Рассказ.Глава 4.
Анфиса проснулась оттого, что кто-то тряс её за плечо.
Открыла глаза — над ней склонилась та самая старуха, что впустила её ночью. При свете дня она оказалась ещё старше: лицо в паутине морщин, жёлтое, как печёное яблоко, нос крючком, подбородок трясётся. Но глаза — молодые, цепкие, злые, как у хорька.
— Вставай, — сказала старуха, и голос её не был вчерашним мягким — твёрдый, требовательный.
— Нечего прохлаждаться. У нас каждая минута на счету. Пока ты спала, скотина уже три раза есть просила.
Анфиса села на лавке, озираясь.
Изба оказалась бедной, но чистой: выскобленные полы, печь, занимавшая полстены, в красном углу — иконы с потускневшими окладами. Свет падал из маленького, затянутого пузырём окошка. За окном уже вовсю сияло солнце — значит, проспала она долго.
— Сколько времени? — спросила Анфиса.
— Второй час уже, — буркнула старуха. — Я, может, с петухами встала, а ты дрыхнешь. Дармоедка. Нахлебница. — Она сунула Анфисе в руки глиняную кружку с молоком и краюху хлеба.
— На,ешь быстро.
Потом — корову подоить, курам корм задать, полы помыть, бельё перестирать.
У нас не приют, кормить за просто так не положено.
Анфиса пила молоко большими глотками, жевала хлеб, а сама чувствовала, как внутри что-то обрывается. «Опять, — подумала она. — Опять я попала. Вчера — добренькая, сегодня — живодёрка».
— А обещанье ваше? — спросила она тихо.
— Что не обидите?
— А кто тебя обижает? — прищурилась старуха. — Ты работаешь — я тебя кормлю. Не хочешь — уходи. Только куда ты пойдёшь, голая, босая, без паспорта? Долго ли тебя, беглянку, быстро найдут? Здесь, в нашей деревне, не ищут, а на большой дороге — ищут.
Анфиса опустила голову. Старуха была права — деваться было некуда. Вчерашний мужик с подводой, может, уже ищет её, рыщет по лесам. Кондуктор с фонарём. Хряпов, который наверняка уже послал в розыск. А здесь, в этой избе, хотя бы есть крыша над головой.
— Ладно, — сказала она. — Я буду работать. Только не бейте.
— И не собиралась, — фыркнула старуха.
— Нелюди мы, что ли?
*****
Так началась новая жизнь Анфисы — может быть, хуже приютской, потому что в приюте она знала своё место, а здесь всё было зыбким, чужим, обманчивым.
Работа оказалась непосильной. Старуха — её звали Меланья Филипповна — гоняла Анфису с утра до ночи. В пять утра — подъём, растопка печи, дрова наколоть, воды наносить. Потом — корова Зорька, которую нужно было подоить, выгнать в стадо, встретить вечером, опять подоить. Потом — куры, свинья в хлеву, грядки прополоть. Вечером — бельё стирать в корыте, полы мыть, ужин готовить. Спать ложились за полночь, и Анфиса падала на лавку без сил, чувствуя, как гудит каждая косточка.
Меланья Филипповна ни разу её не ударила. Она была умнее приютских надзирательниц. Она убивала словами.
— Ишь, какая нерасторопная, — цедила она, когда Анфиса замешкалась у печи. — Руки-крюки. Видать, в приюте ничему не учили, кроме как на нарах валяться.
— Каша пересолена, скотина не накормлена вовремя, полы грязные. Глаза бы мои на тебя не глядели.
— А волосья-то, волосья — рыжие, как у ведьмы. Добрые люди в старину таких в воду сажали. А я тебя приютила, облагодетельствовала. Ты должна мне в ножки кланяться.
Анфиса кланялась.
Молча, стиснув зубы. Работала, не разгибая спины, чтобы только угодить. Но старухе нельзя было угодить — чем больше Анфиса делала, тем больше работы Меланья находила. Это была ловушка: если ты работаешь — значит, ещё не выдохлась, если не выдохлась — значит, можешь работать больше.
А на третий день Анфиса впервые увидела сына старухи.
До этого он, видно, прятался — спал на полатях, уходил куда-то до рассвета, возвращался затемно. Но в среду, когда Анфиса мыла полы в сенях, дверь отворилась, и вошёл он.
Мужик лет тридцати, высокий, широкоплечий, с медленной, тяжёлой походкой — медведь, а не человек. Лицо у него было простое, грубое: широкие скулы, мясистый нос, губы бледные, плотно сжатые. И глаза — разные. Правый — карий, ясный, живой. Левый — косой, бельмом затянутый, смотрел куда-то в сторону, в стену. От этого его лицо казалось кривым, нечеловеческим — будто две половинки одного лица никак не сходились.
— Мамка, — сказал он низким, густым голосом. — Я есть хочу.
— Еремей, — старуха засуетилась, забегала. — Сейчас, сынок, сейчас. Вон, девка у нас появилась, работница. Анфисой звать. Будет тебе щи варить да рубахи стирать.
Еремей перевёл свой живой правый глаз на Анфису. Она сидела на корточках с мокрой тряпкой, и взгляд его прошелся по ней — от лица до босых пяток — медленно, тяжело, как палка по спине. Левый, косой глаз, смотрел в стену, но от этого становилось только страшнее — казалось, что он тоже видит, только не на неё, а сквозь неё, куда-то внутрь.
— Рыжая, — сказал Еремей, и голос его дрогнул — то ли от удивления, то ли от чего-то другого.
— Я рыжих не любил. Бабка моя была рыжая, злая.
— А эта не злая, — быстро сказала Меланья. — Эта добрая, покладистая. Работает за еду.
И ночевать ей у нас нравится. Правда, Анфиса?
— Правда, — выдавила та.
Еремей кивнул, сел за стол, и больше не смотрел на неё. Но Анфиса чувствовала — он будет смотреть. Не сейчас, так потом. Глаз у него один — зрячий, но это хуже двух. Два глаза — они честные. А один — как прицел.
****
Меланья Филипповна задумала своё не сразу, но Анфиса, наученная горьким опытом, почуяла это нутром. Слишком часто старуха стала оставлять их наедине.
— Анфиса, сходи с Еремеем в сарай, принеси дров. — Это ласково так, с улыбочкой.
— Еремей, покажи девке, где огород полоть.
Я пойду в погреб, у меня там соленья заквашиваются.
— Вечером, как стемнеет, вы оба — картошку перебрать в подполе. Вдвоём быстрее.
А я устала, спать пойду.
Анфиса старалась не оставаться с Еремеем одна. Она чувствовала, как в его близости есть что-то тяжёлое, давящее — как перед грозой. Он не делал ничего плохого. Не трогал, не говорил грубостей. Но он смотрел. Смотрел своим одним живым глазом, когда она мыла полы, когда она месила тесто, когда она шла по двору к колодцу. Смотрел и молчал. А в молчании этом было что-то голодное, давно сдерживаемое.
Однажды, когда они вдвоём перебирали картошку в подполе, Еремей вдруг сказал:
— Где ты была до этого?
— В приюте, — коротко ответила Анфиса, не поднимая глаз.
— А мужик у тебя был?
Анфиса подняла голову. В темноте подпола его лицо казалось ещё страшнее — один глаз горел жёлтым отсветом лучины, другой был мёртвой, белой точкой.
— Нет, — сказала она. — Не было.
— И не будет, — вдруг усмехнулся Еремей. — Рыжих никто замуж не берёт. Характер плохой.
— У меня характер не плохой, — ответила Анфиса, чувствуя, как в груди поднимается злость.
— Мне просто не везло.
— Не везло? — Еремей перестал перебирать картошку, и его большая рука легла на её руку — тяжёлая, горячая, с мозолистыми пальцами. — А может, и повезёт, кого знает.
Анфиса резко отдёрнула руку, встала.
— Я наверх пойду. Тут душно.
Она выскочила из подпола, чуть не сбив с ног Меланью, которая, как назло, оказалась прямо у двери, будто подслушивала.
— Что случилось? — спросила старуха невинным голосом. — Испугалась чего? Еремей — мужик тихий, не обидит.
— Не надо нас одних оставлять, — тихо сказала Анфиса.
— Не надо.
— Да что ты, — улыбнулась старуха, и в улыбке её было что-то масляное, вязкое, как патока. — Мы люди хорошие. Вот увидишь. Останешься у нас — не пожалеешь.
****
Через неделю старуха перешла к активным действиям.
В субботу вечером, после бани, Меланья подошла к Анфисе, когда та сушила волосы у печки. Старуха держала в руках рубаху — тонкую, почти прозрачную, из вылинявшего ситца.
— На, надень, — сказала она. — Это моя, молодёжная, давно храню. Тебе в самый раз.
А то ходишь в лохмотьях — стыдно людям показать.
— Не надо мне ваших рубах, — отказалась Анфиса.
— Мне и эта годится.
— Дура, — обиделась старуха. — Я для тебя стараюсь, а ты... Ну как хочешь. Только Еремею ты нравишься. Он ко мне подходил, говорил: женился бы, да боится, что ты уйдёшь.
— Он говорил? — Анфиса почувствовала, как холодеют руки. — Вы что, сватать меня собрались?
— А почему нет? — Меланья присела рядом, заговорила шёпотом, доверительно. — Ты — сирота, безродная. Он — мужик работящий, не пьёт, дом есть. Живите, детей растите. А я вам помогать буду. Чем не жизнь?
— Я не хочу замуж, — сказала Анфиса, хотя в глубине души понимала, что это единственная возможность выжить для такой, как она. Но не за такого же. Не за косого, молчаливого, который смотрит одним глазом и молчит, как удав.
— Захочешь, — усмехнулась старуха. — Куда ты денешься? Без меня ты — пропащая. А с нами — при деле, при доме.
Так что не дури.
Она встала, уходя, и уже в дверях добавила:
— Завтра утром вы вдвоём в сарае мешки перебирать будете. Я дверь снаружи запру, чтобы корова не зашла. Не бойся, Еремей надёжный.
***
Утро началось с того, что Меланья вывела корову в стадо, заперла ворота и сказала:
— Вы в сарае работайте, а я до вечера уйду — к повитухе в соседнюю деревню, за травами. Вернусь поздно.
— А если вы не вернётесь? — спросила Анфиса, чувствуя, как сердце уходит в пятки.
— А я вернусь, — улыбнулась старуха и повернула ключ в замке сарая.
Сарай был большой, тёмный, с земляным полом, заваленный мешками с зерном, старой сбруей, колёсами от телеги. В углу — куча сена, пахнущая мышами и прелью. Окно — одно, высоко под потолком, затянутое паутиной, почти не давало света.
Еремей вошёл следом. Старуха щёлкнула замком снаружи.
— Зачем она заперла? — спросила Анфиса, отступая к стене.
— Чтобы не ушла, — спокойно сказал Еремей. — Зерно воруют по ночам. А мы перебирать будем.
Он начал развязывать мешки, не глядя на неё. Анфиса стояла, прижавшись спиной к бревенчатой стене, и не двигалась. Внутри нарастала паника — как тогда, в лесу со старым мужиком. Только там враг был один, старый, слабый, со спутанными штанами. А здесь Еремей был молод, силён и спокоен. Слишком спокоен.
— Подойди, — сказал он, не поворачиваясь.
— Помогай. Мешки тяжёлые.
— Я не могу, — прошептала Анфиса.
— Можешь, — он повернулся, и в полумраке сарая его один живой глаз блеснул влажно, как у волка. — Ты всё можешь.
Ты из приюта, а приютские — живучие.
Он шагнул к ней. Анфиса попятилась, наткнулась на какой-то ящик, едва не упала.
— Не подходи, — сказала она, и голос её уже не дрожал — он заледенел. — Не подходи, Еремей. Я за себя не отвечаю.
— А чего ты боишься? — он остановился в двух шагах от неё. — Я тебя не трону. Мать сказала, ты сама согласная. Она сказала, ты говорила, что я тебе нравлюсь.
— Мать твоя врёт, — отрезала Анфиса. — Я не говорила.
Еремей помолчал. Потом медленно, тяжело опустился на мешок с зерном, положил руки на колени. Левый, косой глаз смотрел в угол, правый — на неё.
— Врёт, — повторил он беззлобно, даже с какой-то грустью. — Она всегда врёт. Ты не обижайся. Она старая, хочет, чтобы я женился. А кто на меня, косого, пойдёт?
Никто. Только беспаспортная, из приюта.
— Я не пойду, — тихо сказала Анфиса.
— Знаю, — кивнул Еремей. — Я вижу. Ты меня боишься. — Он вздохнул, почесал затылок. — А я тебя не трону.
Силком — не моё. Мне нужно, чтобы сама.
Он встал, подошёл к двери, дёрнул замок. Крепко.
— Заперто. Мать ключ унесла. Сиди теперь.
— Выпусти меня, — попросила Анфиса.
— Не могу, — он развёл руками. — У неё ключ
. А ломать дверь — она закричит, людей созовёт, скажет, что ты меня соблазняла. Она всё может.
Анфиса села на сено, обхватила колени руками. Голова кружилась от безысходности. Она посмотрела на высокое окно — пролезть? Узко, не пролезть
. Стены — толстые брёвна, не выломать.
— Сиди, — повторил Еремей. — Я на сене посплю.
А ты делай что хочешь.
Мать к вечеру вернётся, отопрёт.
Он лёг на сено, повернулся спиной к Анфисе, и через минуту уже похрапывал — легко, по-звериному, одним ухом слушая, не шелохнётся ли она.
Анфиса сидела в темноте и слушала его дыхание. В сарае пахло сеном, мышами и зерном. Где-то наверху, под крышей, ворковали голуби. День медленно тянулся к полудню, и жара на улице становилась душной — даже в сарае было нечем дышать.
Она сжимала в кулаке кусок битого кирпича, который нащупала в сене. Маленький, острый. Если Еремей встанет и подойдёт — она ударит. Ударит в здоровый глаз, в висок, в горло. Будет бить, пока не перестанет дышать
. Она не хотела убивать, но боялась больше смерти.
Время тянулось медленно. Анфиса не спала, не ела, не пила
. Она ждала вечера, когда старуха вернётся, отопрёт дверь, и тогда — тогда она убежит. Куда угодно. Хоть в лес, хоть в болото, хоть к тому мужику на подводу — только бы не оставаться здесь, в этом проклятом сарае, с этим косым, который спит на сене и ждёт, когда она сама к нему придёт.
Но она не придёт. Никогда. И пусть весь мир против неё — она выживет. Она должна выжить.
*******
Сарай медленно наполнялся душным, спёртым жаром. Сквозь щели в стенах пробивались полуденные лучи, разрезая полумрак на золотые полосы, в которых плясали пылинки. В углу, на сене, Еремей спал тяжело, с открытым ртом, и храпел так, что дребезжали рассохшиеся доски. Анфиса сидела у противоположной стены, прижавшись спиной к мешкам с овсом, и сжимала в кулаке острый кирпичный черепок.
Время остановилось. Казалось, что они здесь уже не несколько часов, а целую вечность — с прошлой жизни, с той, когда она ещё была приютской девкой с обстриженными волосами.
Теперь волосы отросли, доставали до плеч, свалялись в колтуны, пахли дымом и сеном. На платье — заплаты на заплатах, подол в грязи. Но глаза — те же, зелёные, дикие, готовые к бою.
«До вечера, — думала она. — Старуха сказала — до вечера. Значит, часа через четыре отопрёт. И тогда — бежать.
Бежать так, чтобы ног не чуять».
Но старуха не пришла ни через четыре часа, ни через пять.
Солнце за окном поползло к западу, золотые полосы на полу стали длиннее, краснее. Еремей проснулся, сел на сене, потёр здоровый глаз кулаком.
— Не отперли? — спросил он хрипло.
— Нет, — ответила Анфиса.
— Мать... — он вздохнул, покачал головой. — Значит, задумала что-то. Может, до ночи продержит.
А может, и дольше.
— Зачем ей это? — спросила Анфиса, хотя догадывалась.
— Чтобы мы... — Еремей запнулся, отвёл взгляд. — Чтобы грех случился. Тогда ты никуда не денешься.
Кто тебя, срамную, возьмёт? Только я.
Она так думает.
— А вы? — Анфиса посмотрела ему прямо в глаза — в один, живой. — Вы тоже так думаете?
Еремей долго молчал. Возился с воротом рубахи, разглядывал свои мозолистые руки. Потом сказал глухо, не поднимая головы:
— Думаю. Только не так, как она. Она думает — силой. А я так не хочу. Я не насильник. Мне нужно, чтобы ты сама.
По любви. Или хоть по согласию.
— Не будет согласия, — твёрдо сказала Анфиса.
— Знаю. — Он встал, потянулся, хрустнув спиной. — Знаю, дурак. Всё знаю, а сделать ничего не могу. Мать — она своё решила.
Он подошёл к двери, дёрнул замок — тот даже не звякнул. Стукнул кулаком в доски раз, другой. Глухо, без надежды.
— Эй! — крикнул он во двор.
— Есть кто?!
Тишина. Только куры квохтали где-то за стеной да ветер гулял по пустому двору.
— Нет никого, — сказал он и вернулся на своё место, на мешок, сложив руки на коленях.
****
К вечеру Анфиса начала терять силы.
Голод напомнил о себе тошнотой, головокружением, слабостью в ногах. Она съела свою последнюю корку ещё утром, а старуха не оставила им ни хлеба, ни воды.
Еремей, видимо, тоже не ел с завтрака — его живот урчал так громко, что было слышно через весь сарай.
Он вдруг встал, подошёл к куче сена, разгрёб его руками и достал оттуда краюху чёрствого хлеба, завёрнутую в тряпицу.
— На, — сказал он, протягивая Анфисе.
— Припрятал на чёрный день. Ешь.
— А вы? — спросила она, не веря такому великодушию.
— Я потерплю. Я мужик, мне легче.
Анфиса взяла хлеб, отломила половину, вернула ему.
— Делить будем, — сказала она.
— Или я не возьму.
Еремей посмотрел на неё своим единственным глазом, усмехнулся — в первый раз за всё время, не зло, а как-то по-человечески, даже грустно.
— Упрямая, — сказал он. — Рыжая — она упрямая.
Моя бабка такая была. Её никто не сломал, даже когда её вожжами хлестали за характер.
Помёрла своей смертью, ворча на весь мир.
Они съели хлеб молча, запивая водой из ведра, которое стояло в углу для скотины. Вода была мутная, пахла тиной, но другой не было.
Стемнело быстро.
Летние сумерки коротки — только что было светло, и вот уже ночь, чёрная, непроглядная, без единой звезды в окошке. Анфиса нашарила в темноте свой кирпичный черепок, зажала его крепче. Еремей лёг на сено, но, кажется, не спал — ворочался, вздыхал.
В полночь со двора донёсся скрип калитки. Шаги. Тяжёлые, уверенные — не старухины, а чьи-то ещё. Два голоса — мужской и женский. Меланья Филипповна о чём-то говорила с кем-то, смеялась противным, льстивым смехом.
— Вот здесь, — услышала Анфиса её голос у самых дверей. — Заперты. С утра. Девка — хоть куда, рыжая, зелёноглазая.
Вашей Глафире в подмогу. Согласна работать за харчи.
Только смирная, не бойтесь.
— А почему заперты? — спросил мужской голос, низкий, ворчливый.
— Так это... — старуха замялась. — Чтобы не убежала. Девка беглая, из приюта. Её ищут. Я её спрятала, доброе дело делаю. За это, может, и отблагодарите?
— Посмотрим, — буркнул мужик. — Отпирай.
Звякнул ключ. Дверь со скрипом отворилась, и в сарай хлынул свет фонаря. Анфиса зажмурилась, закрываясь рукой от яркого жёлтого пятна.
Когда глаза привыкли, она увидела старуху, а рядом с ней — мужика в тужурке и картузе, с окладистой бородой, похожего на купца из уездного города. За его спиной маячил другой — молодой парень в фартуке, с веснушчатым лицом.
— Вот она, — Меланья ткнула пальцем в Анфису. — Работница. Сирота. Берите, не пожалеете.
Анфиса вскочила, прижалась к стене, сжимая черепок в кулаке.
— Я никуда не пойду, — сказала она. — Вы не имеете права. Я свободный человек.
Мужик с бородой усмехнулся, повернулся к старухе:
— Свободный, говоришь? С норовом. Такая нам не нужна. Нам нужна тихая, работящая, чтобы не перечила. Глафира наша на сносях, некого в доме оставить.
А эта, гляжу, дикая.
— Дикая, но работящая, — затараторила старуха. — Вы только её в руки возьмите, она шёлковая станет. Я её быстро обучу. А буйствовать не будет — свяжем и увезём. Привыкнет.
Еремей, до этого молча сидевший на сене, вдруг встал. Встал медленно, во весь свой немалый рост, заслонив собой и фонарь, и мужика с бородой.
— Не надо, — сказал он глухо. — Не трогайте её.
Она не продажная.
— А ты молчи, косой! — рявкнула старуха. — Не твоего ума дело. Я тут хозяйка, я решаю.
— Мам, — Еремей шагнул к ней, и в его голосе вдруг появилась такая сила, что Меланья попятилась. — Ты меня всю жизнь за косого держала, за дурака. А я не дурак.
И девку эту мы не отдадим.
Не для того я её от мужиков берёг.
— Берёг? — старуха рассмеялась злым, визгливым смехом. — Ты её берёг? А сам на неё пялился, как кобель на сучку.
Думаешь, я не видела? Ты, косой, жениться на ней хочешь, а она на тебя и смотреть не станет. Так хоть деньги с неё получим. Купец Долгов за сироту рублёв пять даст, а то и десять.
— Не даст, — сказал мужик с бородой, которого назвали купцом Долговым. — Я за такую, с характером, и пяти копеек не дам. Поеду обратно, Меланья.
Даром не надо.
Он развернулся и вышел во двор. Парень в фартуке потянулся за ним, бросив на Анфису короткий, почти сочувственный взгляд.
Когда шаги затихли, старуха обрушилась на Анфису с кулаками.
— Ах ты, дрянь! — закричала она, наскакивая на девушку. — Ты мне весь торг испортила! Кому ты теперь нужна, дармоедка? Никто тебя не возьмёт! Сиди у меня, работай, пока с голоду не подохнешь!
Она замахнулась, но Еремей перехватил её руку на лету.
— Не тронь, — сказал он. — Уведи её, мать.
И замок чтобы больше не запирала. А если ещё раз... — он замолчал, но в его единственном глазу было что-то такое, от чего старуха сразу сникла, выдернула руку и вышла из сарая, бормоча проклятия.
— Иди, — сказал Еремей Анфисе. — Иди спать в избу. А я здесь переночую. Не бойся, мать не тронет.
Я её уговорил.
Анфиса шагнула к двери, но на пороге остановилась, обернулась.
— Спасибо, — сказала она. — Вы... вы не такой, как она.
— Какой есть, — вздохнул Еремей. — Косой да дурак. Иди уже. Утро вечера мудренее.
Она вышла. Ночь была тёплой, пахло мятой и мокрой землёй. Звёзды горели ярко, и луна, тонкий серп, висела низко над крышей. В избе горел свет — старуха зло гремела горшками, что-то выкрикивала.
Анфиса не пошла в избу. Она обогнула дом, вышла к колодцу, зачерпнула ковш воды, напилась. Сил не было ни на что. Она села на перевёрнутое корыто, положила голову на колени и долго сидела так, глядя на траву, на светлячков, на чёрный, бездонный небосвод.
«Что дальше? — думала она. — Утром старуха не успокоится. Придумает что-то новое. Продаст меня или сдаст в полицию. Надо уходить. Сейчас. Не дожидаясь рассвета».
Она встала, оглядела двор.
Калитка была не заперта — Еремей, видно, откинул засов, когда выпускал купца. За калиткой — улица, а за улицей — поле, а за полем — лес. Тот самый лес, в котором она уже блуждала, в котором едва не погибла. Но другого пути не было.
Она взяла свой узелок — тот лежал на крыльце, нетронутый, — и вышла за ворота. Никто не окликнул. В окне Меланьи горел свет, но старуха, видно, не смотрела во двор.
Она пошла быстро, почти бегом, по пыльной деревенской улице. Собаки лаяли вдалеке, но близко никто не подходил. Деревня спала. Только в одном доме, на отшибе, кто-то играл на гармошке — тоскливо, заунывно, как плач.
Анфиса вышла в поле и остановилась. Впереди чернел лес — густой, страшный, но знакомый. Она не боялась его теперь. Страшнее были люди.
«Прощай, Меланья, — подумала она. — Прощай, Еремей. Ты был добр, по-своему.
Но я не могу здесь остаться».
Она шагнула в темноту, и поле сомкнулось за ней, как вода за кормой.
****
Лес встретил её тишиной. Ни ветра, ни птиц, ни звериного шороха — только её собственное дыхание и хруст сучьев под босыми ногами. Луна не пробивалась сквозь густые кроны, и Анфиса шла на ощупь, вытянув руки, как слепая. То и дело натыкалась на стволы, царапала лицо о ветки, падала, вставала, шла дальше.
К утру она выбилась из сил.
Лес кончился так же внезапно, как и начался — она вышла на берег реки, широкой и спокойной. На том берегу, на высоком угоре, стоял город — белые стены монастыря, купола церквей, дымки над трубами. Город, в котором была железная дорога. Город, в котором можно затеряться, уйти от погони, начать новую жизнь.
Но как переплыть реку? Анфиса не умела плавать.
В приюте её не учили — только работе и покорности. Вода была тёмной, маслянистой, с быстрым течением. В ней, наверное, холодно, даже летом.
Она присела на берегу, опустила ноги в воду. Холодно, да. Но не смертельно. Если пойти вброд, по мелководью? Но где здесь мелководье? Не видно.
Рядом, в кустах, кто-то завозился. Анфиса вскочила, отбежала. Из кустов вылез мужик — маленький, сутулый, с рыболовной удочкой.
— Ты чего тут, девка? — спросил он, щурясь. — Брод ищешь? Вон он, шагов сто вниз по течению.
Камни видишь?
По ним перейдёшь, не утонешь.
Анфиса посмотрела туда, куда он показывал. Действительно, из воды торчали серые спины камней — тропинка до самого того берега.
— Спасибо, — сказала она и пошла к броду.
— Эй, — крикнул мужик вдогонку.
— Осторожнее, скользко!
Она кивнула, не оборачиваясь.
Переход занял не больше десяти минут.
Она шла по камням, держа узелок над головой, балансируя, как канатоходец. Вода доходила до колен, до пояса, но не сбивала с ног. На середине реки она поскользнулась, упала на одно колено, но удержалась, встала, пошла дальше.
На том берегу, мокрая, дрожащая, она вылезла на песок и упала лицом в траву. Солнце уже взошло, грело, сушило платье. Где-то рядом, за стеной монастыря, звонили к заутрене — протяжно, печально, как над покойником.
«Жива, — сказала она себе. — Опять жива».
Она поднялась, отряхнулась, зашагала к городу — туда, где за высокими заборами текла чужая, неведомая жизнь, в которой она, возможно, найдёт себе маленькую щёлочку. Не дом, не приют — просто место, где её не продадут, не изнасилуют, не запрут в сарае.
Она не знала, найдёт ли. Но она шла.
Потому что идти было некуда, кроме как вперёд.
Продолжение следует .
Глава 5