В кухне пахло сушёной мятой и чем-то горьковатым, терпким. Пучки трав висели на гвоздях у печки, бросая мелкие тени на стены. На столе стояла кружка с остывшим чаем и лежала корка хлеба. А рядом, на чистой тряпице, как на блюдце, брошка: зелёная от патины, с пятью неровными лепестками.
Марфа сидела на табурете у окна. Вера – супротив. Табурет скрипнул.
– Расскажите мне про неё.
Марфа не сразу начала. Трогала край тряпицы, разглаживала складку, и пальцы, сухие, скрюченные, двигались медленно, будто вспоминали что-то своё.
– Настя Горелова. Жила тут, на Верхней улице. Её дом стоит до сих пор. Знаешь какой?
– Нет.
– Знаешь. Роговы в нём живут. Степан Кузьмич.
Вера не сразу поняла. Потом поняла, и что-то внутри стало тесным.
– Настин отец, Пётр Горелов, тот дом ставил сам. Плотник от Бога. Наличники резал, каких в районе ни у кого не было. В тридцать седьмом его забрали. Враг народа, статья. Мать, Анна, осталась с Настей. Жили тяжело, но держались. В сороковом Насте двадцать лет.
Марфа потянулась к кружке, но та была пустой. Вера нашла чайник на печке, тёплый ещё, налила обеим. Марфа кивнула.
– Настя была не крикливая. Тихая, но с хребтом. Работала в колхозе, как все. Относились к ней с оглядкой, дочь врага, сама знаешь. Но не гнулась. Коса до пояса, глаза серые. И эта брошка. – Марфа кивнула на тряпицу. – Бабкина. Настя носила на каждом платье, на каждой кофте. Все в деревне видели.
– Что с ней случилось?
Марфа обхватила кружку обеими ладонями, будто грелась, хотя в кухне было душно.
– Степан Рогов. Тогда молодой, тридцать ему было, партийный, активист, в колхозном правлении уже сидел. Он стал ходить к Насте. Не ухаживать, нет. Приходил, сидел на крыльце, разговаривал. Все видели.
– А она?
– Не хотела. У неё жених был, Иван Сычёв, в армии служил. Настя ждала. Степану отказала. Раз, другой, третий. А он из тех, кто не отступает.
Марфа замолчала. На стене тикали часы с треснутым стеклом. За окном было темно и тихо.
– В октябре сорокового Настя пропала. Утром была, вечером нет. Дом пустой, дверь не заперта, вещи на месте. Только Насти нет.
– Искали?
Марфа посмотрела на Веру с горечью, давней и остывшей.
– Дочь врага народа, одинокая. Кому до неё? Участковый пришёл через два дня. Записал: выехала к родственникам в Калугу. На том и кончилось.
– Но родни в Калуге у неё не было?
– Не было. А мать её Анну незадолго перед тем увезли. По заявлению чьему-то. Враг народа. Увезли ночью, и больше её никто не видел.
– А вы? Вы же видели, как Настя шла к колодцу?
Марфа поставила кружку. Пальцы легли на тряпицу рядом с брошкой, но не коснулись.
– Видела. Октябрь, темень. Я корову загоняла во двор. Настя шла по тропке к колодцу, быстро, будто опаздывала. А следом, шагах в десяти, мужчина. Рослый, широкий в плечах.
– Степан?
– Темно было. Лица не разглядела. Но рост, походка... Я тогда подумала: Степан. А утром Настя пропала, и я уже не думала, а стала бояться.
– И никому не сказали?
– Кому скажу? И что скажу? Что в темноте видела, как кто-то шёл? Время было такое, Вера. Лишнего слова боялись все. А через год война, и стало не до Насти.
– А дом?
Марфа вздохнула тяжело, долго, как скрип двери, которую давно не открывали.
– Полгода стоял пустой. Потом Степан оформил бумаги. Бесхозное жильё, хозяйка выбыла. Кто ему откажет? Он уже в правлении сидел. Женился на Клавдии, привёл в Настин дом. И зажил.
Вера молчала. Брошка лежала на тряпице, и в тусклом свете пять медных лепестков казались тёплыми, живыми, будто их только что сняли с чьего-то платья.
– Марфа Ильинична. Если Настя не уехала... Если она была у колодца... Что с ней?
Марфа смотрела на свои руки.
– Не знаю. Тридцать пять лет не знаю. Только эта брошка... Настя бы не бросила. Никогда. Она бы с ней живая не рассталась. И если брошка в колодце...
Не договорила. Не нужно было.
Вера ушла от Марфы за полночь и до рассвета не сомкнула глаз. Лежала, слушала, как сопит Фёдор, и думала о девушке с серыми глазами, которая однажды в октябре пошла к колодцу и не вернулась.
***
Утром деревня уже знала.
В маленьком месте новости расходятся сами, как вода по трещинам. Кто-то из мужиков сказал жене, жена передала соседке. К обеду у магазина сидели три бабки и говорили вполголоса, и Вера, проходя мимо, разобрала: «Горелова... брошку нашли... колодец...»
Зинаида Петровна, почтальонша, поймала Веру у калитки.
– Правда? В колодце чего-то нашли?
– Брошку. Старую.
– А Марфа сказала, чья?
– Сказала.
Зинаида Петровна помолчала, пожевала губу.
– Мать моя, покойница, про Горелову рассказывала. Красивая, говорит, была. И ещё говорила... – Оглянулась. – Что никуда она не уезжала.
– А куда делась?
– Мать не договаривала. Замолкала и крестилась.
***
После обеда Вера пошла на Верхнюю улицу.
Дом Степана Кузьмича стоял за высоким зелёным забором. Крыша новая, шиферная. Яблони во дворе. Пятистенок, большой, добротный, с резными наличниками: завитки, листья, цветы. Вера раньше проходила мимо без всякой мысли. А теперь стояла и видела то, чего не замечала: наличники вырезаны с мастерством, какого в деревне ни у кого больше нет. Плотник делал. Руки золотые.
Этот дом построил Пётр Горелов. Отец Насти. А живёт в нём Степан Кузьмич Рогов.
Калитка скрипнула. На крыльцо вышла Клавдия, жена Степана. Невысокая, сухощавая, губы поджаты, платок повязан по-старушечьи. Увидела Веру и замерла на верхней ступеньке.
– Чего тебе? – Голос не злой, но настороженный, будто за дверью сквозняк.
– Ничего, Клавдия Фёдоровна. Мимо шла.
Клавдия стояла и смотрела, и в её глазах Вера увидела знание. Не подозрение, не догадку, а именно знание: давнее, привычное, вросшее, как мозоль.
– Мимо и иди.
Вернулась в дом. Дверь закрылась.
***
К вечеру Вера пошла за хлебом. У магазина столкнулась со Степаном Кузьмичом. Он выходил с буханкой и бутылкой кефира, увидел Веру и на секунду замедлил шаг.
– Степан Кузьмич.
Он посмотрел. Глаза серые, выцветшие, взгляд тяжёлый.
– Здравствуй, Вера. Как Фёдор?
– Работает.
– Хорошо.
Прошёл мимо. Вера обернулась. Степан Кузьмич шёл по улице, и спина его была по-прежнему прямой, но что-то изменилось. Раньше он шёл так, будто улица принадлежала ему. Теперь, будто улица смотрела ему в спину.
Тётка Дуся с Нижней улицы, за семьдесят, помнила Настю лично. Стояла у забора, перебирала край фартука:
– Настя тихая была, но с характером. А Степан ходил за ней упрямо. Она отказывала. Жених у неё в армии служил. Степан говорил: не уйду. А она не согласилась.
– И?
Дуся замолчала. Рука на фартуке остановилась.
– Пропала.
– А жених?
– На войну ушёл в сорок первом. Не вернулся. Под Вязьмой.
Дуся поглядела на Веру и добавила тише:
– Люди говорили разное, Вера. Но вслух никто. Степан после войны стал председателем. С председателем кто спорит?
***
Вечером Вера сидела за столом и не могла есть. Фёдор стучал молотком в сарае. Она вышла.
– Ты знал, что Роговский дом Настин?
Фёдор сел на порог. Гвозди в ладони звякнули.
– Мать говорила. Давно. Сказала: при Степане Кузьмиче не поминай.
– И ты не поминал.
– А зачем?
Вера присела рядом.
– Фёдор. Настю не нашли. А брошка в колодце.
Он посмотрел, и в глазах была усталость: застарелая, тяжёлая, будто он знал, что рано или поздно кто-нибудь скажет это вслух, и надеялся, что не при нём.
– Вера. Степан Кузьмич, это Степан Кузьмич. Председатель. Орденоносец. Колька со мной в бригаде. Понимаешь, что будет?
– Понимаю. И понимаю, что девушка пропала, а все молчат.
Фёдор встал. Подобрал молоток.
– Я предупредил.
Ушёл в сарай. Дверь хлопнула. Вера осталась на пороге. Небо было чёрное, глухое, беззвёздное.
Легла и не уснула. Слышны были ходики и далёкий лай собак.
***
Стук в дверь раздался за полночь. Тихий. Два удара, пауза, ещё один.
Вера встала, накинула кофту. Фёдор спал.
Открыла дверь.
На крыльце стояла Клавдия. Без платка, в телогрейке поверх ночной рубахи, лицо белое, бумажное. Пальцы сжимали ворот так, что костяшки выступили буграми.
– Вера. – Голос чужой, тонкий, надтреснутый. – Не копай дальше. Христом Богом прошу. Не надо.
Повернулась и ушла в темноту, быстро, почти бегом.
Вера стояла на крыльце и держалась за косяк. Наступила ночь – тёплая и неподвижная. Где-то за огородами стоял колодец с открытой крышкой.
Клавдия пришла не пугать. Клавдия пришла, потому что знала. Всё. С самого начала.
На следующее утро Вера приняла решение, о котором жалела и не жалела до конца жизни.
---