Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Куда делась Буренка 4

К правлению я шла рано, когда деревня ещё дымила первыми трубами, а молочный туман держался по канавам. Спала плохо. Под утро задремала на полчаса, и то снилось не то, не сё — будто я листаю свой блокнот, а страницы пустые, ни одной цифры. Просыпалась с этой пустотой в груди, как будто кто-то вынул из меня всё, чем я могла бы доказать свою правоту. -----> 1 часть <----- -----> 3 часть <----- Прохор Семёныч должен был прийти со складским журналом. Я надеялась, что придёт. Старик. Шестьдесят с лишним. Дрожь в руках, кашель по утрам. Я думала: а если он скажет, что журнал тоже пропал? Или что он его уже отдал куда-то на сверку? Тогда у меня вообще ничего не останется, кроме блокнота и собственного упрямства. Я постояла у крыльца. Поправила платок. Велела себе не торопиться, не глотать воздух, говорить ровно. Если сорвусь — председатель этого и ждёт. Ему только дай повод сказать: вот, видите, женщина не в себе, путает, придумывает. В коридоре было пусто. За дверью кабинета слышались голоса
Оглавление

К правлению я шла рано, когда деревня ещё дымила первыми трубами, а молочный туман держался по канавам. Спала плохо. Под утро задремала на полчаса, и то снилось не то, не сё — будто я листаю свой блокнот, а страницы пустые, ни одной цифры. Просыпалась с этой пустотой в груди, как будто кто-то вынул из меня всё, чем я могла бы доказать свою правоту.

-----> 1 часть <-----

-----> 3 часть <-----

Прохор Семёныч должен был прийти со складским журналом. Я надеялась, что придёт. Старик. Шестьдесят с лишним. Дрожь в руках, кашель по утрам. Я думала: а если он скажет, что журнал тоже пропал? Или что он его уже отдал куда-то на сверку? Тогда у меня вообще ничего не останется, кроме блокнота и собственного упрямства.

Я постояла у крыльца. Поправила платок. Велела себе не торопиться, не глотать воздух, говорить ровно. Если сорвусь — председатель этого и ждёт. Ему только дай повод сказать: вот, видите, женщина не в себе, путает, придумывает.

В коридоре было пусто. За дверью кабинета слышались голоса — глухие, неразличимые.

Я постучала.

Войдите.

В кабинете уже сидели: Гладышев за столом, председатель сбоку, Зинаида Фёдоровна у окна со своей толстой папкой на коленях. Настасьи не было. Прохора тоже.

Доброе утро, — сказала я.

Садитесь, Дарья Алексеевна, — сказал Гладышев, не отрывая глаз от своих бумаг. — Журнал кладовщика принесли?

Прохор Семёныч обещал.

А блокнот ваш?

Я достала и протянула ему.

Гладышев подвинул его к себе, открыл с середины, перелистнул несколько страниц.

Это рабочие записи?

Это мои ежедневные записи. По всему стаду. По удоям, по корму, по состоянию.

По Бурёнке?

По Бурёнке тоже.

Председатель сидел у стенки, опершись локтями о колени. Лицо у него было собранное, ровное. Спал он, видно, не лучше моего, но виду не подавал.

Дарья Алексеевна, — заговорил он, и голос у него был совсем не вчерашний, без раздражения, мягкий, почти усталый, — я хочу, чтобы вы понимали. Я не против того, чтобы разобраться. Я сам за то, чтобы разобраться. Если в учёте на ферме допущены ошибки — это моя забота не меньше, чем ваша. Но давайте разбираться по порядку.

Я молчала. Гладышев перелистывал блокнот.

По порядку — это как? — спросила я.

По порядку — это так, — сказал председатель, и теперь в его голосе появилась первая ровная нота, которая мне сразу не понравилась. — Текущий учёт на ферме ведёт заведующая. Не я. Не вы. Молочную ведомость заполняет она. Кормовую тетрадь ведёт она. Сдаёт в бухгалтерию — она. Если там что-то не сходится, разговор должен быть прежде всего с ней.

Зинаида Фёдоровна у окна шевельнулась.

А кто принимает данные? — спросила я тихо.

Бухгалтерия принимает то, что ей дают, — сказал председатель спокойно. — Бухгалтерия не присутствует при доении и при выдаче концентратов. Бухгалтерия заносит в свод то, что зафиксировано на ферме.

Зинаида Фёдоровна молчала. Я посмотрела на неё. Она не подняла глаз.

А я тогда кто? — спросила я.

Вы — зоотехник, — сказал председатель. — Вы отвечаете за стадо. За состояние, за рацион, за выбраковку. Вы тоже подписываете ведомости. Вы их подписывали.

Я их подписывала, когда они сходились.

Вот и хорошо.

Это «вот и хорошо» легло на стол как маленький, гладко выточенный камень. Председатель не торопился. Он расставлял свою картину медленно, по одной фигуре. Виноватый — заведующая. Бухгалтерия — приёмщик. Зоотехник — контролёр, который вдруг отказался ставить подпись. Сам он — руководитель, утвердивший акт по тем данным, которые ему дали.

Я хотела было открыть рот, чтобы напомнить про расхождения в ведомостях, но вовремя спохватилась и промолчала.

***

Прохор Семёныч пришёл в начале десятого.

Он вошёл медленно, придерживая дверь и сразу прижимая к груди толстую тетрадь в клеёнчатой обложке. Журнал у него был большой, со шнурками, с печатью на углу — такой, какой положено держать на складе. На корешке от руки химическим карандашом надписано: «КОНЦКОРМА».

Здравствуйте, — сказал он, не глядя ни на кого отдельно, и снял шапку.

Проходите, Прохор Семёнович, — сказал Гладышев. — Журнал у вас?

Журнал у меня.

Он подошёл, положил тетрадь на стол. Руки у него подрагивали, но не сильнее обычного. Я знала, что у него руки дрожат уже года три, с тех пор как зимой пришлось разгружать мешки на морозе.

Председатель смотрел на журнал, не отрывая взгляда.

Гладышев раскрыл журнал.

Прохор Семёнович, по корове, бирка ноль три сорок семь. Бурёнка. За август и первую декаду сентября.

Прохор подошёл ближе, нагнулся над страницей, повёл пальцем сверху вниз.

Вот, — сказал он. — Август. Каждая декада. Выдача концентратов. Норма по высокой группе.

Полная норма?

Полная.

Подпись чья?

Моя. И ниже — за получение — её. Настасьи Григорьевны.

Гладышев перевернул страницу. Председатель сидел не шевелясь, но я видела, что он начал дышать чуть глубже.

Первая декада сентября.

Так же, — сказал Прохор. — Норма по высокой группе. Подпись моя. И её.

По низкой группе по этой корове выдач не было?

Не было.

А если корову переводят в слабую группу — что меняется на складе?

Прохор выпрямился. Кашлянул в кулак.

Если корову переводят, мне приходит бумага — изменение рациона. По бумаге я выдаю другую норму. По этой корове бумаги не было.

Значит, по складу она шла как сильная.

Всё верно.

В кабинете стало тихо. Зинаида Фёдоровначуть сдвинула папку с одного колена на другое. Председатель не отводил взгляда от стола.

Прохор постоял ещё мгновение, потом сказал — медленно, обращаясь не к Гладышеву и не к председателю, а как бы в сторону, в воздух кабинета:

Я про корову не скажу. Я скажу про мешки. Мешки со склада ушли по полной норме.

Сказал и замолчал. Слов у него больше не было. Он своё отдал.

Гладышев записал что-то на отдельном листе. Не быстро. Двумя строчками. И поднял голову.

Зинаида Фёдоровна.

Зинаида Фёдоровна на секунду прижала папку, потом расслабила пальцы.

Да, Алексей Иванович.

По молочной ведомости что у нас по этой корове за август и сентябрь?

Снижение, — сказала она ровно. — По декадам шло снижение. К концу августа — заметное. К сентябрю — почти до уровня выбраковки.

По кормовой части?

Зинаида Фёдоровна помолчала.

По кормовой части у меня в бухгалтерии есть только декадные сводки от склада. По ним — полная норма. Ферменная кормовая тетрадь ко мне не поступала. Ни в августе, ни в сентябре.

Совсем?

Совсем.

Гладышев положил карандаш.

Так не бывает, — сказал он негромко.

По правилу — не бывает, — сказала Зинаида Фёдоровна. — По правилу заведующая раз в декаду сдаёт ферменную тетрадь в бухгалтерию для сверки. Я сверяю и возвращаю.

Сверки не было?

По этой корове и по этой ферме — за два месяца — не было.

И тогда она сказала ту фразу, которой я в душе ждала:

По цифрам выходит, что корову списывали как слабую, а кормили как сильную.

Председатель не вздрогнул. Он сидел, как сидел. Но я увидела, что у него по виску медленно поползла капля пота, как символ той тяжести, которая выступает у человека, когда понимает, что разговор пошёл не туда.

***

Привели Настасью.

Она вошла не одна — за ней Иван, скотник, и Полина. Полину Гладышев велел позвать ещё с утра.

Настасья была в своём всегдашнем синем халате поверх кофты, платок повязан туго. Она прошла к столу, не глядя ни на меня, ни на председателя, и встала, теребя пальцами край халата.

Садитесь, Настасья Григорьевна, — сказал Гладышев.

Она села боком, на самый край стула.

Кормовая тетрадь по вашей ферме за август и сентябрь.

Я вчера говорила. Должна быть у бухгалтера. Я относила.

На сверку?

Да. На сверку.

Когда последний раз относили?

Она замялась.

Точно не скажу. Бумаги между фермой и бухгалтерией всё время ходят. Я не каждый раз помечаю.

По декадным сводкам от вас в бухгалтерию за август и сентябрь сверки не было.

Настасья молчала. Пальцы её крутили подгиб халата всё быстрее.

Председатель шевельнулся.

Алексей Иванович, — сказал он негромко, — я не могу отвечать за каждую запись заведующей. Если она допустила ошибку в текущем учёте или самовольно распорядилась тетрадью — пусть объясняет. Я утверждаю документы по тем данным, которые мне предоставлены.

Настасья подняла на него глаза. Только на секунду. Я этот взгляд запомню надолго. В нём было сразу всё: и обида, и удивление, и тупая, остановившаяся усталость человека, который вдруг услышал, что его сейчас оставляют под телегой.

Гладышев это заметил тоже. Он не сказал ничего. Но карандашом по листу провёл ещё одну короткую черту.

Настасья Григорьевна, — продолжил он, — кто ставил отметки в молочной ведомости по этой корове?

Я.

Сами цифры писали?

Сама.

Цифры откуда брали?

Она снова замолчала. Долго. Я слышала, как у Прохора Семёныча сопит в груди старый кашель, и как Зинаида Фёдоровна тихо переложила папку.

Мне велели привести бумаги в порядок, — сказала Настасья.

Кто велел?

Она опустила голову.

Бумаги между фермой и правлением ходят. Я не одна заполняю.

Настасья Григорьевна, я спрашиваю прямо. Кто говорил вам ставить заниженные цифры?

Она молчала.

Председатель смотрел в пол.

Мне сказали, что корова всё равно уйдёт в списание, — сказала Настасья тише. — Что Дарья подпишет, куда она денется. А потом Дарья не подписала, и всё пошло не так.

Кто сказал?

Тишина.

И тут председатель сделал ошибку. Маленькую, но мне хватило. Он сказал:

Настасья отвечает за ферменный учёт. Где её тетрадь — пусть она и объясняет.

Сказал спокойно, без раздражения. Так бы он сказал в обычный день, на правлении. Но день был не обычный. И Настасья услышала это так, как только и могла услышать.

Она подняла голову. Лицо у неё стало как мел.

Я цифры не сама придумала, — сказала она.

Кто? — повторил Гладышев.

Она ещё посидела. Потом подвинула стул на полпальца назад, как будто отодвигалась от стола. И сказала ровно тем голосом, каким старая женщина признаётся, что у неё не осталось сил врать:

Дмитрий Петрович сказал.

***

В кабинете на одно мгновение никто не дышал.

Председатель не пошевелился. Только пальцы у него на колене сжались — и разжались.

Это серьёзное обвинение, Настасья Григорьевна, — сказал Гладышев. — Вы понимаете, что говорите?

Понимаю.

Можете подтвердить?

Кормовую тетрадь я унесла, потому что мне сказали убрать её до сверки.

Кто сказал?

Он сказал.

Куда унесли?

Она помолчала.

Сначала к себе. В конторку. А потом домой. Думала, если крайняя буду — хоть что-то останется.

Тетрадь у вас?

Не тетрадь. Тетрадь… тетради уже нет. Я её сожгла третьего дня. Боялась. Думала, придут — найдут.

У меня внутри всё опустилось. Главная бумага. Та, по которой можно было поднять весь учёт. Сожжена.

Но черновик акта у меня, — сказала Настасья.

Гладышев медленно поднял голову.

Какой черновик?

Тот, который писали ещё в августе. До того, как Бурёнку увели. Там она ещё не описана как слабая. Там дата раньше. И поправки рукой Дмитрия Петровича.

Председатель наконец вскинул на неё глаза. И тут я увидела в нём то, чего раньше не видела ни разу: страх человека, у которого из-под ног уходит хорошо протоптанная дорожка.

Настасья Григорьевна, не выдумывайте, — сказал он, и голос у него на этот раз просел на полтона ниже, чем обычно.

Я не выдумываю, — сказала она. — Он у меня дома. Я думала — если меня одну сделают виноватой, я его покажу.

Гладышев посмотрел на участкового, который всё это время стоял у двери и молчал.

Сходите с ней. Сейчас.

Участковый кивнул. Настасья встала. Стул под ней скрипнул. Она прошла к двери, не глядя на председателя, и вышла первой. Участковый за ней.

В кабинете снова стало тихо. Прохор Семёныч стоял у окна, опершись о подоконник, и смотрел в стекло. Зинаида Фёдоровна перебирала бумаги в своей папке — медленно, машинально, как перебирают чётки. Председатель сидел.

Я сидела тоже. И только тогда заметила, что у меня под платком всё мокро от пота.

***

Полину Гладышев спросил, пока ходили за черновиком.

Она стояла у двери, в ватнике, в резиновых сапогах с налипшей соломой. Войти дальше отказалась — мол, грязная.

Полина Тимофеевна, по корове ноль три сорок семь. Что вы можете сказать о её состоянии в августе и сентябре?

Что сказать. Ела хорошо. Доилась хорошо. У меня телятник, я доение не вела, но мимо проходила каждый день. Корова была справная.

Корма ей давали полную норму?

Полную.

Откуда знаете?

Видела. Ведро каждое утро. Концентраты сверху, как высокоудойной положено.

Слабую корову так не кормят?

Плохую корову так не кормят, — сказала Полина, и это прозвучало просто, как сказала бы любая в деревне.

Гладышев записал.

Потом вызвали Тамару — другую скотницу, помоложе, с худым лицом, в платке набок. Тамара говорила тише, и в начале её было плохо слышно.

Настасью Григорьевну в ту неделю видели с папкой?

Видела.

Где?

Утром. Шла от фермы в правление. Папка в руке. Тёмная такая, толстая. Назад шла без папки.

Что в папке — знаете?

Я не знаю, что там было. Я только видела: туда с папкой шла, обратно без.

Куда ходила?

В правление.

Тамара постояла, ожидая ещё вопроса, и, не дождавшись, сама добавила тихо:

Я раньше не говорила, потому что меня не спрашивали.

Гладышев на этих словах поднял голову.

А если бы спросили?

Сказала бы.

Она вышла так же тихо, как вошла. На пороге задержалась, посмотрела на меня и кивнула. Совсем чуть-чуть, одним подбородком. Я ей кивнула в ответ.

***

Настасья вернулась с участковым через полчаса. В руках у неё была старая, потёртая на углах папка серого картона, перевязанная тесёмкой. Тесёмка завязана была неровно — видно, развязывали и завязывали наспех.

Положите на стол, — сказал Гладышев.

Настасья положила. Села на тот же стул, что и раньше.

Гладышев развязал тесёмку. Папка раскрылась. Сверху лежали какие-то старые бланки — пожелтевшие, с прежними штампами. Под бланками, ближе к корешку, лежал лист.

Не машинописный. Написан от руки. Чернилами. В правом верхнем углу — дата.

Двадцать второе августа, — сказал он негромко.

Я знала, что это значит. Бурёнка пропала в ночь на двенадцатое сентября. А акт на её списание был помечен задним числом — но тоже сентябрём. Двадцать второе августа — это за три недели до того, как корову увели.

Гладышев читал лист про себя. Я видела только, как он медленно ведёт пальцем по строкам.

Опишите этот документ, Настасья Григорьевна.

Черновик акта. По Бурёнке. Бирка ноль три сорок семь. Дмитрий Петрович мне его дал в августе. Сказал — подготовь начерно, потом перепишем как надо. Тут она ещё не описана как слабая. Тут просто — выбытие.

Поправки в тексте?

Его рукой. Где про снижение продуктивности — это он вписал потом. Уже в сентябре.

Подпись где-нибудь стоит?

Внизу пометка. «Согласовать с Д. П.» — это его рука. И сверху, у даты, тоже его.

Гладышев положил лист обратно на папку. Аккуратно, как кладут на стол что-то, что нельзя смять.

Дмитрий Петрович, — сказал он, поворачиваясь.

Председатель молчал. Лицо у него было серое от того, что человек видит, как сходится цепь, и понимает, что снять её уже не успеет.

Дмитрий Петрович, вы хотите что-нибудь сказать сейчас?

Я хочу, чтобы это было оформлено как положено, — сказал он наконец. — Я не подтверждаю и не опровергаю. Я хочу, чтобы все объяснения были даны письменно и при свидетелях.

Будут, — сказал Гладышев. — Все.

***

И тогда я сказала то, что молчала всё утро.

Алексей Иванович.

Да, Дарья Алексеевна.

Бурёнка не первая.

В кабинете стало совсем тихо. Гладышев положил руки на стол.

Что вы имеете в виду?

По похожей схеме у нас уходили коровы и раньше. Рыжуха в позапрошлую зиму. Звёздочка год назад весной. Пеструха прошлой осенью. Бычок ноль ноль девяносто восемь. Всякий раз — снижение в ведомости, потом акт, потом выбытие. Тетради тогда тоже не находили. Просто никто не сличал кормовую и молочную часть.

Я сказала и сама удивилась, до чего ровно прозвучал голос. Внутри у меня всё кипело, а голос был такой, каким сообщают вес телёнка при рождении.

Гладышев смотрел на меня не отрываясь.

Документы на эти случаи сохранились?

Акты в правлении. Молочные ведомости в бухгалтерии. Кормовые тетради — не знаю.

Зинаида Фёдоровна впервые за всё утро твёрдо подняла глаза.

Ведомости по этим коровам у меня есть, — сказала она. — По кормовой части ферменные тетради по тем периодам я тоже не получала. Декадные сводки от склада есть.

Все?

Все четыре случая.

Гладышев откинулся на спинку стула. Очень коротко, на полсекунды. Потом снова сел прямо.

Это уже не акт списания, — сказал он. — Это проверка учёта и выбытия скота за последние два года.

Он повернулся к председателю.

Дмитрий Петрович, до окончания проверки я обязан поставить вопрос о вашем отстранении от руководства колхозом. До решения района вы сдаёте дела заместителю. Все документы по выбывшему скоту и кормам опечатываются сегодня.

Председатель не ответил. Он молчал так, как молчит человек, у которого внутри уже всё сказано и нет смысла повторять.

Гладышев повернулся к Настасье.

Настасья Григорьевна, вы остаётесь под подпиской о невыезде из села до выяснения обстоятельств. Ваше участие в нарушениях будет учтено отдельно — с учётом того, что вы дали показания и предоставили документ.

***

К полудню в правление вызвали Лену.

Я не сразу поняла, зачем именно Лену. По Пеструхе свидетель был только один.

Она вошла, как всегда, — в сапогах, в платке, с тем своим спокойным, не сразу заметным взглядом, который видит всё и редко говорит.

Елена Васильевна, — сказал Гладышев, — по корове Пеструха. Прошлой осенью.

Помню.

Что помните?

Помню, что осенью списали как слабую. А летом я её доила. Молока давала много. Ведро каждый раз. Я тогда сказала Настасье Григорьевне, что коровка хорошая. Она ответила: бумагам виднее.

Бумагам виднее?

Так и сказала.

Лена помолчала. Потом добавила:

Когда крайний один — значит, остальные опять спрятались.

Гладышев на этих словах опустил карандаш и посмотрел на неё. Лена встретилась с ним глазами и не отвела.

Пеструху тоже не Дмитрий Петрович своими руками со двора выводил. Бумаги все подписывали. Только корова от того сама не исчезла.

Сказала и замолчала. И стало ясно, что больше она ничего не прибавит.

Гладышев записал. Потом сказал:

Спасибо, Елена Васильевна.

***

Опись и опечатывание шли до самого вечера.

Я в кабинет больше не возвращалась. Меня попросили подождать в коридоре, потом позвали подписать показания. Гладышев читал мне вслух то, что записал с моих слов утром, и я подписывала каждый лист. Подпись у меня в этот день получалась корявая. Раньше я подписывалась ровно, привычно, а тут рука дрожала, и буквы клонились вправо.

Прохора Семёныча тоже позвали подписывать. Подписался Прохор Семёнович Г. — старой, неуверенной рукой, но разборчиво.

Зинаида Фёдоровна не уходила из правления до темноты. Она снимала с шкафов папки, складывала в стопки, помечала каждую жёлтой бумажкой. Гладышев привёз с собой опечатывающие бумажные ленты со штампом района. Лента шла поверх застёжки шкафа, печать ставилась посередине, и шкаф становился чужим — нельзя было ни открыть, ни заглянуть.

Председателя я в этот день больше близко не видела. Один раз только — когда вышел из кабинета и прошёл мимо меня по коридору. Он не повернул головы. Лицо у него было собранное, ровное, как всегда. Шагал он медленнее и тяжелее, чем обычно, будто внутри у него теперь что-то перевешивало вперёд.

Настасья сидела на лавке в коридоре. Когда я проходила мимо, она подняла глаза.

Дарья.

Я остановилась.

Ты не думай. Я не за тебя так. Я устала за себя.

Знаю, — сказала я.

Она ещё что-то хотела сказать. Но не сказала. Просто отвернула голову к стене.

***

Домой я пошла, когда уже стемнело.

Дорога была пустая. Снега ещё не было, но земля прихватилась.

Я шла и думала о Бурёнке. О том, что её всё-таки нет. И что мы со всеми нашими бумагами и подписями её сегодня не нашли и завтра, верно, не найдём. Но это уже не наше дело. У нас своих забот хватит — и со скотом, и с зимой, и с тем, что в колхозе теперь не будет своего председателя ещё неизвестно сколько.

У поворота к моему дому навстречу шёл Михалыч, наш старик-сторож. Он шёл с фермы — у него ночное дежурство, и он каждый вечер с фонарём идёт к воротам по этой самой дороге.

Я хотела пройти. Он остановился.

Дарья Алексеевна.

Михалыч.

Он постоял, переступил с ноги на ногу. Фонарь в его руке покачивался и резал круг по мёрзлой земле.

Я тебе скажу. Не там, при них. Тут.

Что скажешь?

Он помолчал.

Калитку Настасья не открывала. Она потом пришла. А первым ключ взял не Генка.

Я почувствовала, как у меня по спине, под платком, прошёл холод от его слов

Кто, Михалыч?

Он поднял глаза. Посмотрел не на меня — мимо меня, в темноту за моим плечом, в сторону правления, где ещё горело окно у Гладышева.

Тот, у кого все ключи без спросу бывают.

Сказал и не стал ждать ответа. Поправил фонарь, обошёл меня и пошёл дальше. Сапоги его постукивали по мёрзлой дороге ровно, без задержки.

Я постояла не оборачиваясь ещё немного и пошла домой.

Дома было холодно — печь с утра не топили. Я разулась, прошла в горницу, не зажигая света. Села на лавку. Сидела долго.

И всё-таки внутри у меня не было того, что я думала будет. Не было победы. Была только тёмная, ровная усталость, какая бывает, когда долго несла ведро и наконец опустила его на землю.

Я встала, нащупала спички, зажгла лампу. Свет лёг на стол, на блокнот, который я принесла обратно — теперь уже не нужный никому, кроме меня.

Завтра надо было идти на ферму. Утренний удой. Корма. Двадцать восемь голов.

Я открыла блокнот на чистой странице, послюнила карандаш и записала: «двадцать второе ноября. Утро — обход. Корма по полной норме.» Так, как записывала каждый день уже шесть лет.

Лампа горела ровно. За окном было тихо, и где-то далеко, у конторы, лаяла одна собака. Я задула лампу и легла.

Спала в эту ночь крепко.

КОНЕЦ