Рассказ.Глава 2.
Анфиса не спала всю ночь.
Она лежала на спине, прикрыв глаза, и слушала, как дышит спальня: всхрапы, стоны, бормотание, иногда детский плач — это новорождённый Витька, подкидыш, кричал в своей корзине.
В углу возились мыши. Где-то на улице, за двумя стенами, хрипло лаяла собака — та самая, привязанная к конуре.
Сон не шёл. Мысли были чёткими, как острые камни на дне ручья.
«Завтра — подвода. Если я сяду в неё, назад дороги не будет. Ермолаев — это изкалечные пальцы, побои, голод.
Хряпов с его ярмаркой — это вообще тьма. Значит, надо уходить сегодня. Сейчас».
Она ждала, когда затихнут последние голоса в коридоре. Половицы перестали скрипеть под тяжёлой поступью Степаниды Петровны — экономка ушла в свою каморку, выпила на ночь чаю с мёдом и захрапела так, что стены дрожали.
Первый час ночи пробили где-то далеко — на колокольне кладбищенской церкви. Анфиса села, нащупала под тюфяком свой узелок. Там было немного: драная шерстяная кофта (прошлогоднее подаяние от купчихи Косухиной), краюха чёрствого хлеба, припрятанная ещё вчера, да горсть мяты, сорванная у оврага. Больше ничего. Ни ножа, ни денег, ни документов.
Она надела кофту поверх платья, подвязалась.
Лапти — старые, с дырой на правом носке — затянула потуже. Волосы, отросшие за эти дни на целый палец, убрала под тряпичную повязку, чтобы не бросались в глаза.
Сердце колотилось, как птица в силках. Каждое движение — скрип койки, шорох соломы — казалось ей оглушительным. Она замерла, прислушалась. Нет, все спят.
Клавка во сне икнула и затихла.
Анфиса на четвереньках доползла до дыры в полу — той самой, что вела в каретный сарай. Доски были сырые, скользкие, пахло мышиным помётом и старым сеном. Она просунула ноги, повисла на руках, отпустила — и мягко, как кошка, приземлилась на дощатый настил сарая.
В сарае было темно, хоть глаз выколи.
Пахло дёгтем, конским потом и прелой соломой. Анфиса ощупью пробралась к выходу — узкой двери, которая всегда запиралась на щеколду снаружи. Но щеколда висела криво, засов был сломан ещё с зимы, когда возчик Михей пьяным выбил её ногой. Этим пользовались и другие беглянки до Анфисы — но далеко они не уходили, их ловили в первый же день.
Она толкнула дверь. Та жалобно скрипнула, но поддалась. Холодный ночной воздух ударил в лицо — сырой, пахнущий мокрой землёй и полынью.
Двор приюта в лунном свете казался чужим, незнакомым. Те же сараи, тот же колодец с журавлём, та же конура с привязанной собакой — но всё словно вымерло. Луна висела низко, жёлтая, как старая кость, и отбрасывала длинные, уродливые тени от каждого столба.
Собака — безмозглая дворняжка по кличке Жучка — учуяла Анфису, натянула цепь и заскулила. Не залаяла, а именно заскулила, будто понимала, что сейчас происходит что-то важное и неправильное.
— Тише, — шепнула Анфиса, — тише, дура.
Она не пошла к дыре в заборе, через которую бегала днём. Там, наверняка, дежурил сторож — старый Никифор, который спал чутко и мог поднять тревогу.
Вместо этого она двинулась к задней стене прачечной, где доски забора прогнили насквозь. Ещё неделю назад она нарочно расшатала их, готовя лазейку — чутьё подсказывало, что пригодится.
Одна доска подалась легко. Вторая пришлось выломать с хрустом — Анфиса замерла, прижалась к земле. Никто не проснулся. Она протиснулась в щель, больно ободрав бок о гвоздь, и оказалась на пустыре.
Пустырь за приютом называли «волчьим логом», хотя волков здесь не видели с прошлого века. Просто место было глухое, болотистое, заросшее ивняком и высокой, по пояс, крапивой. Летом сюда никто не ходил — боялись лихорадки. Но для Анфисы это был единственный путь к лесу.
Она пошла по краю пустыря, обходя самые топкие места. Ноги увязали в моховых кочках, лапти промокли насквозь. Где-то справа чавкала вода — это ручей, тот самый, что протекал под оврагом, выходил на поверхность и терялся в болоте. В темноте было не разобрать, где твёрдая земля, а где зыбун.
Анфиса шла на ощупь, вытянув перед собой руки, как слепая.
Она не боялась ни воды, ни холода. Она боялась света в окнах приюта — не зажгётся ли лампа?
Не хватился ли кто?
Но окна оставались тёмными.
****
Лес встретил её стеной чёрных стволов.
Сосны и ели росли так густо, что луна почти не пробивалась сквозь кроны. Внизу, под ногами, стелился мягкий мох, такой же чёрный, как сама земля. Пахло хвоей, грибной прелью и чем-то сладким, почти приторным — это цвела ночная фиалка, незаметная днём.
Анфиса шла медленно, стараясь не ломать веток.
Она знала этот лес только с детских вылазок — когда посылали собирать хворост или клюкву на болото.
Но ночью всё выглядело иначе: привычные тропинки исчезали, деревья казались живыми, они тянули к ней свои корявые руки, шумели вершинами, перешёптывались.
«Не бойся, — сказала она себе. — Лес — не приют. Лес не бьёт и не продаёт».
Она остановилась под огромной сосной, присела на корень, достала краюху хлеба. Хлеб был чёрствый, рассыпался в руках, но она жевала его медленно, с наслаждением, запивая росой с листьев папоротника. Впервые в жизни она ела на свободе. Своей едой
. Без надзирательницы, без Варьки, без того, чтобы кто-то отнял или плюнул в тарелку.
— Живу, — прошептала она. — Значит живу.
Она не знала, куда идти.
Знала только, что надо удаляться от приюта — чем дальше, тем лучше. Где-то на северо-востоке, если верить рассказам тех, кто бывал в городе, находилась железная дорога. За сорок вёрст. Если дойти до неё, можно сесть на поезд — без билета, в тамбуре, уворовать, попросить. Главное — уехать из уезда, где её знают, где есть бумага с её крестиком.
Она поднялась и пошла дальше, держа направление по мху — густые заросли мха всегда растут с северной стороны деревьев. Этому её научил старый Никифор, когда они ходили за хворостом. «Запомни, девка, — говорил он, — мох — твой компас. Он глупых водит, умных выводит».
****
К рассвету Анфиса выбилась из сил.
Она прошла, наверное, вёрст десять — всё время лесом, обходя болота и овраги. Платье изодралось в клочья, лапти развалились. Пришлось снять их вовсе и идти босиком по мху — мягко, но холодно, и пальцы немели от утренней росы.
Лес начал редеть. Стволы сосен расступились, и впереди открылась поляна, поросшая высокой, по пояс травой. Над травой поднимался туман — белый, густой, как парное молоко. Сквозь туман пробивались первые лучи солнца — розовые, длинные, косые.
Анфиса вышла на середину поляны и остановилась, поражённая.
Земля под ногами была усыпана мелкими цветами — ирисами? Нет, это были купальницы, жёлтые и оранжевые, как маленькие солнца. И пахло от них не сладко, а горьковато, смолисто, по-летнему. Роса на лепестках дрожала и переливалась.
Она не могла отвести глаз.
В приюте не было цветов, только сорняки да крапива. А здесь — живая, дикая, пьянящая красота, которая никому не принадлежала. Ни Хряпову, ни попечительскому совету.
Просто росла себе, цвела, жила.
Анфиса легла на траву, раскинув руки, и уставилась в небо.
Оно было уже не ночное, не утреннее даже — а светлое, высокое, с редкими облачками, похожими на птичьи перья.
Где-то в вышине пел жаворонок — невидимый, но звонкий, заливался на все лады, будто славил эту девчонку-беглянку, эту ничью, безродную, но вдруг ставшую свободной.
— Спасибо, — прошептала Анфиса неизвестно кому. — Спасибо, что есть.
Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, такой глубокий, что не слышала ни жаворонка, ни шума леса, ни далёкого крика петуха.
Спала она недолго — может, час, может, два. Разбудил её звук — резкий, железный, не имеющий ничего общего с лесом. Стук колёс. Голоса. Лошадиное фырканье.
Анфиса вскочила, пригнулась и выглянула из травы. На краю поляны, там, где лес переходил в просёлочную дорогу, ехала телега. В телеге сидели двое: мужик в картузе и женщина в чёрном платке. Женщина держала узел и оглядывалась по сторонам.
— Далеко ещё? — спросила она мужика.
— Вёрст пять, — ответил тот. — До приюта. Вези, говорит смотритель, без опоздания.
Сегодня у него отправка.
Анфиса похолодела. Её отправка. Подвода из города, которая должна была прийти через три дня, пришла раньше. Или это не за ней? А вдруг за ней?
Она прижалась к земле, замерла, даже дышать перестала.
Телега проехала мимо, не заметив её. Колёса скрипели, подпрыгивали на корнях. Женщина в чёрном платке кашляла и материлась. Мужик щёлкал кнутом, подгонял лошадь.
Когда телега скрылась за поворотом, Анфиса медленно выдохнула. Сердце колотилось где-то в животе.
«Надо уходить отсюда. Быстро. Они будут искать, прочёсывать лес, если я не появлюсь к отправке. Надо уйти так далеко, чтобы за два дня не нашли».
Она встала, отряхнулась, подобрала оставшийся хлеб. Посмотрела на восток — там, где солнце уже поднялось над лесом, обещая жаркий день. Где-то там была железная дорога, города, люди — чужие, но, может быть, добрые. Где-то там была надежда, крошечная, как тот жаворонок в небе, но живая.
Она пошла. Босиком, по мокрой траве, по острым шишкам и колючему мху. Плечи её были впалы, платье висело мешком, но голова, та самая, с обстриженными рыжими волосами, была поднята высоко.
Позади остался приют. Позади — Хряпов, его масляные глаза, бумага с крестиком, Степанида с липкими пальцами, Варька с кулаками. Всё это осталось там, в сером унылом корпусе, за дырявым забором, на пустыре с крапивой.
А впереди был лес. И ветер. И жизнь — такая, какой она сама её сделает.
— Буду жить, — сказала Анфиса вслух, и голос её не дрогнул. — Наперекор всем.
И лес ответил ей — не испуганным эхом, а лёгким шелестом верхушек, будто соглашаясь. Будто принимая её в свою суровую, но честную семью.
****
Солнце поднялось выше, и туман над поляной растаял, как не бывало. Жаворонок умолк — на смену ему пришли другие голоса: звонкие, деловитые мухи, тяжёлый шмель, пролетевший мимо уха, да где-то вдалеке куковала кукушка, считала годы.
Анфиса невольно задержалась, прислушиваясь. Три, четыре, пять — кукушка куковала долго, и девушка усмехнулась: «Много лет, значит». Но тут же сплюнула через левое плечо — нечистое это дело, гадать по кукушке.
Она брела по лесу, теряя направление.
Босиком идти оказалось не так страшно, как она думала: мох под ногами мягкий, упругий, как старый войлок. Но то и дело попадались сухие ветки, прошлогодние шишки, острые, как гвозди, — тогда она взвизгивала, поджимала ногу, растирала ушибленное место. Скоро на подошвах вздулись первые волдыри, но Анфиса не обращала на них внимания.
В приюте её били чаще, чем она наступала на шишки.
Где-то около полудня лес кончился
. Неожиданно, как обрыв — сосны расступились, и впереди открылось поле, огромное, жёлтое от прошлогодней стерни, с редкими островками зелёной озими. По краю поля, по меже, вилась узкая тропа, протоптанная, видать, деревенскими, когда ходили в лес за грибами или хворостом.
Анфиса остановилась на опушке, прячась за стволом.
Поле тянулось до самого горизонта, там, где на пригорке темнели крыши — деревня. До деревни было неблизко, вёрст пять, не меньше. Но оттуда могла быть опасность. Всякий чужой человек в деревне — примета. А босая, драная, без паспорта девка — тем более. Схватят, свяжут, отвезут к становому приставу, а там — обратно в приют, в подвал, на розги.
Однако идти через поле, на виду у всей округи, было страшно.
Анфиса огляделась. Слева от поля начинался овраг, заросший ольхой и лещиной. По дну оврага, должно быть, текла речка — вон как зеленеет ивняк. Там, в овраге, можно пройти незаметно, вдоль ручья, и выйти к деревне с другой стороны, где огороды и задворки.
— Туда и пойду, — решила она.
Спуск в овраг оказался крутым, пришлось цепляться за корни и кусты. Земля осыпалась под ногами, лапти — вернее, то, что от них осталось, — съехали набок, и Анфиса, чертыхнувшись, сбросила их вовсе. Всё равно не годятся.
Легче босиком.
На дне оврага было сумрачно и прохладно.
Ручей — мелкий, с ладонь глубиной, — бежал по каменистому дну, булькал, облизывал гальку. По берегам цвёл таволга, сладко пахло мёдом и сыростью. Анфиса нагнулась, зачерпнула воды — холодная, чистая, с привкусом железа. Напилась, умылась, привела в порядок повязку на голове.
«Дальше что? — спросила она себя. — Идти в деревню нельзя. Значит, надо обойти её стороной, по полю, только держаться ближе к лесу, чтобы в случае чего — нырнуть обратно».
Она выбралась из оврага, теперь уже с другой стороны, где поле подступало к самому лесу плотно, оставляя только узкую полосу непаханой земли, поросшую чертополохом и диким клевером. Здесь можно было идти, не боясь, что заметят с деревни — лес закрывал спину, а поле впереди было пустым.
Но идти становилось всё труднее.
Солнце припекало немилосердно. Земля нагрелась, и босые ступни обжигало. Волдыри лопнули, на их месте остались мокрые красные пятна, которые саднило при каждом шаге. Анфиса хромала, но шла. Сжала зубы, закусила губу и шла. «Вытерплю, — твердила она, — вытерплю, вытерплю».
Хлеб она съела ещё утром, крошки облизала с ладони.
В животе урчало и крутило. Мысли путались, иногда перед глазами мелькали чёрные точки — от голода и усталости. Она знала, что если сейчас не найдёт еды, то к вечеру просто свалится где-нибудь под кустом, и тогда — конец.
****
К вечеру она добралась до другой опушки.
За ней снова был лес, но уже не такой густой, как утром. Берёзы, осины, редкий ольшаник. По земле — высокая трава, в которой то и дело попадались земляничные поляны. Ягода ещё не поспела — только завязалась, зелёная, твёрдая, но Анфиса всё равно рвала её и жевала, морщась от кислоты.
Во рту становилось сухо, язык ныло.
Где-то за лесом, уже близко, слышался лай собак, мычание коров, стук топора — деревня. Большая, судя по звукам.
Анфиса почуяла запах дыма, и у неё свело желудок — так захотелось горячей похлёбки, куска хлеба, даже той проклятой каши с червями, которую давали в приюте.
«Нет, — сказала она себе, — в деревню нельзя. Ночевать в лесу — можно. Надо только найти место посуше и потеплее».
Она пошла по краю леса, обходя деревню стороной.
Собаки лаяли всё настойчивее, но это был просто звук, не погоня. Часа через два она наткнулась на заброшенную сторожку — наверное, бывшую лесную сторожку, где когда-то жил объездчик. Крыша провалилась, дверь висела на одной петле, внутри пахло затхлостью
. Но угол, самый дальний, был ещё цел, и там, на куче прелой соломы, можно было лечь.
Анфиса забилась в угол, подтянула колени к подбородку, обхватила их руками. Было холодно — даже в начале июня ночи в этих краях случались студёные.
Она попыталась заснуть, но сон не шёл.
Мешали голод, боль в ногах и страх — глухой, звериный страх, который она загоняла внутрь весь день, а теперь он вылез наружу, скрутил живот, заставил сердце биться часто-часто.
«Что я делаю? — подумала она вдруг. — Куда я иду? У меня нет ничего. Я умру здесь, в этой вонючей сторожке, и никто не узнает».
Из глаз покатились слёзы — не горькие, не обидные, а просто от усталости. Она не вытирала их, дала им течь по щекам, на солому. Через минуту она уже спала — сном глубоким, без сновидений, как падают в чёрный колодец.
Проснулась она от того, что кто-то тронул её за плечо.
— Эй, живая?
Анфиса вскинулась, ударилась головой о стену.
В дверном проёме, на фоне серого утреннего неба, стоял мужик. Старый, в рваном армяке, с клюкой в руке. Лицо — бурое, изрезанное морщинами, как кора дуба. Глаза светлые, почти белые, с красными прожилками.
— Никак беглая? — спросил он, не то с любопытством, не то с угрозой.
Анфиса хотела что-то сказать, но язык не слушался. Она только кивнула, зажмурилась — сейчас, сейчас этот мужик схватит её, свяжет, повезёт в полицию. Но мужик вдруг крякнул, сел на порог, достал из-за пазухи краюху хлеба и луковицу.
— На, поешь . Ишь, какую грыжу наморила, тощая какая. — Он бросил хлеб и луковицу на солому. — Не боись, не отдам. У меня самого дочка была, в люди ушла, не вернулась. Знаю.
Анфиса схватила хлеб, впилась зубами, зажмурилась от наслаждения. Хлеб был чёрствый, с мякиной, пах дымом и ржаной закваской — это было лучшее, что она ела в жизни. Луковицу она очистила дрожащими пальцами, съела, не жуя, закашлялась, но доела.
— Спасибо, — прошептала она. — Спасибо, дедушка.
— Дедом меня не называй, я ещё мужик хоть куда, — усмехнулся старик. — Михеем звать. Ты-то откуда?
Из города, что ли?
— Из приюта, — тихо сказала Анфиса. — Святой Ксении. Сбежала. Меня продавать хотели.
Михей помолчал, покрутил в руках клюку, сплюнул на землю.
— Знаю такой. Слышал. Смотритель у вас — мздоимец и людоед. Правильно сделала, что сбежала. — Он встал, опираясь на клюку, и махнул рукой. — Только далеко ли ты пойдёшь?
Босая, голая, голодная.
Через две деревни тебя зацапают.
— А я не пойду через деревни, — сказала Анфиса, уже смелее. — Я лесом пойду, к железной дороге.
— Лесом? — Михей покачал головой. — Там болота. Утонешь, и следа не останется. А железная дорога — она вон где, за верст тридцать, у города. Пешком тебе дня три идти, не меньше.
— Дойду.
Старик посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом полез за пазуху, достал кисет с махоркой, свернул цигарку, закурил. Дым был вонючий, едкий, но Анфиса терпела.
— Ладно, — сказал он наконец.
— Дойдёшь, может. Только запомни: если хочешь есть — просись на работу. В деревнях всегда нужны руки.
Будешь проситься переночевать за работу — никто не откажет. Но — нет у тебя паспорта.
Скажи, что сирота, идешь к тётке в город. Поняла?
— Поняла, — кивнула Анфиса.
— И ещё, — он протянул ей свой армяк, грязный, дырявый, но тёплый, — накинь на плечи
. Ночью холодно.
А мне старику не надобно, я и так привычный.
Анфиса взяла армяк, накинула на плечи.
Он был тяжёлый, пропах дегтем и табаком, но от него шло тепло. Она вдруг заплакала — опять, уже который раз за двое суток, — но теперь слёзы были другими.
— Спасибо, Михей, — сказала она. — Век не забуду.
— Иди уж, — махнул он рукой. — Иди, пока не рассвело. А я тут останусь, дрова караулить
. Может, ещё свидимся, а может, и нет.
Она вышла из сторожки. Утро было серое, пасмурное, но без дождя. По небу бежали низкие облака, и ветер с полей приносил запах мокрой земли и отавы.
Где-то за лесом кукарекал петух — вставала деревня.
Анфиса пошла быстро, не оглядываясь. Армяк на плечах грел, но мешал — она подоткнула полы.
Ноги болели, но она заставляла себя шагать — шаг, ещё шаг, ещё. В голове крутилось Михеево наставление: «Просись на работу. Скажи, что к тётке».
****
В полдень она вышла к другой деревне
. Та стояла на пригорке, белая от цветущих яблонь, с синими дымами над трубами. Жизнь там шла своим чередом: мычали коровы, гоготали гуси, где-то стучала бондарная колотушка.
Анфиса долго стояла на опушке, не решаясь войти. Но голод и холод были сильнее страха
. Она набрала в грудь воздуха, отряхнула юбку, поправила повязку на голове и пошла к крайней избе.
Изба была старенькая, с резными наличниками, с палисадником, полным мальвы и настурции
. На крыльце сидела женщина лет сорока, полная, с добрым, но усталым лицом. Лущила горох.
— Здравствуйте, — сказала Анфиса, останавливаясь у калитки. — Пустите переночевать? Я работы не боюсь.
Корову подоить, воды принести, полы помыть — всё сделаю.
Женщина подняла голову, окинула её взглядом — босую, драную, с перепачканным лицом, в чужом армяке. Глаза её сначала насторожились, потом стали мягче.
— Откуда идёшь-то, горемычная?
— Из приюта, — сказала Анфиса правду, как учил Михей. — Святой Ксении. Ищу тётку в городе
. Пустите, ради Христа.
Женщина помолчала, вздохнула, махнула рукой.
— Проходи. Уж больно ты жалкая. Только не воровать. У нас в селе за воровство бьют насмерть.
— Я не воровка, — тихо ответила Анфиса.
Она вошла во двор.
Женщина, которую звали Настасьей Петровной, отвела её в баню — чёрную, прокопчённую, но сухую. Велела вымыться, дала чистое платье — застиранное, но целое, и лапти новые, из лыка.
Анфиса мылась с наслаждением, тёрла кожу мочалкой до красноты. Вода была тёплая, пахла берёзовым веником — роскошь, о которой она забыла в приюте.
Вечером, после работы (она наносила два ведра воды, перемыла горшки и налущила лука к ужину), Анфиса сидела за столом вместе с хозяйкой и её мужем — молчаливым, бородатым мужиком, который всё время хмурился.
Ела щи с крапивой, кашу гречневую, пила парное молоко. Ей казалось, что такого вкусного молока она не пила никогда.
— Завтра утром уходи, — сказал муж, вытирая усы рукавом.
— Мне чужие люди ни к чему.
А ночуй только сегодня.
— Спасибо, — сказала Анфиса, поклонилась в пояс, как её учили в приюте кланяться благодетелям.
Ночью она спала на полатях, на мягкой соломе, укрытая овчиной. В щелястую стену задувал ветер, но было тепло.
Она лежала и думала о том, что на свете есть не только злые люди. Есть Михей, есть Настасья Петровна — чужие, ничем не обязанные, а помогли. Значит, и дальше можно жить. Значит, есть надежда.
*****
Утром она ушла до рассвета, чтобы не смущать хозяев.
Настасья Петровна сунула ей в узелок краюху хлеба, кусок сала, луковицу и спички.
— Иди с Богом, — сказала она, крестя Анфису на дорогу. — Ищи свою тётку. Даст Бог, найдёшь.
Анфиса пошла по просёлку, теперь уже не прячась в лесу, а открыто, как идёт обычный человек. Платье было чистое, на ногах — лапти, на плечах — Михеев армяк, только теперь она зашила дыры
. В узелке — еда.
В голове — твёрдая уверенность.
«Дойду, — сказала она себе. — Дойду до железной дороги. Сяду на поезд. Уеду далеко-далеко, где никто не знает ни приюта, ни Хряпова, ни Ермолаева. Буду жить».
Дорога шла вдоль поля, потом ныряла в лесок, потом снова выбегала на открытое место. Ветер гнал по небу тучи, но дождя не было. Где-то на горизонте показались высокие трубы — завод, значит, город близко. А с городом и железная дорога.
Анфиса прибавила шагу.
Ноги ныли, волдыри лопнули, образовались мокрые мозоли, но она не обращала внимания. Она шла и улыбалась — впервые за много лет. Улыбалась солнцу, полю, ветру, своей собственной, безумной, почти невозможной свободе.
К вечеру она увидела железную дорогу.
Два стальных рельса, два бесконечных ручейка, блестящих на закатном солнце. Шпалы, пропахшие креозотом. Столбы с проводами, уходящие вдаль. Ни поезда, ни людей — пусто, тихо, только ветер гудит в проводах.
Анфиса опустилась на обочину, положила узелок рядом. Закат догорал багрянцем, и первые звёзды проступили на небе. Она сидела и смотрела вдоль путей — туда, где рельсы сходились в одну точку, в маленький светящийся просвет.
— Я здесь, — сказала она. — Я дошла.
Она не знала, какой поезд придёт, когда и куда он поведёт. Не знала, что будет дальше — погоня, полиция, голод, холод, новая беда. Но сейчас, в этот час, на этой насыпи, среди пахучих шпал и железных нитей, она была счастлива. По-настоящему, впервые в жизни.
И звёзды над ней горели ярко, как тысячи маленьких свечей в огромном тёмном храме.
Продолжение следует .
Глава 3