным шумом: приказчики перекликались, покупатели шаркали ногами, пахло сукном и кислыми щами из кухни. Но в доме было тревожно.
Марфа Степановна слёгла — старая грудная хворь обострилась, она кашляла так, что, казалось, вот-вот разорвёт лёгкие. Доктор, пришедший накануне, покачал головой, прописал микстуру и велел лежать в тепле.
— Не жилица, — шепнул он купцу на ухо, но Анфиса услышала. У неё похолодело внутри — не столько от жалости к тихой, безответной женщине, сколько от понимания: если Марфа Степановна умрёт, Катерина останется с отцом, а купец, овдовев, станет ещё злее и, может быть, снова примется за неё.
Катерина тоже чувствовала неладное.
Девочка притихла, перестала капризничать, всё время жалась к Анфисе, держала её за подол. По ночам просыпалась, плакала, звала маму. Анфиса брала её к себе в каморку под лестницей, укладывала на тюфяк, рассказывала сказки — те, что помнила из приюта, страшные, с ведьмами и лешими, от которых Катерина засыпала быстрее.
— Ты как мамка, — шептала девочка, засыпая.
— Только рыжая.
Анфиса гладила её по голове и думала: «Мамка у неё есть, своя. А у меня никогда не было. И не будет».
****
В эти дни купец Свешников стал другим.
Он перестал смотреть на Анфису масляными глазами — не до того было. Жена умирала, дочь плакала, дела в лавке шли не бойко — осенью торговля замирала.
Он часто сидел в своей конторе, один, пил горькую настойку, и запершись, никого не пускал.
Анфиса видела в щёлку, как он клал голову на руки и сидел так часами, не шевелясь.
«Тоже человек, — думала она. — Тоже мучается».
Но жалости не было. Было только холодное, трезвое понимание: его горе не делает её жизнь легче.
Однажды, когда Анфиса несла на кухню самовар, купец вышел из конторы, преградил ей путь.
— Постой, — сказал он глухо. Глаза красные, опухшие, борода всклокочена. — Ты вот что, рыжая... — он запнулся, словно слова давались ему с трудом.
— Присмотри за Катериной. Если что с Марфой... — не договорил, махнул рукой, ушёл.
Анфиса кивнула. Ей было всё равно, что он скажет. Она и так присматривала.
******
Фёкла Терентьевна приходила каждое воскресенье, но теперь Анфиса не могла отлучиться даже на полдня — купец запретил выходные. «Некогда, — сказал он.
— Жена больна, дочь мала. Работай».
Старуха сама пришла к чёрному ходу, принесла бутылочку травяного настоя для Марфы Степановны и краюху домашнего хлеба для Анфисы.
— Держись, касатка, — шепнула она, оглядываясь на дверь, не идёт ли кто. — Я к писарю ходила. Можно тебе вид на жительство сделать через волостное правление, как сироте. Не паспорт, а так, бумагу, чтобы полиция не трогала.
Стоит рубль. Есть у тебя рубль?
— Есть, — сказала Анфиса. — Два рубля семьдесят копеек накопила. Купец не знает.
— Добро. — Старуха сунула ей в руку маленький, вырванный из тетрадки листок. — Вот адрес. Писаря зовут Леонтий Ильич. Живёт на Полевой улице, дом пять, у старой водокачки. Придёшь к нему, скажешь, что от меня. Он тебе бумагу за рубль сделает. А остальные деньги припрячь — на первое время.
Анфиса спрятала листок за пазуху, прижала рукой. Сердце колотилось часто-часто.
— А когда мне уйти? Купец не пускает.
— А ты улучи час. Ночью, когда все спят. Или когда Катерина уснёт, а купец в лавке. Дело недолгое — писарь бумагу за час настрочит. Ты только приходи с утра, он пьёт мало, до обеда трезвый.
Анфиса кивнула.
План был рискованный, но другого не было.
****
Случай представился через три дня.
Марфе Степановне стало лучше — доктор сменил лекарство, и кашель утих, она даже смогла встать и пройти до столовой.
Купец, облегчённо вздохнув, уехал на весь день — на ярмарку в соседнее село, торговаться за партию шерсти. Катерину взяла с собой нянька — та самая кухарка Агафья, повезла к своей сестре в деревню на блины. В доме осталась только Анфиса, Марфа Степановна, которая спала после микстуры, да дремлющий на крыльце дворник Филипп.
Анфиса дождалась, пока затихло всё, накинула платок, сунула за пазуху узелок с деньгами — два рубля семьдесят копеек — и выскользнула из чёрного хода. Дождь моросил мелкий, назойливый, ветер гнал по лужам жёлтые листья.
Она бежала по мокрым мостовым, шлёпая по лужам в дырявых лаптях, и молилась — не иконам, а какому-то своему, внутреннему богу, который, может быть, существовал, а может, и нет: «Только бы не опоздать. Только бы писарь был дома.
Только бы не обманул».
Полевая улица оказалась на окраине, за кожевенным заводом, где воздух был тяжёлым от смрада и дыма. Дом пять — покосившаяся избёнка с провалившейся крышей, с заколоченным окном. Анфиса постучала. Долго никто не открывал. Наконец дверь приоткрылась, и в щель выглянул мужик лет пятидесяти, нечёсаный, с мутными глазами, в жилетке на голое тело.
— Чего надо? — спросил он сипло.
— Мне бы Леонтия Ильича, писаря, — сказала Анфиса, не узнавая в этом человеке того, кого описала старуха.
— Я и есть. А ты кто?
— Анфиса. От Фёклы Терентьевны. Насчёт бумаги.
Писарь помолчал, потом распахнул дверь:
— Проходи.
Внутри было темно, грязно, пахло кислым пивом и мышами. На столе — груда бумаг, пустая бутылка, огарки свечей. Леонтий Ильич сел на табурет, указал на лавку.
— Садись. Рассказывай, какая такая бумага нужна сироте.
Анфиса села на край, сжимая узелок, и рассказала — про приют, про побег, про купца, про копейки, которые копила два месяца. Писарь слушал, не перебивая, иногда кивал, иногда чесал небритую щеку.
— Дело житейское, — сказал он наконец. — Без паспорта ты — никто. Бумагу тебе могу выправить — свидетельство о личности сироты, из приюта бежавшей, но имеющей право на жительство под надзором. Не паспорт, а так, цацка. Полицейский, если остановит, может и не поверить, но ежели присовокупить прошение в волость на имя земского начальника — глядишь, и пройдёт.
— Сделайте, — сказала Анфиса. — У меня рубль есть.
— Рубля мало, — писарь почесал затылок. — За бумагу — рубль, за прошение — ещё полтинник.
Давай полтора.
— Нет у меня полтора, — Анфиса разжала кулак, высыпала на стол мелочь. — Два семьдесят всего.
Мне ещё на хлеб надо.
Писарь пересчитал деньги, вздохнул.
— Ладно, бедность не порок. Давай рубль, а прошение я тебе набросаю, сама перепишешь.
Умеешь писать?
— Нет, — призналась Анфиса. — В приюте не учили.
— Плохо. Ну, я напишу, ты крестик поставишь. Земский начальник грамоте не обучен, ему лишь бы печать была.
Он достал из-под груды бумаг чистое полотно, макнул перо в чернильницу и начал писать — быстро, с нажимом, буква к букве. Анфиса смотрела на его руку, на чернильные кляксы, на то, как рождаются на бумаге закорючки, смысл которых был ей неведом, но которые могли изменить всё.
— Вот, — он продул чернила, протянул лист. — Свидетельство. А вот прошение — перепишешь или крестик поставишь.
И давай сюда рубль.
Анфиса отдала рубль — медный, пятаками и копейками, — и взяла бумаги дрожащими руками. Они были тёплыми от его пальцев, пахли чернилами и табаком.
— Теперь иди к земскому начальнику, — сказал писарь. — Он принимает по вторникам и пятницам, с десяти до полудня, в управе на Соборной площади. Поклонись в ножки, скажи, что сирота беспризорная, просишь дозволения на жительство в городе. Он поставит печать — и ты уже не беглянка, а личность. Ну, почти.
Анфиса спрятала бумаги за пазуху, поклонилась в пояс.
— Спасибо, Леонтий Ильич. Век не забуду.
— Иди уж, — махнул он рукой. — Иди, пока не раскаялся.
****
Она выбежала на улицу, прижимая рукой грудь, где лежали драгоценные листы. Дождь перестал, ветер разогнал тучи, и выглянуло солнце — низкое, осеннее, бледное, но такое радостное, что Анфиса засмеялась. Прохожие оглядывались на босую девку в драном платке, которая идёт по мостовой и смеётся сквозь слёзы.
В лавку она вернулась засветло.
Никто не хватился — Марфа Степановна спала, Катерина ещё не вернулась, купец не приезжал. Анфиса забилась в свою каморку, достала бумаги, перечитала их — хотя не умела читать, но смотрела на буквы, как на иконы, и верила, что там написано что-то хорошее.
«Завтра — вторник, — подумала она. — Завтра пойду к земскому начальнику. Поставлю печать. И тогда — прощай, рабство. Я буду свободной»
Но сейчас, в этот час, в этой тёмной каморке, пахнущей мышами и щами, она была счастлива. Потому что впервые в жизни у неё была не надежда, а почти уверенность.
***
Вечером вернулась Катерина — весёлая, с гостинцами от тётки, с деревенскими леденцами.
Она обняла Анфису, сунула ей в рот пряник и затараторила про корову, про кота, про малину в саду.
Анфиса слушала, улыбалась, гладила девочку по голове.
Марфа Степановна вышла к ужину, бледная, но живая. Посмотрела на Анфису, улыбнулась — в первый раз за всё время, не робко, а по-человечески.
— Ты хорошая, — сказала она. — Спасибо тебе за Катерину. И за меня тоже. Я знаю, ты траву мне носила от Фёклы.
Помогло.
— Я же не зря, — ответила Анфиса.
Купец вернулся поздно, пьяный, упал на кровать не раздеваясь. Анфиса слышала, как он храпит сквозь стену, и думала: «Завтра я пойду к начальнику. А послезавтра — прощай, Григорий Ефимыч. Ты хороший человек, когда спишь. Но я не твоя раба».
Она заснула с бумагами за пазухой, прижав их к сердцу, как самое дорогое, что у неё было. Дороже хлеба. Дороже крова. Дороже свободы, потому что бумага и была свободой — не настоящей, не полной, но единственной, на которую она могла надеяться.
Продолжение следует .
Глава 6