Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Кринка воды - Глава 1

В тот мартовский день, когда война в третий раз перекатилась через Клеймёново, оставив после себя гарь и пепел, Софья Кривчикова ещё не знала, что её собственный дом станет полем боя, а она сама — единственным солдатом в этой битве. Тишина над огородом стояла такая, что звенело в ушах. А потом из присыпанных снегом кустов бузины донесся хриплый, отчаянный шёпот: «Мамаша… не бойтесь… свои мы…» Мартовский ветер гулял по Клеймёново, задувая в печные трубы и раскачивая голые ветки яблонь. От реки тянуло сыростью и прелью — снег уже сошел, обнажив черную, набухшую влагой землю. Софья Кривчикова стояла у покосившегося плетня и смотрела на восток, туда, где третьи сутки глухо ухали орудия. Фронт дышал где-то рядом, за холмами, и от этого дыхания дрожала посуда в буфете, а стекла в окнах позванивали тонко и жалобно. Она перекрестилась мелко, привычно, и пошла к сараю. В левой руке несла пустое ведро, в правой — обломок лопаты. Лопату еще осенью сломал покойный муж Егор, когда рыл погреб, да та

В тот мартовский день, когда война в третий раз перекатилась через Клеймёново, оставив после себя гарь и пепел, Софья Кривчикова ещё не знала, что её собственный дом станет полем боя, а она сама — единственным солдатом в этой битве.

Тишина над огородом стояла такая, что звенело в ушах. А потом из присыпанных снегом кустов бузины донесся хриплый, отчаянный шёпот: «Мамаша… не бойтесь… свои мы…»

Мартовский ветер гулял по Клеймёново, задувая в печные трубы и раскачивая голые ветки яблонь. От реки тянуло сыростью и прелью — снег уже сошел, обнажив черную, набухшую влагой землю. Софья Кривчикова стояла у покосившегося плетня и смотрела на восток, туда, где третьи сутки глухо ухали орудия. Фронт дышал где-то рядом, за холмами, и от этого дыхания дрожала посуда в буфете, а стекла в окнах позванивали тонко и жалобно.

Она перекрестилась мелко, привычно, и пошла к сараю. В левой руке несла пустое ведро, в правой — обломок лопаты. Лопату еще осенью сломал покойный муж Егор, когда рыл погреб, да так и не починил — помер в декабре от сердца, не дождавшись ни весны, ни похоронки на сына. Похоронку на Ванюшу принесли в январе, и с тех пор Софья жила как в тумане — делала, что положено, ела, спала, даже с соседками перебрасывалась парой слов, но внутри все замерло, оцепенело, будто заледенела река.

Сын, Ванюшка, приснился ей прошлой ночью. Стоял у колодца, молодой, светлый, в гимнастерке, и пил воду из кринки. Пил жадно, запрокинув голову, а она стояла рядом и не могла ни слова сказать, ни пошевелиться. Проснулась в слезах и до рассвета пролежала с открытыми глазами, слушая далекую канонаду.

Теперь же, перебирая в уме этот сон, Софья отворила скрипучую дверь сарая, взяла лопату поновее и направилась к дальнему концу огорода, где с осени осталась невскопанная полоса под картошку. Война войной, а земля ждать не будет. Ежели немцы опять не налетят, надо сажать. Чем кормиться-то?

Она воткнула лопату в рыхлую землю и надавила ногой. Железо вошло легко, с влажным чмоканьем. Софья перевернула пласт и вдруг замерла.

Показалось? Или впрямь почудилось?

Из-за кустов бузины, что росли у задней стены огорода, донесся шорох. Не кошка, не курица — слишком тяжелый, осторожный. Софья медленно выпрямилась, перехватив черенок поудобнее. Сердце забилось часто-часто.

— Кто здесь? — спросила она негромко, но голос прозвучал твердо.

Кусты дрогнули, и на свет, щурясь от дневного солнца, выбрался человек. Тощий, заросший рыжеватой щетиной, в грязном, прожженном в нескольких местах ватнике. Одна штанина разорвана, на колене — бурая корка засохшей крови. Он шел пригнувшись, хромая, и опирался на суковатую палку.

— Мамаша... — прохрипел он, и Софья увидела, что губы у него потресканы до крови. — Не бойтесь. Я свой. Красноармеец.

Она не успела ответить — кусты зашевелились снова, и следом за первым выбрался второй. Этот был моложе, совсем мальчишка, белобрысый, с испуганными светлыми глазами. Левая рука его висела плетью, примотанная к телу обрывком грязного бинта. Мальчишка пошатывался и, видно, держался из последних сил.

— Из плена мы, — сказал первый, тот что постарше. Говорил с трудом, с передышкой. — Третьи сутки идем. Меня Павлом звать, а это Сашка. Из-под Харькова мы. Лагерь наш разбомбило, кто выжил — разбежались. А тут фронт... Пробираемся к своим.

Софья опустила лопату. Вгляделась в их лица — измученные, серые от голода, с глубоко запавшими глазами. У Павла на скуле желтел старый синяк, у Сашки тряслись руки — то ли от слабости, то ли от нервного потрясения. Оба стояли перед ней, покачиваясь, и смотрели с такой надеждой, что у нее защемило в груди.

— Господи, — выдохнула она, и в голове завертелось сразу все: и про немцев, которые могут нагрянуть в любой час, и про то, что соседка Зинаида та еще сорока — все видит, все замечает, и про то, что за укрывательство красноармейцев расстрел на месте. А потом встал перед глазами Ванюшка из сна, пьющий воду из кринки, и она поняла — не прогонит. Не сможет.

— Идемте, — сказала она быстро, оглядываясь на соседские дома. — Только не сюда, не через калитку. Там люди. Полезем через заднюю стенку, там лаз есть, еще Ванюшка мой мальчонкой лазил. Идите за мной, да тихо. Не дай бог, кто увидит...

Она закинула лопату на плечо и первая двинулась вдоль плетня к зарослям крапивы, где между жердями чернел узкий проход. Придерживая жердину, пропустила обоих беглецов на свой двор и провела к чуланчику, пристроенному к хате с глухой стороны. Чулан был тесный, забитый всяким хламом: старые корзины, ржавые ведра, рассохшиеся бочонки, мотки веревок. Пахло мышами и прелой соломой.

— Тут сидите, — велела Софья, отодвигая в сторону кучу тряпья. — Вот вам дерюга, прикройтесь. Днем ни звука, ни шороха. Поняли? Ночью принесу поесть.

— Спасибо, мать, — выдохнул Павел, опускаясь на земляной пол. Сашка уже почти не стоял — сполз по стене, закрыл глаза, и лицо его сделалось белым как снег.

Софья вышла из чулана, прикрыла дверь и накинула сверху крючок из проволоки. Прислонилась спиной к дощатой стене, переводя дух. Сердце колотилось так, что отдавало в ушах. Она понимала, что делает. Понимала и то, чем это может кончиться.

Но время на раздумья кончилось, не успев начаться.

С запада, со стороны большака, послышался нарастающий гул моторов. Захлопали ставни в соседних домах, закричала где-то женщина, залаяли собаки. Софья метнулась к воротам, выглянула в щель.

По улице, поднимая грязь, двигалась колонна немецких грузовиков и мотоциклов. Солдаты в серо-зеленых шинелях сидели в кузовах, каски покачивались в такт движению. Один из мотоциклистов вдруг притормозил прямо напротив ее дома, что-то крикнул остальным и указал рукой на хату.

Софья отшатнулась от калитки и быстро, насколько позволяли больные ноги, пошла в дом. Успела только сорвать с веревки сушившееся белье и сунуть за икону красноармейскую звездочку, которую хранила с тех пор, как проводила Ванюшку в военкомат.

Немцы вошли без стука.

Их было трое — высокий офицер с холодными светлыми глазами и двое солдат помоложе. Офицер оглядел горницу, брезгливо сморщился и сказал на ломаном русском:

— Здесь будет ночевать наш команд. Ты, бабка, будешь готовить еду. Мы займем этот дом. А ты спать в сенях. Или где хочешь. Снаружи.

Софья стояла, выпрямившись, и смотрела на него молча. Пальцы ее сами собой сжались в кулаки, но она заставила себя разжать их. Нельзя показывать страх. Нельзя показывать ненависть. Нельзя, чтобы они что-то заподозрили.

— Как скажете, господин, — ответила она ровным голосом. — Только куда ж я пойду? Мороз ночью. Позвольте уж в сенях, у печки. Я тихо, не помешаю.

Офицер махнул рукой, теряя интерес. Солдаты уже хозяйничали в горнице — один разглядывал фотографии на комоде, второй сдергивал с кровати покрывало. Софья смотрела на них и думала только об одном.

За стенкой, в чулане, дышат двое ее мальчишек. Тех, кого она только что поклялась спасти. И теперь между ними и немецкими автоматами — только тонкая дощатая перегородка и ее, Софьина, воля.

Ночью, когда немцы уснули на печи и на кровати, она сидела в сенях на перевернутом ведре и прислушивалась к каждому звуку. В горнице храпели. Офицер что-то бормотал во сне по-немецки. Стонала под чьим-то тяжелым телом рассохшаяся кровать.

Софья подождала еще час, для верности. Потом бесшумно, как мышь, прокралась к погребу, достала из схрона кусок сала, завернутый в тряпицу, полбуханки черствого хлеба и пару вареных картофелин. Все это уложила в старый платок, завязала узлом.

Чуланная дверь открылась без скрипа — еще вчера смазала петли постным маслом, словно предчувствовала. Внутри было темно, хоть глаз выколи, но она и так знала, где кто лежит.

— Сыночки, — прошептала она едва слышно. — Ешьте. Только тихо, ради Христа. Там немцы, за стенкой.

Чья-то рука нашарила в темноте ее ладонь, сжала благодарно. Павел.

— Спасибо, мамаша, — прошелестел его голос. — Мы понемногу. Лишь бы Сашку на ноги поднять. Совсем ослаб парень.

— Поднимем, — ответила Софья твердо. — Только вы уж потерпите. Может, наши скоро придут. Тогда и выйдете.

Она выбралась из чулана и вернулась в сени. Села на ведро, прикрыла глаза. Впереди была длинная, бесконечная ночь. И еще много таких ночей впереди.

За стеной посапывали враги. За другой стеной прятались свои. А между ними, ровно посередине, сидела немолодая русская женщина по имени Софья и держала в руках невидимые весы, на которых с одной стороны лежала ее собственная жизнь, а с другой — жизнь двух измученных мальчишек, доверившихся ей.

Весы покачивались, но выбор был уже сделан.

Она и сама не заметила, как задремала. И снова ей приснился Ванюшка. Он стоял у колодца, пил воду из кринки и улыбался.

***

Первую неделю Софья жила как на иголках.

Днем она была прислугой при немцах — топила печь, варила похлебку из скудных запасов, стирала солдатское белье в корыте, мыла полы, которые немедленно затаптывались грязными сапогами. Офицер, тот самый светлоглазый, оказался обер-лейтенантом по фамилии Крюгер. Он расположился в горнице с комфортом, какой позволяла крестьянская хата: занял единственную кровать, разложил на столе карты и потребовал, чтобы каждое утро ему подавали горячую воду для бритья.

— Wasser, — говорил он брезгливо, постукивая пальцем по пустому тазу. — Heißes Wasser. Schnell.

И Софья грела воду, носила, молча ставила перед ним, и лицо ее оставалось спокойным, как замерзший пруд. Даже когда Крюгер, недовольный температурой, выплескивал воду на пол и заставлял греть заново. Даже когда один из солдат, молодой веснушчатый парень по имени Ганс, ухмыляясь, хватал ее за подол, проверяя, не прячет ли чего. Она только отступала на шаг и смотрела на него тем взглядом, от которого Ганс почему-то смущался и отпускал.

Соседка Зинаида, забежавшая как-то утром за солью, удивилась:

— Софья Егоровна, да ты ли это? Ходишь как в воду опущенная. Немцы лютуют?

— Терпимо, — отвечала Софья коротко. — Лишь бы не трогали.

— А что в чулане у тебя заперто? — Зинаида кивнула на глухую дверь. — Я третьего дня мимо шла — слыхала, будто мыши возятся.

Софья чуть не выронила ухват, которым мешала угли.

— Старье там, — сказала она, не оборачиваясь. — Егорово барахло. Никак не соберусь разобрать.

Зинаида кивнула и ушла, но Софья еще долго стояла у печи, прижав руку к груди. Сердце колотилось. Надо было быть осторожнее. Куда осторожнее.

А ночью она кормила своих.

Каждый вечер, дождавшись, пока немцы угомонятся, она доставала из тайника под половицей в сенях припасы и пробиралась в чулан. Еды было в обрез: Софья отдавала бойцам почти все, что оставалось от немецкого стола, оставляя себе только крохи. Картофельные очистки шли в похлебку для немцев, а вареную картошку она тайком совала в узелок. Отрезала от куска сала по тонкому ломтику, так, чтобы незаметно было. Хлеб делила на три части: две побольше — в чулан, одну поменьше — себе.

Павел окреп первым. На четвертую ночь он уже сам выбрался из-под тряпья и встретил ее стоя, хоть и держась рукой за стену. Был он, как выяснилось, из-под Саратова, колхозный механизатор, на фронт ушел добровольцем в сорок первом. В плен попал под Харьковом, когда их часть окружили и разбили. С тех пор прошел несколько лагерей, дважды бежал — оба раза неудачно. Второй побег стоил ему трех сломанных ребер.

— Теперь вот третий раз, — говорил Павел, осторожно разжевывая хлеб. — Третий раз бегу, и первый раз повезло. Спасибо вам, мамаша.

— Софьей Егоровной зови, — поправляла она его шепотом. — Какая уж мамаша. Сын у меня взрослый был. Ванюшка. В сорок первом ушел. В январе похоронная пришла.

Она говорила это глухо, без слез. Слезы уже кончились, выплакала за зиму. Теперь внутри была только сухая, спрессованная боль и странное, почти материнское чувство к этим двум израненным парням, которых судьба забросила в ее дом.

С Сашкой было хуже. Мальчишку знобило, рана на руке загноилась, и от нее тянуло сладковатым, тяжелым запахом. Софья, повидавшая за свою жизнь немало хворей, поняла: гангрена не началась, но еще день-два — и будет поздно.

На пятую ночь она пришла в чулан не с едой, а с чистыми тряпками и бутылкой самогона, припрятанного еще с похорон мужа.

— Снимай повязку, — велела она Сашке.

Тот замотал головой, прижимая руку к груди. Лицо его, бледное до синевы, исказилось от страха.

— Больно будет, — прошептал он. — Не надо.

— Надо, Санечка, надо, — Софья опустилась перед ним на колени прямо на земляной пол. — Иначе помрешь. А матери твоей кто сына вернет?

Она говорила ласково, но руки ее действовали жестко и уверенно. Размотала грязный бинт, присохший к ране, и едва сдержалась, чтобы не ахнуть. Предплечье распухло, края раны разошлись, и в глубине виднелось что-то желтое, нехорошее. Софья смочила тряпицу самогоном и принялась промывать рану. Сашка закусил губу до крови, но не закричал — только дышал часто-часто, как загнанный заяц.

Павел держал его за плечи, навалившись всем телом, и бормотал в самое ухо:

— Терпи, брат. Терпи. Вспомни, как наши под огнем сидели. Это ж не пуля, это ж баба тебя лечит. Неужто перед бабой опозоримся?

Сашка кивал, крупные слезы текли по его щекам, но он молчал.

Софья промыла рану, наложила чистую повязку и напоила парня самогоном — на донышке, сколько смог проглотить. Через час жар спал, и Сашка уснул глубоким, спокойным сном.

— Выживет, — сказала Софья Павлу. — Молодой, здоровый. Такие живучие.

— Дай-то бог, — вздохнул Павел. — Он ведь, знаете, Софья Егоровна, даже не воевал толком. Прямо с училища, восемнадцать лет. Первый бой — и в плен. Обидно парню.

Софья ничего не ответила, только перекрестила спящего Сашку и вышла из чулана.

Дни тянулись бесконечной чередой. Март перевалил за середину, но тепла не было — по ночам лужи затягивало ледком, а по утрам с реки наползал густой, холодный туман. Фронт то приближался, то отступал, и немцы в Клеймёново жили нервно, настороженно. Каждый день ждали наступления советских войск. Каждый день Крюгер принимал донесения, кричал в телефонную трубку и пил шнапс, мрачнея на глазах.

Софья научилась читать по их лицам новости с фронта. Если Крюгер пил — значит, наши наступают. Если был трезв и деятелен — значит, затишье. Она запоминала каждое услышанное слово, каждую оброненную фразу и потом пересказывала Павлу. Тот, как бывший солдат, понимал больше и кивал удовлетворенно.

— Харьков наши держат, — говорил он, почесывая заросший подбородок. — И Белгород скоро возьмут. Тогда и до нас дойдет.

В доме тем временем становилось все тревожнее. Немцы нервничали, срывали злость на Софье. То заставят перемыть полы по третьему разу, то найдут какую-то соринку в похлебке и орут, что их травят. Один раз Ганс, тот самый веснушчатый, ударил ее по лицу за то, что она, как ему показалось, слишком медленно подавала ему миску.

Софья приняла удар молча. Вытерла разбитую губу, подала миску и вышла в сени. Там, в темноте, прислонилась лбом к холодной стене и несколько минут стояла, закрыв глаза. А потом снова взялась за работу.

Ночью она сказала Павлу:

— Бьют. Но это ничего. Лишь бы не нашли вас.

Павел сжал кулаки так, что побелели костяшки.

— Дайте мне только на ноги встать, Софья Егоровна. Я им за все припомню. И за вас, и за Сашку.

— Не надо припоминать, — она покачала головой. — Ты свое отвоевал. Теперь надо выжить и до своих добраться. Это главное.

Двадцатого марта, на исходе третьей недели, случилось то, чего Софья боялась больше всего.

Немцы затеяли обыск.

Было раннее утро, только-только рассвело. Софья растапливала печь, когда в хату ввалились сразу пятеро солдат во главе с унтер-офицером, которого она прежде не видела. Этот был злой, краснолицый, с перебитым носом и маленькими свиными глазками. Он рывком оттолкнул Софью от печи и гаркнул что-то по-немецки. Солдаты рассыпались по дому.

Софья стояла у стены, вцепившись побелевшими пальцами в край передника, и смотрела, как они переворачивают все вверх дном. Вытряхнули белье из сундука. Сорвали занавески. Один полез на чердак, другой начал простукивать стены прикладом.

Когда очередь дошла до чуланной двери, у Софьи остановилось сердце.

— Там барахло, — сказала она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Старые корзины, ведра. Грязно.

Унтер-офицер оглянулся на нее, усмехнулся и дернул дверь за ручку.

Заперто.

— Schlüssel, — потребовал он.

— Ключ потерялся, — соврала Софья. — Давно. Мы туда не ходим.

Немец прищурился, оценивая ее слова. Потом шагнул ближе, навис над ней — от него пахло потом, луком и еще чем-то кислым, противным.

— Если там кто-то прячется, — сказал он медленно, — тебя расстреляют. Понимаешь? Расстреляют.

— Понимаю, — ответила Софья, глядя ему прямо в глаза. — Нет там никого. Одно старье.

Она не знала, откуда взялось это спокойствие. Словно кто-то другой вселился в ее тело и говорил за нее. Унтер-офицер еще секунду посверлил ее взглядом, потом развернулся и пошел прочь из сеней, бросив на ходу:

— Если врешь — сгоришь вместе с домом.

Солдаты ушли, оставив после себя разгром и висящую в воздухе угрозу. Софья опустилась на лавку, ноги не держали. Только теперь она заметила, что вся дрожит, и зубы выбивают мелкую дробь.

Вечером того же дня к дому подъехал мотоцикл. Из коляски выбрался офицер в черной эсэсовской форме и прошел в горницу. Софья, подававшая ужин, услышала обрывок разговора: Крюгер что-то докладывал вновь прибывшему, и в его голосе звучало напряжение. Слов она не разобрала, но одно поняла точно: положение на фронте ухудшилось настолько, что немцы начали прочесывать тылы в поисках диверсантов и беглых военнопленных.

Чулан запирался только на проволочный крючок, и это была ненадежная защита.

Ночью Софья сказала Павлу:

— Надо вас перепрятывать. Завтра же.

— Куда? — спросил он хмуро.

— В погреб. Там, под кадушкой с капустой, лаз в подпол. Еще дед мой рыл, когда от бар хоронился. Узко, тесно, но зато с улицы не найдешь.

— А ежели опять обыск?

— Тогда я скажу, что вы туда сами залезли, без моего ведома.

— Вам же хуже будет, Софья Егоровна.

— Мне все равно, — сказала она просто. — Сына я уже потеряла. Мужа тоже. А вы двое — живые. И живыми должны остаться.

На следующий день она перевела обоих в подпол под погребом. Место было тесное, сырое, с земляными стенами, но зато скрытое — люк маскировался тяжелой дубовой кадушкой, и даже если бы немцы спустились в погреб, они вряд ли догадались бы сдвинуть ее с места.

Дни потекли дальше. Март сменился апрелем. Немцы в Клеймёново стали другими — озлобленными, нервными. Крюгер пил каждый вечер, не просыхая. Ганс перестал хватать Софью за подол и сидел часами, глядя в одну точку. Остальные тоже притихли, словно чувствовали — что-то надвигается.

А потом случился поджог.

Однажды ночью Софью разбудил грохот. Она выскочила в сени и увидела сквозь щели в ставнях багровое зарево. Горело что-то на другом конце села, там, где немцы устроили склад боеприпасов. Пламя поднималось высоко, с треском и воем, и в этом свете метались черные фигурки, орали команды, ржали испуганные лошади.

Софья поняла: партизаны. Или наши разведчики. Так или иначе, немцам теперь будет не до спокойной жизни.

Утром Крюгер вышел из дома с перекошенным от ярости лицом и не вернулся до вечера. А когда вернулся, с ним были еще солдаты. Софья услышала приказ, который он отдавал — резкий, отрывистый, и хотя не поняла слов, догадалась по тону: случилось что-то страшное.

Подтверждение не заставило себя ждать. К вечеру к дому подбежала Зинаида, насмерть перепуганная.

— Софья! Людей сгоняют! Всех! — закричала она, задыхаясь. — Сказали — собраться у сельсовета. Кто не выйдет — на месте расстреляют. Говорят, жечь будут село. Склад-то спалили, а им отступать не с чем.

Софья похолодела.

— Всех? — переспросила она.

— Всех до единого! Стариков, баб, детей. Велели с собой ничего не брать. Гонят за околицу, а куда — не говорят.

Софья схватилась за косяк. Мысли заметались, как вспугнутые птицы. Уходить? Но там, в подполе, Павел и Сашка. Если село сожгут, они задохнутся в дыму или сгорят заживо. Если их найдут немцы — расстреляют. Если она уйдет и бросит их — они умрут от голода и жажды.

Она должна их предупредить. Должна передать им еду. И воду.

— Зинаида, беги, — сказала она быстро. — Я сейчас. Только соберу кое-что.

— Да чего собирать-то?! Ты слышала, что немцы говорят? Ничего не брать!

— Я догоню. Иди!

Софья дождалась, пока соседка скроется за углом, и бросилась к погребу. Спустилась вниз, сдвинула кадушку, открыла люк.

— Павел! Сашка!

Два лица показались в темноте. У обоих глаза тревожные — слышали шум, крики, гул пламени ночью.

— Немцы уходят, — заговорила Софья быстро, задыхаясь. — Село будут жечь. Всех жителей выгоняют. Вам надо пересидеть. Я принесла еду — вот, узелок. Тут сало и хлеб. Дня на три хватит. Только сидите тихо, мышами. Если услышите шаги наверху — ни звука.

— А вы? — спросил Павел.

— Я с остальными. Чтобы немцы не заподозрили. Как только наших дождусь — сразу за вами. Ждите.

Она передала узелок и уже собралась закрывать люк, когда Сашка спросил:

— Софья Егоровна... А вода?

Она замерла.

Вода. В спешке она не взяла ничего, в чем можно принести воду. Ведро? Слишком заметно. Кринка? На виду стоит, на полке у печи.

— Я сейчас, — сказала она. — Сейчас принесу.

Она вылезла из погреба, закрыла люк, задвинула кадушку. Выскочила на улицу — и остолбенела.

По всей улице бежали люди. Кто-то тащил тюки, кто-то волок детей, кто-то плакал в голос. А в конце улицы уже горел первый дом — тот самый, где жила Зинаида. Дым валил черный, густой, и в этом дыму метались немецкие солдаты с факелами.

— Schnell! Schnell! — орали они. — Alle raus!

Кто-то схватил Софью за плечо. Она обернулась — пожилой немец с автоматом наизготовку толкал ее в спину.

— Raus! Weg! Fort!

Он толкал ее прочь от дома, туда, где сбивалась толпа у околицы. Софья сделала несколько шагов, оглушенная, сбитая с толку, и вдруг остановилась.

Вода.

Там, в подполе, остались двое. Еда у них есть. А воды нет.

Она повернула голову и посмотрела на свой дом. Он еще стоял. Немцы еще не добрались до него с факелами. Там, в сенях, на полке у печи, стоит кринка с водой — глиняная, прохладная, полная до краев.

И тогда Софья сделала шаг обратно.

Немец закричал, замахнулся прикладом. Она увернулась, пригнулась и побежала — не в поле, а обратно, к дому. Бежала, пригибаясь к земле, как учил ее когда-то отец, бывший солдат еще той, Первой мировой. В спину свистнули пули — одна, вторая, третья. Ударили в стену сарая, выбили щепу, но не задели ее.

Она нырнула в сени, схватила с полки кринку, прижала к груди. И тут услышала шаги на крыльце. Тяжелые, гулкие.

Немцы входили в дом.

Софья метнулась к черному ходу, что вел на задний двор. Толкнула дверь плечом, вывалилась наружу и поползла вдоль стены, прикрывая собой кринку. Залаяли собаки. Где-то рядом ударил взрыв — видно, рванули остатки боеприпасов, что не сгорели ночью. Земля вздрогнула, с неба посыпались комья глины и щепки.

Софья вжалась в канаву, пережидая, и снова поползла.

До погреба было шагов двадцать. Двадцать шагов по открытому месту, где ее мог увидеть любой немецкий солдат. Она подождала, пока грохот усилится — горели уже несколько домов, треск стоял такой, что не слышно было криков, — и бросилась вперед.

Рванула дверь погреба. Спустилась, обдирая руки о земляные ступени. Сдвинула кадушку — раз, другой, третий, напрягая все силы. Открыла люк.

— Вода, — прошептала она, протягивая кринку. — Пейте по глотку. Я вернусь за вами. Обязательно вернусь.

Павел принял кринку из ее рук, и в свете, падающем сверху, Софья увидела его глаза — влажные, полные такой благодарности, какой она не видела ни разу в жизни.

— Храни вас Бог, Софья Егоровна, — сказал он.

Она закрыла люк, задвинула кадушку и выбралась наружу.

Село горело. Сизый дым застилал небо, и в этом дыму кружили искры, оседая на плечи, на волосы, на ресницы. Софья постояла секунду, глядя на свой дом, который еще не занялся, но с минуты на минуту должен был заполыхать, и пошла прочь, в поле, догонять колонну односельчан.

Она шла и думала только об одном.

В подполе — двое. У них есть хлеб, есть сало, есть вода. На три дня. Может, на четыре. А дальше?

Дальше надо возвращаться. Чего бы это ни стоило.

***

Колонна растянулась по разбитой проселочной дороге на полверсты.

Софья шла в самой гуще, стиснутая со всех сторон чужими плечами, спинами, тюками — теми, что люди все-таки успели схватить в спешке. Пахло гарью, мокрой шерстью, детскими пеленками и страхом. Где-то впереди надсадно плакал младенец, и этот плач резал по сердцу больше, чем автоматные очереди, что еще недавно свистели над головой.

Она обернулась только раз.

Клеймёново горело. Черный дым поднимался столбами сразу в нескольких местах, расползался по небу грязным пятном, заслоняя солнце. Софья попыталась разглядеть свой дом, но не смогла — то ли еще стоял, то ли уже рухнул, то ли дым скрывал. Она перекрестилась — мелко, незаметно, чтобы конвоиры не увидели — и пошла дальше.

В голове стучало: «Три дня. У них есть три дня. Вода, сало, хлеб. Потом — все».

Она принялась считать. Хлеба — полбуханки, если разделить на двоих и на трое суток, выйдет по куску на каждого. Сало — граммов двести, может, чуть больше. Это тоже дня на три, если экономить. Вода в кринке — литра полтора. На троих бы хватило, а на двоих — на те же три дня. Дальше начнется жажда. Особенно в подполе, где душно и земляные стены дышат сухостью.

Надо вернуться раньше.

Но как? Как уйти от конвоя на глазах у автоматчиков, которые шагают по обочинам, как сытые волки, и лениво поводят стволами?

Она пока не знала. Но знала, что придумает.

Дорога пошла под уклон, к балке, за которой темнел лес. Софья машинально отмечала ориентиры: вон старая груша, у которой они с Егором когда-то сидели на Пасху, вон мостик через ручей, вон поворот на мельницу. Каждый куст был знаком с детства. Это и было ее преимущество: она знала эти места так, как не знал ни один немец.

— Куда гонят-то? — спросила рядом старуха Клавдия, соседка с другого конца села. Ее трясло то ли от холода, то ли от страха. — Куда, Софьюшка?

— На запад, видно, — ответила Софья вполголоса. — Подальше от фронта.

— А чего им отступать? Наши наступают, что ль?

— Выходит, так.

Старуха закивала и замолчала, но в глазах у нее затеплилась надежда. Софья отвернулась. Ей сейчас не до надежды. Ей нужен план.

Они шли часа три, пока не стемнело. У лесной опушки немцы скомандовали привал. Люди повалились прямо на землю, кто на чем сидел. Софья опустилась на поваленную сосну, вытянула гудящие ноги. Ступни горели — обувка была худая, еще осенняя, прохудившаяся на пятках. Она разулась, осмотрела ноги. Мозоли, ссадины, но пока терпимо.

Конвоиры разожгли костер, расселись вокруг, достали фляги. Запахло тушенкой. Софья сглотнула голодную слюну и отвернулась. В суматохе она не успела взять себе ни крошки.

Рядом сидела Зинаида с тремя детьми — мал мала меньше. Младшая девчонка хныкала, старший мальчишка лет десяти сидел молча, глядя в землю, и только пальцы его нервно теребили пуговицу на драном пальтишке.

— Софья, — прошептала Зинаида, наклоняясь к ней. — Ты чего задержалась-то? Я уж думала, тебя... того.

— Да так, — Софья махнула рукой. — Кое-что прихватить хотела.

— Чего там хватать? Сожгли ведь все. И твой дом тоже. Я сама видала — занялся. Полыхнул, как свечка.

Софья ничего не ответила. В горле встал ком. Значит, сгорел. Дом, в котором она прожила тридцать лет, в котором родила Ванюшку, в котором умер Егор, — теперь угли и пепел. Она прикрыла глаза.

Но тут же открыла снова.

Некогда горевать. Там, в подполе, ждут двое. Дом сгорел — это плохо, потому что погреб теперь может быть завален головешками и найти его будет труднее. Но, с другой стороны, немцы вряд ли станут копаться на пепелище. Значит, у Павла и Сашки есть шанс.

Только бы успеть. Только бы не опоздать.

Ночь опустилась быстро, по-апрельски. Температура упала, от земли потянуло холодом. Софья сидела, обхватив плечи руками, и сквозь полудрему слушала разговоры немцев у костра. Отдельных слов она не понимала, но улавливала общий тон: усталость, злость, обреченность. Один раз кто-то упомянул «Rote Armee», и голоса стали тише.

Потом запели. Странно, тоскливо, на три голоса. Немецкая песня тянулась над ночным лесом, как дым от их костра, и в ней слышалась такая же тоска по дому, по теплу, по мирной жизни. Софья слушала и думала: «Тоже ведь люди. Тоже чьи-то сыновья». Но тут же вспоминала сожженное село, убитых стариков, повешенных партизан на сельсоветской площади — и сердце твердело.

Среди ночи она решилась.

Конвоиры выставили часового — молодого солдата, который прохаживался вдоль спящей колонны с автоматом на груди. Остальные улеглись у костра, завернувшись в шинели. Софья следила за часовым из-под полуопущенных век, притворяясь спящей. Она заметила: когда он доходит до дальнего конца колонны, то поворачивается спиной к лесу на добрых полминуты. Этого мало для побега, но достаточно, чтобы переползти в кусты.

А там — темень, лес знакомый, каждая тропка ведома. И семь километров до Клеймёново.

Она подождала, пока часовой снова отвернется, и бесшумно, по-пластунски, поползла к кустам. Ветки царапали лицо, земля была сырая и холодная. Сердце колотилось где-то в горле. Каждую секунду она ждала окрика, выстрела, топота сапог за спиной.

Но ничего не случилось.

Она доползла до оврага, скатилась вниз, обдирая локти, и замерла на дне. Прислушалась. Тихо. Только ветер шумит в сосновых лапах да где-то далеко, на востоке, все так же глухо ухают орудия.

Фронт приближался.

Софья перевела дух, поднялась на ноги и, пригибаясь, побежала вдоль оврага прочь от дороги.

Лес встретил ее сырой тишиной.

Ночью апрельский лес живет своей, особенной жизнью. Шуршат в прошлогодней листве проснувшиеся ежи, ухает филин, трещат ветки под копытами какого-то зверя — может, косули, может, одичавшей свиньи. Софья шла быстро, выставив вперед руки, чтобы не напороться на сук. Временами останавливалась, прислушивалась — нет ли погони? Но сзади было тихо.

Она выбралась на знакомую просеку и прибавила шагу. Здесь, в двух километрах, была деревня Выселки, а за ней — прямая дорога на Клеймёново. Но дорогой идти нельзя: там патрули, немцы, а то и полицаи могут быть. Значит, огородами, задами, как ходила в молодости на свидания к Егору.

При мысли о муже в груди потеплело. Егор, ее Егор — большой, сильный, с руками, что гнули подковы, и с сердцем, что таяло от ее взгляда. Как он любил ее, как носил на руках через лужи, как пел под гармонь на деревенских посиделках... Тридцать лет вместе, а пролетели как одно мгновение.

— Егорушка, — прошептала она в темноту, — подсоби там, на небесах. Дай мне дойти.

Она не знала, слышит ли он. Но стало как-то легче.

До Выселок добралась под утро. Деревня стояла пустая, мертвая — видно, жителей тоже угнали. Несколько домов зияли черными проемами окон, где-то валялась перевернутая телега, посреди улицы лежала дохлая лошадь. Софья обошла деревню стороной, краем огородов, и двинулась к Клеймёново.

Начинало светать. Небо на востоке порозовело, и орудийная канонада стала отчетливее. Казалось, фронт проходил уже где-то совсем рядом, может, километрах в десяти-пятнадцати. Софья ускорила шаг.

Когда она вышла на взгорок, с которого открывался вид на Клеймёново, солнце уже встало.

Села не было.

То есть было, но то, что от него осталось, нельзя было назвать селом. Черные остовы печей торчали из земли, как могильные камни. Кое-где еще курился дымок — тлели развалины сараев и бань. Ни одной целой крыши, ни одного живого человека. Только стая ворон сидела на обгоревшей яблоне и каркала хрипло, сердито.

Софья стояла и смотрела.

Вон там был ее дом. Она узнала место — по кривой березе у ворот, что каким-то чудом уцелела. Собственно, от хаты осталась печь, груда обгорелых бревен и яма погреба. Все остальное — стены, крыша, крыльцо, чулан — превратилось в пепел.

Но погреб был цел.

Она спустилась с пригорка и пошла через бывшее село. Шла медленно, оглядываясь по сторонам — не осталось ли где немцев? Но было тихо, только ветер гулял по пепелищу да вороны переругивались на яблоне.

Вот и ее двор. Вернее, то, что от него осталось.

Ворота рухнули, плетень повалился, яблони обгорели. Колодезный журавль торчал сиротливо — сам колодец, кажется, уцелел. Софья подошла ближе, сердце сжалось.

— Павел! Сашка! — позвала она негромко.

Никто не ответил.

Она подошла к погребу. Дверь была сорвана с петель, но сам вход не завалило. Софья спустилась вниз по земляным ступеням и увидела, что кадушка стоит на месте. Та самая, дубовая, тяжелая, которой она прикрывала лаз.

— Павел! — позвала она громче. — Сашка! Откройте! Это я, Софья Егоровна!

За кадушкой что-то зашуршало. Потом послышался глухой удар, скрежет, и люк приоткрылся. В щели показалось измученное лицо Павла.

— Софья Егоровна, — выдохнул он. — Вы... вы вернулись.

— А ты думал, брошу? — она улыбнулась устало. — Давайте, вылезайте. Немцы ушли, село пустое. Но фронт рядом. Наших надо дождаться.

Павел выбрался первым. Он еще больше осунулся, запал на щеках стал глубже, но двигался увереннее. За ним показался Сашка. Мальчишка был бледен, рука, которую врачевала Софья, все еще висела на перевязи, но глаза смотрели яснее, и румянец на щеках появился.

— Вы как тут? — спросила Софья, оглядывая их.

— Терпимо, — ответил Павел. — Воду экономили. Ваша кринка нас и спасла. По глоточку пили, растягивали. А ночью, когда горело, думали — все, конец. Дым в щели лез, дышать нечем. Сашка тряпку намочил и мне дал — через мокрое дышать легче.

— Молодцы, — Софья погладила Сашку по голове. — Теперь слушайте. Отсиживаться больше нельзя. Фронт рядом. Я слышу — канонада уже не та, что прежде. Наши наступают. День, может, два — и будут здесь.

— А если немцы опять налетят? — спросил Сашка.

— Тогда спрячемся в лесу. Тут до леса полверсты. Но сначала — поесть. И воды набрать из колодца.

Они выбрались на поверхность. Павел оглядел пожарище, и лицо его стало жестким.

— Сволочи, — сказал он негромко. — За что? Тут же одни бабы да старики были.

— За склад, — ответила Софья. — Ночью кто-то склад боеприпасов поджег. Вот они и озверели.

— Партизаны, наверное, — предположил Павел.

— Может, партизаны. А может, и просто люди. Те, кто не захотел терпеть.

Она подошла к колодцу, заглянула внутрь. Вода была чистая, холодная. Софья достала ведро — оно валялось тут же, у сруба, чудом уцелевшее. Зачерпнула, напилась сама, потом дала бойцам. Те пили жадно, захлебываясь, и капли стекали по подбородкам.

— Кринку жалко, — вдруг сказал Сашка. — Хорошая была кринка.

Софья обернулась к нему. Мальчишка стоял смущенный, будто стыдился своих слов.

— Там, в подполе, осталась, — пояснил он. — Я на нее смотрел все три дня. Она такая... белая, гладкая. Молоко в такой хорошо хранить. У нас дома тоже такая была. Мама из нее меня поила.

Софья подошла к нему и обняла — впервые за все время. Почувствовала, как дрожат его худые плечи.

— Будет тебе еще молоко, Санечка, — сказала она. — И кринка новая будет. Вот прогоним немца — заживем.

Она и сама не заметила, как сказала «мы». Словно эти двое и впрямь стали ей сыновьями.

День тянулся медленно. Они сидели в развалинах сарая, благо стены его отчасти уцелели и давали укрытие. Ели остатки хлеба и сала, запивали колодезной водой. Павел рассказывал про лагерь, про побег, про то, как шли ночами, ориентируясь по звездам, и как дважды натыкались на немецкие патрули. Сашка дремал, положив голову на колени Софье.

Она сидела, гладила его по волосам и слушала.

А с востока, все ближе и ближе, грохотала канонада. Советские войска перешли в наступление.

Но до освобождения оставалось еще два дня. Два дня, которые покажут: напрасной ли была та кринка воды, что она принесла им, рискуя жизнью? И выживут ли они теперь, когда спасение так близко?

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: