Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЖИВАЯ ЗЕМЛЯ...

Рассказ.Глава 2.
Сев кончился к середине мая. Земля приняла зерно, затихла, и на три недели в поле наступила та редкая передышка, когда бабы могли выспаться, постирать, сходить в село на базар. Талина за эти три недели высохла ещё больше — рёбра считала через рубаху. Но коса отросла, и она заплетала её туго, на затылок, чтобы не мешала.
В одно воскресенье она собралась на базар в Спасское —

Рассказ.Глава 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Сев кончился к середине мая. Земля приняла зерно, затихла, и на три недели в поле наступила та редкая передышка, когда бабы могли выспаться, постирать, сходить в село на базар. Талина за эти три недели высохла ещё больше — рёбра считала через рубаху. Но коса отросла, и она заплетала её туго, на затылок, чтобы не мешала.

В одно воскресенье она собралась на базар в Спасское — соседнее село, в семи верстах. Трофим лежал на полатях, лицом к стене, даже не повернулся.

— Трофим, — сказала она, затягивая пояс. — Я в Спасское. Соли надо, нитки.

— Иди, — буркнул он.

— Ты со мной?

— Некогда.

Она не стала просить. Знала, что бесполезно. Накинула полушалок, сунула в котомку два яйца и кусок хлеба с лебедой — менять.

Лапти надела новые, берестяные, сама плела всю зиму. И пошла по пыльной дороге босиком — лапти несла в руке, чтобы не стоптать.

Дорога шла через поле, потом через перелесок, потом мимо старого погоста. Берёзы стояли в зелёном пуху, птицы пели так, что закладывало уши. Талина шла не спеша, вдыхала воздух — сладкий, с примесью полыни и прелого листа. И думала.

Думала о том, что восемь лет замужем — а для неё ни одного тёплого слова. Трофим не бил, это да. Но и не ласкал никогда. Ночью подойдёт, сделает дело, отвернётся к стене и захрапит.

Не обнимет, не прижмёт

. И не спросит, как у неё болит ли спина после поля.

— Бабы завидуют, — шепнула она себе под нос. — Говорят: «Тихая ты, счастливая». А счастье моё только — молчание.

На повороте её нагнал воз. Старый дед Ермолай, сосед с Верхнего конца, в рваном тулупе, правил тощей лошадёнкой. Увидел Талину, остановился.

— Садись, — прошамкал он беззубым ртом. — В Спасское, что ль?

— Спасибо, дедушка, — сказала Талина и легко прыгнула в телегу.

Ехали молча. Дед Ермолай был такой же неразговорчивый, как Трофим, только старый и злой на весь свет. Всю дорогу плевался и ругал председателя.

— Зверев, ирод, лошадь отобрал. Говорит, старая.

А она ещё бегает. Токмо кормить надо. А он не даёт.

Кому даёт? Себе. У него две лошади в личном.

А мы — вшей корми.

— Да, — соглашалась Талина. — Тяжело.

— Всем тяжело, — буркнул дед. — Ты вон молодая, красивая. Мужика б своего приструнила

. Чего он угрюмый ходит?

— Такой он всегда.

— Такой, — передразнил дед. — А ты не такая.

Ты баба, с тебя спрос.

Талина промолчала. Смотрела, как в поле колышется зелёная озимь — только взошла, тоненькая, бледная. Живая.

А у неё внутри — пустота.

*****

В Спасском базар был шумный.

Возы, люди, коровы на верёвках, куры в корзинах, запах квашеной капусты, дёгтя и свежего навоза

. Талина пошла вдоль рядов, меняя яйца на соль, а хлеб — на нитки. Народу много, толкаются.

Кто-то узнавал её:

— Глянь, Талина из Зыбино пришла. Пешком, что ль?

— Пешком, — отвечала она, улыбаясь своей тихой улыбкой.

— А мужик где?

— Работает.

— В воскресенье? — смеялись бабы. — Ну и работник.

Талина не обижалась. Проходила мимо, опустив глаза

. И вдруг у одного лотка столкнулась с человеком, которого не видела года три. Григорий.

Бывший Трофимовский друг, с которым они вместе на стройке работали. Теперь Григорий ушёл из колхоза, работал плотником по деревням. Высокий, плечистый, с чёрной бородой и весёлыми глазами.

— Талина! — крикнул он, расплываясь в улыбке. — Жива? Здорова? А я уж думал — зачахла ты с Трофимом своим.

— Не зачахла, — ответила она.

Григорий оглядел её с ног до головы. Увидел худущие плечи, босые ноги в пыли, лапти в руке.

Нахмурился.

— Не кормит он тебя, зверь. Пойдём, я тебя пирогом угощу.

У меня тут знакомый торгует.

Он взял её за руку — крепко, по-дружески. Талина растерялась. К ней никто не прикасался так… по-доброму.

Только Трофим — грубо, когда надо. А тут — мягко.

— Не надо, Гриша, — сказала она, но не выдернула руку.

— Надо. Ты глянь на себя — кожа да кости. А баба ты видная. Коса вон какая. Глаза ясные.

Она покраснела. Григорий потащил её к ларьку, где тётка продавала пироги с капустой. Купил два, сунул один ей.

— Ешь, — сказал.

Талина откусила. Горячо, капуста сочная, тесто мягкое. Она чуть не заплакала от этого вкуса. Пирог — третье воскресенье. Дома она даже такого не ела. Да и у неё не было времени.

— Спасибо, — прошептала.

— На здоровье, — Григорий смотрел на неё внимательно, по-доброму, но в глазах у него было что-то ещё — что-то, от чего Талина отвела взгляд. — Ты приходи ко мне, если что. Я в Рыбачьем живу, у реки. Помогу, чем смогу.

— Зачем? — спросила она тихо.

— Затем, что жалко тебя, — ответил он. — И красивая ты.

А живёшь, как в могиле.

Талина подняла на него ясные глаза. Хотела сказать что-то резкое, но не смогла.

Потому что он говорил правду.

— Некогда мне, Гриша. Работа.

— Работа не волк, — он усмехнулся. — Ладно. Как надумаешь — знаешь, где искать.

Он пожал ей руку и ушёл, растворился в толпе. А Талина долго стояла с недоеденным пирогом, смотрела вслед.

На душе было смутно, сладко и горько.

****

Домой она вернулась к вечеру. Трофим сидел на крыльце, курил. Увидел её — спросил:

— Долго однако ты .

— Дорога дальняя, — ответила она.

Она прошла мимо, положила соль и нитки на стол. Трофим зашёл следом, сел на лавку.

— Кто тебя довёз?

— Никто. Пешком.

— Врёшь. Ты не устала так, как после семи вёрст.

Она молчала. Поставила чугунок на стол, налила пустых щей. Трофим смотрел на неё колюче.

— Талина, — сказал он. — Ты чего такая?

— Какая?

— Румяная.

Талина подошла к осколку зеркала, что висел на стене. И правда — щёки горели, глаза блестели. От пирога, от разговора, от чужой доброты.

— Солнце, — сказала она. — Припекло.

Трофим ничего не ответил. Сьел щи, лёг на полати, отвернулся к стене. И в эту ночь не подошёл к ней.

Талина легла на лавку, свернулась калачиком, обняла себя за плечи. Холодно было в избе — и снаружи, и внутри.

«Жалко тебя», — вспомнила она слова Григория. И заплакала впервые за много месяцев. Тихо, чтобы не услышал муж.

Слезы текли по щекам, падали на подушку из сена. Она вытирала их подолом, но они всё текли и текли.

А за стеной сверчок скрипел. И поле дышало — ровно, безучастно, как сама жизнь.

*****

На следующий день Талина встала до солнца. Глаза опухли, но она умылась ледяной водой из кадки, причесала косу, заплела туго. Надела чистую рубаху — ту, что берегла для праздников. Трофим посмотрел на неё, но ничего не сказал. Вышел курить.

В поле теперь работы было меньше — полоть, окучивать. Бабы собирались в кружок, пересмеивались.

Агафья заметила:

— Ты чего, Талина, принарядилась? Аль жениха себе нашла?

— Даже и не думала , — ответила Талина спокойно. — Просто так.

Она работала молча. Но иногда, когда никто не видел, она смотрела в сторону Рыбачьего — туда, где за лесом текла река.

И думала о Григории. Не о любви — о жалости. О том, что кто-то пожалел её. За эти восемь лет — первый раз.

«Я не пойду к нему, — решила она. — Нельзя. Я замужем.

И Трофим хоть и чёрствый, но муж».

Но сердце ныло. Ей не нужна была чужак ласка — она уже отвыкла от неё. Ей нужно было просто слово: «Ты не одна». А Трофим всегда молчал.

****

Вечером того же дня к ним в избу постучали.

Талина открыла — на пороге стояла Матрёна, старуха с верхнего конца, вся в чёрном, с клюкой.

Обычно она ходила по дворам, просила хлеба.

— Пусти, милая, — прошамкала Матрёна. — Переночую. Внучка у меня в Спасском заболела, а я туда завтра.

Талина пустила. Посадила старуху на лавку, налила щей. Трофим нахмурился, но промолчал — уважал старость.

Ночью Матрёна сидела с ними у лампы.

Глядела на Талину долго, прищурившись, потом сказала:

— Тяжело тебе, девка. Чую. Земля под тобой стонет, когда идёшь.

— Что вы, бабушка, — улыбнулась Талина. — Земля не стонет.

— Ещё как стонет. И ты с ней.

А мужик твой — глухой. Не слышит.

Трофим дернулся на полатях.

— Не ваше дело, Матрёна, — буркнул он.

— Моё, — ответила старуха твёрдо. — Я старая, мне нечего бояться сказать правду. Ты, Трофим, жену жалей. Она у тебя золото. А ты её — в чёрном теле.

Постыдился бы.

Трофим замолчал. Отвернулся к стене. Матрёна погладила Талину по голове сухой, морщинистой рукой.

— Живи, милая. Не унывай. Судьба твоя ещё повернётся. Ты только землю слушай. Она подскажет.

Талина не спала почти всю ночь. Сидела на крыльце, глядя на звёзды. Вспоминала пирог с капустой, Григорьево «жалко тебя», старухины слова. И впервые подумала: а что, если она не обязана жить так всю жизнь? Если можно по-другому?

Но тут же отогнала эту мысль. Нельзя. Она — жена Трофима. И земля её — вот она, за околицей. Не сбежишь от этого.

****

Утром Матрёна ушла.

Талина пошла в поле. Босая, худая, с косой до пояса. И когда ступила на межу, ей показалось — земля и правда чуть вздохнула под ногой. Не то от боли, не то от надежды.

Она улыбнулась своей тихой улыбкой и пошла вдоль борозды — такая же высокая и прямая, как та берёза у оврага, которая стояла криво, но не падала.

Так в жизнь Талины вошла первая трещина. Не любовь — жалость. И не измена — тоска. А впереди был сенокос, и новая проверка из района, и пожар на току, и ещё много всего, о чём она пока не догадывалась.

*****

Сенокос начался в конце июня. Трава стояла по пояс — сочная, густая, с вкраплениями ромашки и синего колокольчика. Косили бабы, потому что мужиков отправили на лесоповал — доски требовались для нового коровника. Трофима тоже угнали. Талина осталась на лугу вместе с Агафьей, Дарьей, Феклой и другими.

Коса в её руках ходила ровно, с присвистом. Талина косила с краю, вела свою полосу, не поднимая головы. Солнце пекло в спину, пот заливал глаза, рубаха промокла до нитки.

В ушах стоял звон — то от жары, то от усталости.

Бабы отстали. Она оглянулась — они впятером ворочали сено на дальней делянке, смеялись чему-то.

А Талина осталась одна посреди огромного луга. Села на скошенную траву, положила косу рядом.

Вдруг накатило. Без причины, без звука.

Просто вспомнилось.

******

Вспомнилось, как восемь лет назад, в двадцать седьмом, она в первый раз увидела Трофима.

Тогда ей было двадцать, ему — под сорок. Она работала в поле у своего отца — отец был середняком, имел трёх коров, лошадь, десятин земли. Не бедняк, не кулак — так, середняк. Талина была первой помощницей: высокая, сильная, коса до пояса, лицом светлая. Женихи заглядывались, но отец приценивался.

Трофим пришёл к ним в дом свататься вместе с матерью — старой, сухой, как щепка. Трофим тогда был другой: не угрюмый, а тихий, даже робкий. Усы рыжие, картуз в руках мял, глаза в землю. Мать его говорила за двоих: «Ваша Талина нам подходит. Здоровая, работящая.

А сын мой не пьёт, не бьёт, руки золотые».

Отец согласился. Не спросил Талину — тогда не спрашивали. Сыграли свадьбу скромно, с гармошкой, с песнями.

Трофим вёл её под руку, молчал, но разок улыбнулся. Талина тогда подумала: «Оттает. Я его отогрею».

Первые полгода было терпимо.

Трофим не ласкал, но и не грубил. Вставал рано, работал молча, по ночам иногда прижимался спиной к её спине — как собака, чтобы тепло было. Талина ждала детей, молилась, чтобы Бог послал.

Но Бог не слал.

А потом случилось то, о чём Талина не говорила никому.

Она вынырнула из воспоминания. Руки дрожали. Вздохнула, посмотрела на небо — белое от жары, без единого облачка. Подумала: «Может, лучше не вспоминать». Но память сама пошла дальше, как борозда под сохой — не остановишь.

****

Был вечер, осень. Она в ту пору уже поняла, что беременна.

Радовалась — как же, первый ребёнок. Трофим узнал, молча кивнул. Не обнял, не поцеловал, но всю неделю ходил сам не свой — то выйдет в огород, постоит, то вернётся. Талина тогда ещё не знала, что он в себе носит.

А он носил страх.

Через месяц, когда она уже начала округляться, пришёл к ним в избу пришел человек в форме , с двумя другими. Сказал, что отец Талины — кулак (хотя какой он кулак — коровы три, лошадь). «Раскулачиваем и выселяем. А ты, Трофим, если хочешь остаться в колхозе — отрекись от тестя».

Трофим отрёкся. Не сразу — день маялся, потом сказал Талине: «Отца твоего жалко, но нас с тобой пожалеют?

Нет. Давай отречёмся, а потом поможем тайно».

Она поверила. Подписала бумагу. Отца выслали в Сибирь через две недели. Мать умерла с горя через месяц. А Трофим не помог тайно — нечем было. И себя винил.

Через два месяца после этого Талина потеряла ребёнка.

Случилось это прямо в поле — она упала на борозду, закричала, и кровь залила юбку. Агафья тогда была рядом, прибежала, увела её в избу. Трофим пришёл вечером, увидел, что нет ребёнка, и… ничего не сказал. Лег рядом, отвернулся к стене.

С той ночи он замолчал окончательно. Не то чтобы винил её — себя винил. Но показывать это не умел. И чем сильнее была вина, тем холоднее он становился. Потому что ласка для него была напоминанием: вот чего ты лишил её, вот что ты сломал.

Талина сидела на траве, сжимая в кулаке жёсткий стебель. Слёзы не шли — иссохли. Только горло перехватило, и дышать стало трудно.

— За что? — прошептала она в небо. — Я же верила ему. Я думала — отогрею.

А он… как камень.

Никто не ответил. Только ветер шевельнул скошенную траву, и где-то вдалеке запел жаворонок.

Бабы подошли ближе. Агафья крикнула:

— Ты чего сидишь? Отдыхаешь, что ль?

— Отдыхаю, — ответила Талина, вставая. Отряхнула юбку, подняла косу. — Сейчас догоню.

Она прошла по своей полосе. Коса в руках заходила снова, быстро, неутомимо.

Трава ложилась ровными рядами. Талина косила и думала: «Восемь лет. Восемь лет я сплю рядом с камнем. И каждый день — как по стерне босиком».

К вечеру, когда солнце село и на землю упала прохлада, Талина осталась на лугу одна. Бабы ушли в село. А она села на стог сена — мягкий, пахучий, ещё тёплый.

Из-за леса выплыл месяц. Тонкий, острый, как серп. Талина посмотрела на него и вдруг заговорила вслух, с собою самою:

— Я не знаю, за что меня Бог наказал.

За отца? За то, что отреклась? Так я не хотела. Трофим велел.

Или за то, что полюбила его? А он — нет. Не любил никогда. Меня мать его выбрала, как лошадь: «Здоровая, работящая».

А ему, может, другая нужна была. Давно, ещё до меня приглядел кого.

Она помолчала. Месяц висел низко, почти касался леса.

— Он другой и есть, — продолжала она. — Раньше, до отцовской высылки, он улыбался иногда.

Помню, как-то на сенокосе подшутил надо мной: «Коса у тебя, Талина, длинная, как полоса наша». И усмехнулся. А после… после того как я ребёнка потеряла, он будто умер внутри.

Встаёт, идёт, работает, ест, спит. А души нет. Пусто.

Она обняла себя за плечи — от холода, который шёл не снаружи, а изнутри.

— Говорят, время лечит. Восемь лет прошло — не зажило. Только рубцы. Грубые, твёрдые, как у него на сердце.

Сено пахло сладко и чуть горьковато. Талина легла на стог, положила голову на руки. Коса рассыпалась по сену, смешалась с травами.

— Земля, — прошептала она. — Ты одна меня слушаешь.

Ты одна не предала. Ты живая, а он — мёртвый. Я к тебе за лаской пришла. Обними.

И ей показалось, что земля под стогом шевельнулась, приподнялась, обняла её тёплой, сырой грудью. Не так, как муж — грубо и молча. А как мать — нежно и без слов.

Талина закрыла глаза. И впервые за восемь лет — не уснула, а провалилась в тепло, забылась без сновидений.

*****

Утром её разбудил голос Агафьи:

— Ох, матушки! Ты здесь ночевала? Замерзла же, дура!

— Не замерзла, — сказала Талина, садясь. Волосы в сене, глаза ясные, улыбка тихая.

— Тепло было. Земля грела меня .

Агафья покачала головой.

— Чудная ты, Талина. Все бабы по мужикам сохнут, а ты — по земле.

Талина встала, отряхнулась, поправила юбку.

— Потому что земля меня не предаёт.

А мужики — предают.

Она взяла косу, пошла на луг. И запела тихо, про себя, старую песню, которую пела ещё её мать:

Ой, ты поле моё, поле чистое,

Не скошено ты, не сжатое…

Принимай меня, горемычную,

В своё лоно тёплое, в платье рваное…

Бабы переглянулись, но никто не засмеялся. Потому что в этой песне была правда — та, которую они все знали, но не умели сказать.

*****

В полдень на луг пришёл Трофим.

С лесоповала его отпустили пораньше — кончились доски. Он шёл по меже, угрюмый, картуз на затылок, усы отросли, висят. Увидел Талину — она косила по краю, не обернулась.

Подошёл. Встал сзади.

— Талина, — сказал.

— Что? — не обернулась.

— Ты… это… — он мялся долго, крутил папиросу в пальцах. — Ты ночевала в стогу чели ?

— Ночевала.

— Зачем?

Она повернулась. Посмотрела на него ясными глазами. В них не было обиды — только усталость.

— Захотелось, — ответила. — Дома душно.

Трофим молчал. Потом сказал глухо:

— Я не виноват.

— А я не виню, — ответила она. — Ты же знаешь.

Он постоял ещё, потоптался. Потом взял её косу из рук, поднял свою и пошёл косить рядом — молча, ровно, отмеряя шаги.

Не глядя на неё.

Талина шла следом, собирала скошенную траву в валки. И думала: «Восемь лет — а мы чужие. Спим на одной лавке, работаем на одной земле, а души — порознь. Как два камня в поле: рядом, а вместе — никогда».

******

Вечером, когда они вернулись в избу, Трофим сел на лавку, снял картуз, положил на колени. Талина грела ужин. Тишина стояла такая, что слышно было, как мыши скребутся за печкой.

— Талина, — сказал он вдруг.

Она обернулась.

— Может, ты права, — сказал он, не глядя на неё. — Я как камень. Но я не знаю, как стать землёй.

Она подошла, села рядом. Не касалась.

— Я не прошу тебя быть землёй, — сказала тихо. — Я прошу — будь живым. Хотя бы иногда.

Хотя бы когда я плачу.

— Ты не плачешь, — заметил он.

— Плачу, — сказала она. — Только ты не видишь.

Ты спишь или на полати смотришь.

Трофим замолчал, потом натянул картуз обратно, встал, вышел на крыльцо. Сел на ступеньку, закурил.

Долго сидел, смотрел в темноту.

А Талина осталась в избе, прилегла на лавку, подложив руку под голову. «Первый шаг, — подумала она. — Маленький, как детский. Может, через десять лет дойдём до второго».

За окном завыл ветер. Поле шумело колосьями — они ещё зелёные, но уже тяжёлые, наливаются. Земля дышала ровно, как большая, усталая мать. И Талина дышала с ней в такт.

******

А вот и август подошёл.

Поле пожелтело, колосья налились тяжестью и поникли, как бабы после бессонной ночи. Зерно было мелкое, но урожай обещали средний — не голод, не сытость, так, прозябание.

Талина вставала затемно, когда звёзды ещё не погасли.

Брала серп — старый, выщербленный, — и шла на полосу. Трофим уходил на соседний клин с косой. Они не говорили друг другу ни слова. Зачем? Всё было сказано за восемь лет молчанием.

В поле бабы вставали в ряд.

Талина — в середине, слева от неё Агафья, справа — Дарья. Фекла и Нюрка замыкали. Руки двигались одинаково: зажать колосья левой, подрезать серпом правой, положить в сноп. Снопы ложились ровными рядами. Солнце поднималось выше, пекло спину. Рубахи взмокали, прилипали к телу.

— Ох, девки, — простонала Агафья. — Нет больше моих сил. Руки отваливаются.

— А ты не ной, — ответила Фекла зло. — Все устали.

— Я не ною, я говорю. Разве это жизнь? С утра до ночи гнуться. Ни выходных, ни праздников.

— Праздник будет, когда хлеб сдадим, — сказала Дарья.

— Тогда можно и выпить ковш медовухи.

Бабы засмеялись. Талина не смеялась.

Она жала ровно, без остановки, как машина. Коса давно убрана — теперь серп, от него боль в пояснице, немеют пальцы. На мизинце левой руки лопнула мозоль, сочилась сукровицей. Она замотала тряпкой и продолжила.

Слева от неё, через три делянки, работал Трофим.

Она иногда поглядывала на него — согнутая фигура в картузе, рыжие усы блестят от пота. Он не поднимал даже головы.

И она отворачивалась.

К полудню приехал верхом на гнедой Зверев. Остановился на меже, оглядел поле.

— Так, бабы! — крикнул он. — Норму поднимают. Сегодня каждый должен сжать полторы десятины.

— Полторы?! — заорала Агафья. — Да ты что, Пётр Кузьмич? Мы и одну еле тянем!

— Не тянете — зовите мужиков. У меня приказ из района: хлеб нужен стране. Поняли?

— А мужики где? — спросила Дарья.

— На лесоповале. Придут — помогут. А пока сами.

Зверев уехал, подняв пыль. Бабы переглянулись. Агафья сплюнула.

— Стране, видите ли, хлеб нужен. А нам, дурам, ничего не нужно. У нас спины нет, одни позвонки уж остались .

— Жнём, — сказала Талина тихо. — Что ещё делать?

Она снова согнулась, сжала колосья, подрезала. Солнце стояло в зените, и казалось, что оно не движется, специально мучает. Тень от тучки падала на поле, но не приносила прохлады — только духоту.

****

К вечеру Талина поняла, что больше не может.

Не то чтобы закружилась голова — просто тело перестало слушаться. Ноги подкашивались, руки висели плетьми. Она села на сноп, положила серп рядом.

Закрыла глаза.

— Ты чего? — спросила Нюрка. — Заболела?

— Нет. Отдохну.

— Отдыхать некогда.

Вон солнце садится, а нам ещё вязать.

— Успеем, — сказала Талина. Голос был чужой, безжизненный.

Агафья подошла, потрогала её лоб.

— Горячая. Талина, ты вставай.

Упадёшь — домой пойдём.

— Не упаду, — ответила Талина.

— Я на земле сижу. Она держит.

Она посидела ещё минуту, потом встала, взяла серп.

И пошла дальше — медленно, но ровно. Каждый шаг отдавался в пояснице, каждая горсть колосьев — в ладонях. Но она не останавливалась.

Бабы смотрели на неё и молчали. Потому что знали: если Талина остановится, то и они не смогут.

А она идёт — значит, надо идти.

*****

Домой вернулись за полночь.

Трофим пришёл раньше, сидел на крыльце, курил. Увидел Талину — бледную, с чёрными кругами под глазами, коса растрепана, на рубахе пятна пота и крови.

— Ешь, — сказал он, кивнув на чугунок с кашей.

— Не хочу, — ответила Талина и прошла в избу.

Легла на лавку, свернулась клубочком.

Задремала, но не спала — так, забытьё. Слышала, как Трофим вошёл, постоял над ней. Потом накрыл её старым тулупом.

Рука у него была тяжёлая, шершавая. Он положил её на плечо Талины — на миг, и убрал.

Будто испугался.

— Спи, — сказал он тихо. — Завтра воскресенье. Отдых.

Она не ответила. Он лёг на полати, долго ворочался, вздыхал.

Заснул под утро.

А Талина лежала и смотрела в потолок. Мысли текли медленно, как смола. О том, что она прожила двадцать восемь лет, а сделала три дела: вырастила косу, выходила Зорьку и перепахала сотни вёрст босыми ногами. Детей нет. Ласки нет. Счастья нет. Только земля, только поле, только серп и соха.

— Господи, — прошептала она. — Зачем я живу?

В ответ — тишина. Даже сверчок замолчал.

*****

Утром, в воскресенье, она встала позже обычного.

Трофим уже ушёл куда-то — оставил на столе краюху хлеба и кружку молока. Молоко было редким гостем — обычно Зорька давала его только телёнку и на простоквашу.

Талина поняла: он пожалел.

Выпила молоко, закусила хлебом. И почувствовала, как тепло разливается по животу. Впервые за много дней.

Она вышла на крыльцо. День был ясный, солнечный, но не жаркий — ветер с севера. Талина решила пройтись к реке, умыться. Надела чистую рубаху (последнюю, которую берегла), подпоясалась, босиком пошла по тропинке.

В лесу было тихо. Только птицы перекликались.

Тропинка вывела к реке — узкой, но быстрой, с холодной водой. Талина разулась, ступила на илистый берег. Вода обожгла ступни. Она постояла, потом села на корточки, зачерпнула пригоршней, умылась. Вода стекала по шее, по ключицам, холодила грудь.

И вдруг она увидела своё отражение. Не в реке — в памяти. Талина двадцатилетняя: щёки румяные, глаза сияют, коса тугая, на губах улыбка — не тихая, а звонкая, молодая. Где та девка? Умерла. Осталась баба с обветренным лицом, с лопнувшими венами на руках, с тихой улыбкой, которая пугает людей больше, чем крик.

Она закрыла лицо ладонями. Не плакала — застыла. Стояла на коленях в холодной воде, дрожала.

— Талина! — окликнули с берега.

Она подняла голову. На пригорке стоял Григорий. В новой рубахе, с топором за поясом, чёрная борода расчёсана. Смотрел на неё с беспокойством.

— Ты чего в воде? Заболеешь.

— Ничего, — сказала она, вставая. — Моюсь.

Он спустился, подал руку. Она оперлась — он сильный, рука надёжная. Вывел её на берег, усадил на траву.

— Плохо выглядишь, — сказал он прямо. — Трофим замучил?

— Не он. Жизнь.

— Одна и та же песня, — Григорий сел рядом, сорвал травинку, пожевал. — Я слышал, у вас жатва тяжёлая. Нормы подняли.

— Подняли.

— А ты одна тянешь.

— Не одна. Бабы со мной тоже.

— Бабы — не счёт.

Ты мужика своего спроси: почему он не защищает?

Талина молчала. Смотрела на реку — на белые барашки, на отражение облаков.

— Не умеет он, — сказала наконец. — Или не хочет.

— А ты? — спросил Григорий. — Ты хочешь?

Она обернулась. В его глазах было что-то тёплое, жалостливое. Не похоть — сочувствие. И от этого сочувствия ей стало ещё больнее.

— Хочу, — прошептала. — Давно хочу. Только поздно. Детей нет, молодость прошла, а любви не было.

Никогда.

Григорий взял её за руку. Не отпускал.

— Бывает, — сказал он. — У нас у всех так. Но ты держись. Может, ещё повернётся.

— Не повернётся, — сказала Талина, выдернув руку. — Я с тобой, Гриша, не для того говорю.

. Я замужем. И ты знаешь.

— Знаю, — он вздохнул. — Но я не про то. Я про другое: ты не одна на свете. Если что — приходи.

Не любовь, так помощь.

Она кивнула. Встала, отряхнула юбку.

— Пойду, — сказала. — Трофим ждать будет.

— Он не ждёт никогда, — усмехнулся Григорий.

Талина пошла по тропинке, не оборачиваясь. А на душе было муторно и пусто. «Если что — приходи», — вспоминала она. А куда приходить? Всё равно счастья нет.

Земля — вот её дом. И больше никого.

*****

Вечером Трофим вернулся с гулянки — ходил к соседу, пили самогон. Был пьян, но не в стельку — глаза мутные, усы в каплях. Талина готовила ужин.

Он сел за стол, снял картуз, положил перед собой.

— Талина, — сказал он.

— Что?

— Ты сегодня с Гришкой виделась?

Она замерла. Откуда он это знает?

— Виделась. У реки. Случайно.

— Случайно, — повторил он с горечью. — А чего он тебя за руку держал?

Талина повернулась к нему. В глазах — не испуг, а усталость.

— Ты за нами следил?

— Не следил. Видел из леса. За дровами ходил.

Она помолчала, потом сказала:

— Он меня жалел. И руку подал, когда из воды выходила. И всё. Ничего больше нет. И не будет.

Трофим опустил голову. Долго молчал. Потом сказал глухо, не поднимая глаз:

— А я ревную.

— К кому? — спросила Талина. — К себе ?

Ты меня восемь лет не замечал.

А теперь ревнуешь?

— Не замечал? — он поднял на неё мутные глаза. — А кто тебя из-под сохи вытаскивал?

Кто ночью пахал за тебя? Кто молоко оставил?

— Это не любовь, Трофим. Это жалость.

— А я не умею по-другому, — сказал он и ударил кулаком по столу. Чугунок подпрыгнул. — Не умею! Поняла? Я не обучен.

Мать меня не ласкала, отец бил. Я с детства как камень. А ты — земля. Ты живая. Я тебя изранил, но не убил.

А что мне делать — не знаю!

Он замолчал, тяжело дыша. Талина смотрела на него — впервые не как на мужа, как на человека. Больного, сломанного, чужого.

— Трофим, — сказала она тихо. — Я не прошу тебя меня любить. Я прошу — не делай больно.

И не мешай мне жить.

Он встал, натянул картуз, вышел. Хлопнул дверью.

И не вернулся до утра.

Ночь Талина провела одна.

Сидела на крыльце, смотрела на звёзды. Поле шумело колосьями — спелыми, налитыми. Там, за полем, начинался лес, а за лесом — река. А за рекой — другая жизнь, где, может быть, есть место для любви. Но Талина не пойдёт туда. Потому что её жизнь — вот она, под ногами. Чёрная, живая, безжалостная и единственная.

Она спустилась с крыльца, прошла босиком по холодной земле.

.

Продолжение следует.

Глава 3