Нотариус сказал моё имя, и в комнате стало тихо. Так тихо, что я услышала, как скрипнула ручка в его пальцах.
«Олеся Сергеевна, согласно последней воле Валентины Петровны, всё движимое и недвижимое имущество переходит к вам».
Я не поняла сначала. Переспросила:
– Что, всё?
Нотариус поправил очки. Посмотрел на меня поверх стёкол.
– Квартира, дача, банковские вклады. Всё.
Сзади кто-то выдохнул. Я обернулась. Ирина, сестра мужа, сидела белая как мел. Губы дрожали.
Андрей рядом с ней застыл. Смотрел в стену. Только пальцы на коленях сжались, будто держали что-то тяжёлое.
Перевела взгляд на нотариуса. Он протянул копию завещания.
– Если у вас есть вопросы...
– Какие вопросы? – голос Ирины взлетел до визга. – Мама была не в себе! Вы что, не видели? Она последний год плохо соображала!
– Завещание составлено за три месяца до смерти, – ровно сказал нотариус. – Подписано собственноручно. Две свидетельницы подтвердили дееспособность.
– Она не могла! – Ирина вскочила. Стул отъехал назад, ударился о батарею. – Это всё она! – палец ткнул в мою сторону. – Обработала старую больную женщину!
Я молчала. Просто смотрела на бумагу.
В кабинете пахло пылью и старой кожей кресел. Настенные часы тикали громко.
Андрей не проронил ни слова. Даже не посмотрел на меня.
Вышли на улицу. Свежий воздух ударил в лицо, но я всё равно не могла вдохнуть полной грудью.
– Андрей, – позвала.
Остановился. Не обернулся.
– Я не знал, – сказал он в спину мне. Или в небо. – Она мне ничего не говорила.
– Я тоже не знала.
Он пошёл к машине. Я осталась стоять на ступеньках.
Почему она оставила всё мне? Она же меня терпеть не могла.
Всю жизнь.
Пятнадцать лет замужества. Холодные взгляды, сухие «здравствуйте» и «до свидания». Она никогда не называла меня по имени. Только «ты». Будто я прислуга.
– Ты неправильно суп солишь.
– Ты слишком громко говоришь.
– Ты плохо влияешь на сына.
Я терпела. Андрей просил: «Не обращай внимания, она старая». И я не обращала. Хотя внутри всё кипело. Каждый раз.
А потом она заболела.
Сердце. Внезапно, без предупреждения. Сначала одышка, потом ноги отекали, потом она перестала вставать.
Андрей сказал: «Я не могу, у меня работа, проект сдавать». Ирина приезжала раз в месяц. На час. Передавала витамины, целовала в щёку и уезжала.
Осталась я.
Не потому что любила. Просто не могла иначе. Она лежала в больнице, худая, с синими кругами под глазами, с руками, похожими на сухие ветки. Никого рядом.
Возила к врачам. Сидела в очередях. Договаривалась с медсёстрами, давала им «на чай», чтобы лучше ухаживали.
Готовила бульоны. Протирала овощи через сито. Мыла её, когда она перестала вставать.
Она молчала. Ни спасибо, ни тёплого слова.
Один раз, перед самой последней выпиской, я поправила ей подушку, и она вдруг взяла меня за руку. Сжала пальцы. Крепко.
Я замерла.
Она ничего не сказала. Отвернулась к стене.
Подумала: ну вот, опять.
Но руку не убрала. Сидела, пока она не уснула.
Потом были похороны. Андрей организовал всё быстро, без лишних слов. Ирина плакала, причитала: «Мамочка, зачем ты ушла». Я стояла у гроба и чувствовала пустоту.
Не горе. Пустоту.
Потому что при жизни мы не стали ближе. А теперь уже не станем.
На следующий день поехала в её квартиру. Разбирать вещи.
Ключ повернулся в замке с трудом. Дверь открылась, пахнуло лекарствами и пылью. Тем самым запахом, который стоял в её комнате последние месяцы.
Вошла. Закрыла дверь. Прислонилась спиной к стене.
В коридоре висело её пальто. Старое, драповое, с пуговицами разного размера. Меняла сама, потому что в ателье «дорого». Я помню, как ругалась про себя: «Купила бы новое, сколько можно экономить».
Теперь пальто висело никому не нужное.
Телефон завибрировал. Ирина.
– Ты уже там всё перетрясла? Ищешь, чем поживиться?
– Приехала разобрать вещи, – сказала я. – Если хочешь что-то забрать на память, приезжай.
– На память? – засмеялась. Зло. – Что ты знаешь о памяти? Ты чужая. Тебе ничего не должно было достаться.
Я не ответила. Сбросила.
Прошла в комнату. Села на её кровать. Пружины скрипнули. Провела рукой по одеялу, синтетика, дешёвое, из «совка», не меняла двадцать лет.
На тумбочке стояла кружка. С остатками чая. Не могла её вымыть.
Встала. Начала открывать ящики комода.
Бельё. Старое, застиранное. Платки. Бумаги, квитанции за квартиру, чеки из аптеки.
В последнем ящике, под стопкой полотенец, что-то стукнуло.
Выдвинула до конца, запустила руку глубоко, нащупала твёрдый угол.
Тетрадь.
Синяя, в потёртой обложке. Без надписей.
Открыла наугад.
Почерк мелкий, дрожащий. «Купила хлеб, молоко, творог. Андрей не звонил третий день».
Перелистнула.
«Ирина приезжала на пять минут. Сунула конверт. Я не считала».
Ещё.
Сегодня Олеся мыла мне голову в раковине. Я терпела, не плакала. А она ничего. Молчала. Потом сказала: "Всё хорошо, Валентина Петровна". Назвала по имени-отчеству. Я всю жизнь к ней как к чужой, а она ко мне — уважительно. Даже сейчас, когда я беспомощная. Не огрызается, не хамит, не говорит "я же говорила". Просто делает и называет по имени. Я бы так не смогла.
Пальцы дрожали. Я села прямо на пол, прислонилась к комоду.
Последние страницы.
«Три дня до. Ну, пусть. Олеся возила меня по врачам. Андрей даже не позвонил спросить, как дела. Ирина приехала, когда я уже лежала пластом. На пять минут. Я сказала: "Посиди". Она ответила: "Мама, у меня совещание". Сунула деньги в тумбочку и ушла.
А эта чужая женщина. Мыла меня. Кормила с ложки. Не жаловалась. Ни разу.
Я всю жизнь её не любила. Думала, сын не ту выбрал. Смотрела на неё и видела только чужую. А она оказалась единственной, кто не предал.
Пусть квартира будет ей. Может, простит меня за то, что была слепой дурой. Простит. Хоть так.
Не умела говорить спасибо. Никогда. Теперь поздно.»
Перечитала три раза. Буквы не складывались.
Потом заплакала.
Не от обиды. Не от радости. От того, что всё это время она знала. Видела. Чувствовала. И молчала.
Почему нельзя было сказать при жизни? Я же рядом была. Не кусалась.
Почему?
Комната плыла. Вытерла щёку ладонью. Вкус слёз попал в рот, солёный.
Страницы были шершавыми. Гладила их пальцем, перечитывала одну фразу: «Она оказалась единственной, кто не предал».
Закрыла тетрадь. Положила на колени.
Долго сидела на полу в тишине.
Потом встала. Сунула дневник в сумку. Решила: прочитаю ещё раз дома.
Домой вернулась поздно. Андрей уже спал. Или делал вид.
Села на кухне. Достала дневник. Открыла на той же странице.
Читала и пила чай. Чай остыл. Не заметила.
Утром позвонила Ирина. Опять.
– Ты что решила? Будешь продавать?
– Продам.
– И заберёшь всё себе?
Помолчала.
– Нет. Поделю на три части.
– Что? – голос дрогнул.
– Треть тебе. Треть мне. Треть детскому хоспису. Мама хотела им помочь. Нашла квитанции. Она переводила им каждый месяц по тысяче рублей.
Тишина.
Долгая.
– Ты врёшь, – сказала Ирина. Но уже не так уверенно.
– Приезжай. Покажу.
Замялась. Я слышала дыхание в трубке.
– Зачем тебе это? – спросила тихо. – Ты могла взять всё.
– Могла.
– И почему не берёшь?
Посмотрела на дневник. Открытый лежал на столе.
– Потому что она хотела не этого. Она хотела, чтобы я простила. Я простила. Но деньги не только мои.
Ирина молчала.
Потом сказала:
– Я приеду. Покажешь те квитанции?
– Приезжай.
Она положила трубку.
Вечером на кухню зашёл Андрей. Сел напротив. Я наливала чай.
– Ирина звонила, – сказал он. – Рассказала.
– Хорошо.
– Ты правда хочешь отдать треть хоспису?
– Да.
Помолчал.
– Мама говорила про них. Всё время. «Детям помочь надо, а я старая, никуда не езжу». Я отмахивался.
– Я помню.
– Ты лучше меня, – сказал вдруг. Подняла глаза. Он смотрел в стол. – Я всегда знал. Но никогда не говорил. Прости.
Ложка звякнула о край чашки. Не стала её поправлять.
– Не за что прощать. Просто будь рядом. Когда нужна будет помощь.
Кивнул. Поднялся. Вышел.
Я осталась одна.
На столе стояла фотография Валентины Петровны. Поставила сюда утром. Достала из коробки, протёрла рамку, поставила напротив своего места.
Смотрела на неё. Сухую, поджатые губы. Глаза строгие.
– Ты не умела говорить спасибо, – сказала вслух. – Я это знала.
В комнате тихо. Только холодильник гудит.
– Но прочитала, и легче. Хоть так.
Взяла рамку. Провела пальцем по холодному стеклу.
Поставила на место.
Выключила свет.
Утром нужно звонить риелтору.