Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Что произошло в октябре сорокового. История девушки, которую забыла деревня. 1/3

Дождя не было сорок дней. Вера считала невзначай. Просто каждое утро выходила на крыльцо, смотрела на небо, и небо было одинаковое: белое, пустое, выцветшее. Ни облака, ни ветра. Земля в огороде потрескалась, стала похожа на старую глиняную миску, которую уронили и не склеили. В июле семьдесят пятого засуха легла на Сосновку и два соседних района. Колонка на перекрёстке работала до полудня, потом кашляла ржавчиной и замолкала. Коровы мычали с утра, трава на лугу стояла жёлтая, хрустела под ногами, как старая газета. Речка Каменка обмелела до ручья шириной в ладонь, и ручей прятался в трещинах глинистого дна, будто стыдился того, что осталось от реки. Вера носила воду дважды в день, по два ведра. К июлю руки у неё стали жёсткими и тёмными от верёвочной ручки. Огурцы поливала через день, но листья всё равно скручивались и жухли. У Кравцовых грядки засохли на прошлой неделе. У Сёминых картошка начала вялиться в земле, не дожидаясь осени, и Сёмина-старшая ходила по улице с лицом, будто хор
Оглавление

Дождя не было сорок дней.

Вера считала невзначай. Просто каждое утро выходила на крыльцо, смотрела на небо, и небо было одинаковое: белое, пустое, выцветшее. Ни облака, ни ветра. Земля в огороде потрескалась, стала похожа на старую глиняную миску, которую уронили и не склеили.

В июле семьдесят пятого засуха легла на Сосновку и два соседних района. Колонка на перекрёстке работала до полудня, потом кашляла ржавчиной и замолкала. Коровы мычали с утра, трава на лугу стояла жёлтая, хрустела под ногами, как старая газета. Речка Каменка обмелела до ручья шириной в ладонь, и ручей прятался в трещинах глинистого дна, будто стыдился того, что осталось от реки.

Вера носила воду дважды в день, по два ведра. К июлю руки у неё стали жёсткими и тёмными от верёвочной ручки. Огурцы поливала через день, но листья всё равно скручивались и жухли. У Кравцовых грядки засохли на прошлой неделе. У Сёминых картошка начала вялиться в земле, не дожидаясь осени, и Сёмина-старшая ходила по улице с лицом, будто хоронила кого.

По радио передавали бодрое про урожай и плановые показатели. Вера слушала и не слышала. Какой урожай, когда колонка сохнет к обеду.

В тот день она возвращалась с колонки по Нижней улице. Два неполных ведра, тяжесть в плечах, пыль на губах и в складках платья. У крыльца магазина сидели трое: Фёдор, муж Веры, Лёшка Сёмин с фермы и бригадир Геннадий Палыч. Палыч за последний месяц осунулся так, что рубаха болталась мешком, а щёки провалились.

Он сидел, упершись локтями в колени, и говорил негромко, будто не мужикам, а себе.

– Надо старый колодец чистить. Тот, что у вязов, на краю. Там вода есть, глубоко только. Заилился.

Фёдор затянулся папиросой. Выпустил дым вбок.

– Кто полезет?

– А ты и полезешь. Самый жилистый.

Лёшка почесал шею. Поглядел на край деревни, туда, где за последними огородами начинались старые вязы.

– Тот колодец сколько заколоченный? Лет пятнадцать?

– С пятьдесят восьмого, – поправил Палыч. – Как водопровод на ферму кинули, так и забили. А колодец старый, до войны копали. Глубокий.

Вера поставила вёдра в тень забора. Вода плеснула на землю, и та впитала мгновенно, жадно, будто ничего и не пролили.

– Завтра с утра, – сказал Фёдор и поднялся.

***

Утром собрались впятером: Фёдор, Лёшка, Палыч, Толик с Верхней улицы и Колька Рогов, сын Степана Кузьмича. Пришли с ломами, верёвками, двумя фонарями и оцинкованным ведром на цепи. Вера тоже пришла. Фёдор бросил: «Чего тебе там?» Она ответила: «Посмотрю.» Он махнул рукой.

Было шесть утра, а жара уже навалилась плотная, тяжёлая.

Колодец стоял на отшибе, за огородами, у трёх старых вязов с чёрными стволами и низкими ветками. Тень от вязов лежала на земле неровными пятнами. Сруб колодца почернел, покосился набок. Крапива стояла по пояс, подступала к самому вороту, а ворот заржавел так, что цепь приросла к барабану.

Крышку прибили из толстых досок, и прибили намертво. Фёдор ковырял гвозди ломом, и те не шли, будто вколачивали не для порядка, а чтобы больше никто и никогда. Палыч помогал, и вдвоём отодрали первую доску минут за пять. Доска хрустнула, и из щели потянуло холодом, неуместным в этой жаре, нездешним.

Вторая доска пошла легче. Третья раскололась пополам. Когда крышку сняли целиком, из колодца пахнуло сыростью, затхлой водой и чем-то старым, сладковатым. Мокрый камень, ил, гниющее дерево.

Лёшка отступил и сплюнул.

– Ну и дух.

Фёдор перегнулся через край, посветил фонарём. Луч скользнул по влажным кольцам, по зеленоватому налёту на камнях, и далеко внизу тускло блеснуло.

– Вода есть. Немного.

– Чистим, – сказал Палыч.

Фёдор обвязался верёвкой, проверил узел, сунул фонарь за пояс и полез вниз. Мужики держали верёвку, она скрипела и натягивалась. Вера слышала, как Фёдор упирается ногами в скользкие кольца, как дышит коротко и тяжело, и дыхание отдаётся от каменных стен гулким эхом. Колодец будто дышал вместе с ним.

Потом снизу, глухо:

– Дно.

Голос звучал далёким, чужим, совсем не Фёдоровым. Вера поёжилась, хотя стояла на солнце.

Работали полтора часа. Фёдор черпал ил в ведро, мужики тянули наверх, выливали в канаву за вязами.

Чёрный, тяжёлый ил, с запахом, от которого першило в горле. Попадались камни, щепки, горлышко от бутылки, обрывок верёвки.

Вера стояла поодаль и смотрела, как растёт тёмная куча у канавы. Колодец отдавал наружу то, что копил годами, неохотно, горстями.

Когда они уже почти закончили, на одном из последних вёдер Фёдор замолчал.

– Чего встал? – крикнул Лёшка.

Несколько секунд ничего. Только вязы шелестели сухими листьями. Потом голос Фёдора, осторожный, изменившийся:

– Здесь кое-что лежит.

– Что?

– Подайте фонарь.

Второй фонарь опустили на верёвке. Вера подошла к срубу, наклонилась. Внизу, в жёлтом пятне света, Фёдор стоял по колено в тёмной жиже, и в руке его что-то поблёскивало тускло, мокро.

– Металлическая штука. В иле была, глубоко.

Ведро пошло наверх. На дне, среди грязи и мелких камешков, лежала вещь.

Лёшка поднял двумя пальцами, повертел. Брошка. Медная, потемневшая, покрытая зелёной патиной, но форма читалась ясно: цветок с пятью лепестками, и в середине камешек, чёрный и мутный от времени.

– Бабская штука, – сказал Лёшка и положил брошку на край сруба.

Палыч взял, потёр о рукав. Медь чуть заблестела. Работа тонкая, не фабричная. Каждый лепесток выгнут по-своему, и цветок выглядел живым, только застывшим.

– Старая, – сказал Палыч. – Лет полвека ей, может.

Колька Рогов глянул через плечо, махнул рукой, вернулся к верёвке. Толик закурил. А Вера смотрела на брошку и не могла отвести взгляда. Медь чуть блеснула на краю сруба. Пять лепестков. Сделано вручную.

Потом пришла тётка Марфа.

Шла от дома медленно, в калошах на босу ногу, в тёмном платке до бровей, хотя жара плавила воздух. Восемьдесят два года, сухая, согнутая, но глаза быстрые, острые, птичьи.

– Чего собрались? – спросила издали, скрипуче и крепко.

– Колодец чистим, Марфа Ильинична. Воды нигде нет.

Марфа подошла. Посмотрела на грязь в канаве, на ведро, на верёвку. Потом её взгляд упал на брошку, лежавшую на краю сруба.

Старуха остановилась так, будто налетела на невидимую стену. Палка скрипнула по земле. Пальцы на палке побелели.

– Дай.

Палыч протянул. Марфа взяла и поднесла к самому лицу. Смотрела секунд десять. Губы шевелились без звука. Потом опустила руку и сказала тихо, так тихо, что Вера расслышала только потому, что стояла рядом:

– Это Настина.

Лёшка не услышал. Толик не обернулся. Но Палыч замер, и лицо у него стало таким, каким бывает у человека, когда он слышит то, чего слышать не хотел.

– Какая Настя? – спросила Вера.

Марфа не ответила. Сжала брошку в кулаке и смотрела мимо, мимо колодца, мимо людей, в такое место, куда живым хода нет. Потом повернулась и пошла к дому, медленно, тяжело, и палка тыкалась в сухую землю через шаг.

Никто не окликнул.

– Палыч. Что за Настя?

Он потёр переносицу.

– Давно было. До войны. Девушка тут жила, Горелова Настя. Пропала.

– Как пропала?

– Уехала вроде. К родне. Я мальцом был, Вер. Не помню.

Он помнил. Вера видела по тому, как прячет глаза, как стискивается челюсть.

У забора ближнего огорода стояли две бабки: Нюра Кравцова и Полина, жена Толика. Они пришли посмотреть на чистку и остались. Когда Марфа ушла, Нюра наклонилась к Полине, и обе смолкли, и в этом молчании был целый разговор.

Вера подошла.

– Тётя Нюр, Марфа сказала, что брошка Настина. Кто это?

Нюра поджала губы. Полина отвела глаза.

– Давнее дело, – сказала Нюра. – Чего ворошить.

– Но кто она?

Нюра помолчала. Потом наклонилась к Вере и понизила голос:

– Ты у Марфы спроси. Она одна помнит. Только осторожнее, Верка. С этим тут осторожнее.

И ушла. Быстро, будто за ней гнались, хотя улица была пустой. Полина следом.

В эту минуту у колодца появился Степан Кузьмич.

Подошёл тихо, по привычке. Руки за спиной, спина прямая, шаг ровный. Шестьдесят пять лет, а держался так, что молодые кивали первыми. Бывший председатель колхоза, орденоносец, уважаемый человек.

– Что нашли? – Голос спокойный. Руки за спиной.

– Брошку, – ответил Лёшка, которому было всё равно. – Старую, медную. Марфа сказала, чья-то.

Степан Кузьмич не попросил показать. Не переспросил, чья. Он посмотрел на колодец, потом на Палыча, и между ними прошло что-то быстрое и тяжёлое, похожее на тень, которая мелькнула и пропала. Палыч отвёл глаза первым.

Степан Кузьмич развернулся и пошёл к дому. Ни слова больше. Только плечи, обычно ровные, чуть приподнялись, будто он нёс что-то невидимое и тяжёлое.

Колька крикнул вслед: – Батя, ты куда?

Не обернулся.

***

Вечером жара не отпустила. Мухи на окне шевелились вяло. Клеёнка на столе была тёплой, хотя солнце уже не доставало до кухни. Вера поставила перед Фёдором чай, хлеб, банку тушёнки. Он ел молча, и руки у него были ещё тёмные от ила, хотя мылся дважды.

– Фёдор. Кто такая Настя Горелова?

Ложка замерла на полпути. Он доел, положил ложку, вытер губы ладонью.

– Не знаю. До войны пропала какая-то. Меня не было на свете.

– Но Марфа...

– Вера. Не лезь. Старое, мёртвое. Не трогай.

– Почему?

– Потому что тут все молчат. И не просто так.

Он допил чай, вышел на крыльцо курить. Дверь закрылась со знакомым скрипом. Чашка Фёдора стояла перед Верой с коричневым ободком на стенке. Ходики тикали на стене. Где-то далеко лаяла собака.

Она убрала посуду. Вытерла стол. Постояла у окна. Потом накинула платок и вышла.

Марфин дом стоял в конце Нижней улицы, за черёмухой. Три окна, просевшая крыша. В крайнем окне горел тусклый жёлтый свет, как от керосинки.

Вера постучала. Тихо, костяшками.

Долго ничего. Потом шаги, медленные, шаркающие, скрип половицы.

Дверь открылась. Марфа стояла в проёме, без платка. Редкие седые волосы лежали на голове, как паутина. Она смотрела на Веру долго, молча, и в её глазах было то, что заставило шагнуть назад.

– Заходи, – сказала Марфа. – Только дверь закрой плотнее.

Той же ночью Вера узнала имя. А с именем пришла история, которую деревня хранила в молчании тридцать пять лет.

---

Продолжение: