Третья глава серии «Прасковья. Колодец во дворе засыпали зря»
Фонарь
Во второй главе Раиса сказала: засыпанный колодец копать не ходи — что в нём лежит, само выйдет когда надо. По дороге домой Прасковья поняла, что уже копала.
Теперь была ночь.
Фонарь она взяла старый, с дачи, — жестяной, на батарейках. Надела резиновые сапоги прямо на пижамные штаны. Павел спал. Катя спала. Дом молчал тем особым молчанием, которое бывает только в начале мая — когда почва уже тёплая, а ночи ещё холодные, и воздух пахнет землёй и прошлогодними листьями, которые не успели перегнить.
Прасковья вышла через кухонную дверь.
Двор она знала наизусть. Каждую кочку, каждый квадрат грядки, угол малинника, где земля всегда сырая. Колодец засыпали три года назад — сразу после того, как умерла мать. Прасковья сама вызвала бригаду. Сама заплатила. Сказала Павлу: яму зарастим, посадим там что-нибудь. Яблоню. Павел взял лопату, не спрашивая зачем.
Яблоню посадила только в апреле этого года. Катя тогда спросила: «Мам, зачем ты вообще эту яблоню туда сажаешь?» Прасковья не ответила. Не потому что не знала. Потому что слова вышли бы неправильные.
Яблоня стояла в трёх шагах от засыпанного колодца — тонкая, с двумя ветками, уже с листьями.
Прасковья остановилась рядом.
Фонарь качнулся. Желтоватый круг лёг на землю у корней. И вот тут она увидела: земля в том месте, где был сруб, немного просела. Не обвалилась — просела. Будто что-то лежало внутри и давило снизу. Будто земля дышала.
Прасковья поставила фонарь на землю. Опустилась на колени. Руки привычно нашли инструмент — лопатка для рассады, маленькая, железная, лежала тут же, прислонённая к яблоне с апреля. Будто ждала.
Она начала копать.
Ржавое
Земля поддалась быстро. Слишком быстро — для засыпанного колодца, для трёх лет. Прасковья копала молча, без спешки, как всегда копает: ровно, методично, не торопясь. Руки помнили. Под ногтями сразу появилась земля.
На полуметре лопатка ударила в металл.
Звук был тихий, глухой. Не звон — удар. Прасковья отложила лопатку. Дальше руками.
Шкатулка оказалась жестяная, некрупная — примерно с коробку из-под чая. Ржавчина взяла своё, но форма держалась. Крышка не была запаяна — просто заклинило от времени. Прасковья потянула. Ещё раз. Крышка поддалась с коротким скрипом.
Внутри было сухо.
Это она заметила первым — сухо. Не влажно, не гнило, не пахнет землёй. Будто кто-то думал о том, что внутри будет лежать. Думал заранее. Думал долго.
Документы были в полиэтиленовом пакете — старом, советском, мутном от времени. Прасковья развернула. Бумаги сложены аккуратно, лист к листу. Она поднесла к фонарю.
И прочитала своё имя.
Документы
Это было свидетельство. Не о рождении — другое. Она перечитала один абзац трижды, прежде чем смысл лёг на место.
Документ об усыновлении. Имя ребёнка: Вострикова Прасковья. Год. Имена усыновителей: Востриков Никита Семёнович, Вострикова Тамара Егоровна.
Прасковья смотрела на бумагу. Фонарь не мигал. Где-то далеко в конце деревни лаяла собака.
Само выйдет когда надо.
Это не было голосом. Это было внутри — тихо, как что-то, что ты уже знал и не давал себе знать. Слова Раисы прошли сквозь неё не снаружи, а изнутри. Прасковья даже не вздрогнула. Только сжала бумагу чуть сильнее.
Никита Семёнович умер, когда Прасковье было одиннадцать. Тамара Егоровна прожила ещё тридцать лет — маленькая, в фартуке, с виноватым взглядом. Никогда не фотографировалась у колодца. Меняла тему через улыбку.
Прасковья вспомнила одну улыбку. Ей было лет двадцать пять, она только вышла замуж, они разговаривали на кухне о детях. Мать сказала: «Ты когда маленькая была, всё равно на меня похожа». И улыбнулась. И переключилась. Разговор свернулся сам собой, и Прасковья тогда подумала — мать просто устала.
Мать просто устала.
Она перечитала абзац четвёртый раз.
Бумаги были правильными. Не подделка, не ошибка — печати, подписи, год. Всё так, как должно быть в настоящем документе. Всё так, как бывает, когда что-то было решено давно, кем-то другим, с добрыми намерениями. Когда взрослые договорились о ребёнке — и взяли его. И растили. И не говорили.
Прасковья думала о том, как принимают такие решения.
Не торопясь, наверное. За кухонным столом. Или нет — у окна, в тишине, когда все спят. Может быть, именно вот так: ночью, с документами на коленях.
Окно на втором этаже
Прасковья сидела на земле.
Колени в земле. Пижамные штаны под резиновыми сапогами. Фонарь в полуметре. Шкатулка открыта рядом. Ночь была тихой — только та собака вдалеке, и больше ничего.
Она посмотрела на дом.
Тёмные окна. Все. Павел спит. Катя спит. На втором этаже — комната Кати, узкое окно, занавеска в цветочек, которую Катя никогда не меняла с девятого класса.
Прасковья смотрела на это окно долго. На стрижку под мальчика, которую никто в семье не носил. На то, как Катя смеётся — так же смеётся, как смеялась Тамара Егоровна. Это Прасковья всегда объясняла себе просто: воспитание. Привычки передаются.
Когда Катя была совсем маленькой — года три, не больше — Прасковья однажды проснулась ночью и просто смотрела на неё. Катя спала. Маленький нос, открытый рот. И Прасковья поймала себя на мысли — странной, почти стыдной: «Буду ли я любить чужого ребёнка так же?»
Мысль ушла сама. Прасковья тогда решила — это просто усталость молодой матери. Три утра. Глупость.
Сейчас эта мысль вернулась.
Только теперь она звучала по-другому.
Не про гипотетического чужого ребёнка. Про неё саму.
Тамара Егоровна смотрела на маленькую Прасковью — и думала то же самое. Слово в слово. И осталась. И меняла тему через улыбку. И никогда не фотографировалась у колодца. И взяла лопату — свою, не настоящую лопату, а эту вот, внутреннюю — и закопала.
На тридцать лет.
Прасковья прижала шкатулку к груди.
Фонарь погас.
В доме зажглось окно на втором этаже.