Всё остальное вроде на месте. Зато нашел нашу общую тетрадь — в ящике комода, где она всегда лежала. Взял её, сел на кухне, полистал. Почерк мой — крупный, рубленый. Её — мелкий, округлый, с завитушками. Записи двадцатилетней давности. Тридцатилетней. Я писал ей после ранения, из госпиталя, левой рукой, потому что правая была в гипсе: «Надюша, я живой. Вернусь. Жди. Твой Борька, помятый, но не сломанный». Она ответила на следующей странице: «Борька мой, я тут каждую ночь не сплю. Молюсь за тебя, хоть и не умею. Приезжай скорее, мне без тебя дышать нечем».
«Дышать нечем». А теперь, значит, задышала вон как. С козопасом Тимурчиком.
Тетрадь я убрал в сейф, ей она больше точно не понадобится.
В субботу позвонил мой брат.
Лёнька — младший, на восемь лет моложе. Фермер. Держит свиней, коров, птицу — хозяйство крепкое, под Павловской же, в трёх километрах. Мужик надёжный, из тех, на кого можно положиться. И единственный человек, которому я мог рассказать свою беду.
— Борька, здорово, — голос у него был бодрый, утренний, — свинью надо колоть, давай, ноги в руки и к нам? Эх, колбаски накрутим! Будете с Надькой лакомиться.
Я поехал. Заколоть кого-нибудь в этот момент я был готов нераздумывая.
Два часа мы провозились — резали, смалили, разделывали.
— Борян, ты чего как мешком пришибленный? — спросил он, вытирая руки о фартук. — На тебе лица нет.
Я закурил. Долго молчал. Потом рассказал. Всё. От первого сообщения до последнего видео.
Лёнька слушал не перебивая. Потом снял кепку, почесал затылок и сказал тихо:
— Ёшкин кот. Борь. Надька твоя вот это выдала на старости лет? Вот уж от кого не ждал. Она же... — он замолчал, подбирая слова. — Она же святая была. Все так думали.
— Все и думают. Кроме меня теперь. Да тебя.
Он помолчал. Потом хмыкнул:
— А помнишь, когда я с Иркой разводился, ты мне что сказал?
— Что?
— Сказал: «Если надо — помогу и вывезти, и закопать, только предупреди заранее, чтобы я лопату наточил».
Я невольно усмехнулся. Впервые за эту неделю.
— Так вот, — Лёнька посмотрел мне в глаза, — у меня сейчас лопата наточена. Ты только скажи когда.
— Да брось. Не надо лопату. Мне другое надо. Мне надо, чтоб ты, когда всё начнётся, не дал мне сделать глупость. Потому что я сейчас — на грани.
— Понял, — сказал он коротко.
Мы закончили со свиньёй, я загрузил свою долю мяса в багажник и поехал домой. По дороге Надежда написала в общий чат: «Выехала от Верки, через час буду!». Смайлик с сердечком. Я ответил: «Жду. Везу вкусняшки.».
Приехал, переоделся, вымылся. Сел на крыльцо. Вечер был тёплый, бабье лето задержалось — воздух пах виноградом и палой листвой. Сверчки трещали. Красиво. Тихо. Последний тихий вечер в моём доме.
Она подъехала в сумерках. Вышла из «Калины», улыбаясь, потянулась. Увидела меня на крыльце — расцвела, распахнула руки, пошла навстречу. Сумку даже не взяла — бросила на заднем сиденье, так торопилась обнять.
— Борюсик! Я так соскучилась! Иди сюда, мой хороший! Ну что там твой забор?
Она подошла, потянулась обнять. Я отстранился. Не резко — просто убрал плечо. Она опустила руки, удивлённо.
— Что такое? — улыбка ещё держалась, но уже поплыла. — Ты чего?
— Если ты думаешь, — сказал я, — что я буду целовать рот, который три дня был занят Тимуром... Значит ты действительно считаешь меня тупым дедом, который кроме грядок и дивана ничего не видит.
Тишина в ответ как тяжкий гул после удара церковного колокола.
Сверчки заткнулись. Или мне так показалось.
Краска сошла с её лица мгновенно — как будто кто-то за секунду стёр загар, румяна, жизнь. Осталась серая маска. Губы дрогнули, рот приоткрылся. Глаза — те самые серо-голубые, строгие, в которые я влюбился сорок пять лет назад — стали стеклянными.
— Что... — выдавила она. Голос осёкся, как патрон, который не дослал.
— Что — что? Номер 214. Шампанское. «Твой тигр». Дословно цитирую, Надежда. Или мне видео показать?
У неё подкосились ноги. Буквально. Я видел это в жизни неоднократно: когда подстреленный бандит падает — руки обмякают, колени гнутся, и тело оседает вперёд, как мешок. Она схватилась за перила крыльца и осела на ступеньку. Заревела. Громко, в голос, некрасиво — рот перекосился, тушь потекла, сопли.
— Борюсик... Боренька... Прости меня...
Я остался стоять. Руки в карманах. Спокойный. Снаружи. — Объясни мне, Надежда. Вот эти видео из номера 214 — это что? Семинар по повышению квалификации? Или курсы кубанского гостеприимства для переселённых малых народов?
— Я... это была ошибка... глупость... он ко мне первый подкатил, а я сдуру повелась... Борь, я тебя люблю! Только тебя! Всегда любила!
— Любила. — Я помолчал. — А нашу тетрадь зачем ему показывала? Наши с тобой записи личные, Надежда. Уж лучше бы телефонные мошенники тебя развели и наши миллион шестьсот тысяч с счёта им отдала, чем эту тетрадь.
Она замерла. Рыдания прекратились как отрезанные. Уставилась на меня снизу вверх — и в глазах было уже не раскаяние. Был ужас. Чистый, звериный ужас человека, который понял, что прятать больше нечего.
— Ты... читал всё?
— Всё. С первого сообщения до последнего видео. Два года, Надежда. Всю твою восточную сказку.
Она молчала. Только смотрела на меня мокрыми глазами и кусала губы.
А потом я сказал слово, от которого она побелела окончательно.
— Ну что будем с твоим султаном делать, — произнёс я. — Был у нас уже один клавиатурный Ромео, а теперь будет падишах и его любимая жена?
И увидел, как у неё расширились зрачки. Потому что она помнила. Ещё как помнила.
Тут надо объяснить.
Лет пятнадцать назад, когда нашей старшей внучке Настеньке было двенадцать, в «Одноклассниках» под семейными фотографиями начал написывать один урод. Намёки совершенно понятные. Под настоящим именем, с фотографией, с указанием места работы — автосервис в Тихорецке. Либо дурак клинический, либо ему казалось, что интернет — это понарошку.
Мне показала Олеся, дочь. Показала и заплакала. Я прочёл. Спокойно. Молча. Закрыл телефон. Сел в машину и поехал в Тихорецк. Надежда села рядом — не отговаривать, нет. Она знала, что отговаривать бесполезно. Села, чтобы потом оттащить меня и, если понадобится, вызвать адвоката.
Нашёл его у сервиса. Пацан лет тридцати, тощий, в засаленной спецовке. Я вышел из машины, подошёл. Спросил:
— Это ты в интернете моей внучке пошлости писал? Ты думаешь на тебя кто-то заявление писать будет?
Он начал мямлить что-то про шутку. Но не успел договорить даже первое предложение.
Я его бил так, как бьют мешок на тренировке — коротко, точно, без лишних движений. Повалил. Добавил ногой. Надежда повисла на мне, вцепилась, оттащила к машине. Сели, поехали. Я в зеркало видел, как он поднимается на четвереньки.
Но у ворот я резко дал по тормозам. Вышел. Открыл багажник, достал монтировку. Вернулся к нему.
— Борис! — Надежда кричала из машины. — Борис, не надо! Хватит!
Нет, не хватит. Я взял его правую руку — ту, которой он печатал — и положил на бордюр. Он скулил. В общем, что было дальше писать не буду, но в интернетах он после этого строчить уже так бодро не сможет.
— Это тебе наука, — сказал я. — Чтоб больше никогда не писал чужим детям.
Надежда тащила меня к машине. Я сел за руль. Она молчала всю дорогу. Потом, дома, когда я вымыл руки и сел на кухне, она подошла сзади, обняла и прошептала:
— Ты всё правильно сделал.С этими заявлениями и расследованиями бы только ребенку психику сломали бы.
И вот теперь, пятнадцать лет спустя, я стоял на крыльце и произнёс те же слова: «клавиатурный Ромео». И она вспомнила всё. Монтировку и что было дальше.
— Борис... — голос у неё сел до шёпота. — Что ты собираешься с ним сделать? не вздумай!!
— А тебя это волнует? — я посмотрел ей в глаза. — За меня ты не спросила. За нашу семью не спросила. А за него — сразу?
— Я за тебя боюсь! Это же совсем другое дело. Ты же сядешь!
Она разрыдалась снова. Я оставил её, открыл дверь и зашёл в дом. Закрыл за собой засов, чтобы ключем было уже не отпереть. Сел спокойно на кухне. Съел тарелку борща — того, что сам сварил вчера. Борщ был хороший. Свёклу для него я выращивал сам.
Она стучала в дверь полчаса, колотила в окна. Потом затихла. Через окно я видел — сидит на крыльце, скукожившись, как подбитая курица. Достала телефон. Позвонила кому-то — наверное, сестре. Заревела в трубку.
А мне уже было всё равно. У меня было своё на уме.
Ночью я не спал. Лежал и смотрел в потолок. За стеной — тишина. Надежда видимо ушла спать в машину, или сестра приехала забрала. Мне было всё равно.
Но злость не ушла. Она росла. Как давление в котле, который забыли выключить. Я думал о Тимурчике. О его самодовольной роже на фотографии. Овечки эти. О его «твой тигр». О том, как он лежит сейчас в своём доме, рядом с женой Заремой, и даже не подозревает, что я знаю. Что я всё знаю.
И вот тут я принял окончательное решение.
Утром я впустил Надежду. Да, она ночевала в машине — помятая, с красными глазами, с листом от ореха в волосах. Жалкая. Я дал ей время собрать вещи. Молча. Она плакала, хваталась за мои руки:
— Борь, пожалуйста! Сорок пять лет! Внуки! Не выбрасывай всё!
— Собирайся, — сказал я. — Поедем.
— Куда?
— Сядь в мою машину. Давай сама, не заставляй меня в нашем доме.
Она села. Послушно, как арестованная. Я поехал. Но не в Краснодар. Не к сестре. Я свернул на просёлок и через двадцать минут остановился в лесополосе за станицей. Дубы, орешник, тишина. Место глухое — туда грибники ходят осенью, а в остальное время — никого.
Надежда вышла из машины и посмотрела вокруг. Глаза у неё стали круглыми.
— Борис... Зачем мы здесь? Что ты надумал?
Я достал из багажника верёвку. Бельевую, крепкую, которой виноград подвязываю.
— Борис! — она отступила на шаг. — Ты что делаешь?!
— Стой, — сказал я. — Стой и молчи.
Я привязал её к дубу. Крепко, но не больно — по рукам, на уровне пояса. Она кричала. Рвалась. Плакала.
— Борис! Ты с ума сошёл! Развяжи меня! Я хочу пить!
Я безразлично посмотрел на неё. Достал из кармана её телефон.
— Куда ты?! Борис!! Ты меня тут бросаешь!? Люди, люди, помогите!!
Я сел в машину и поехал в Кущёвскую. К Тимуру. У меня в багажнике лежала канистра с бензином — я залил её ещё вчера вечером, когда план окончательно сложился в голове. Ферма деревянная, барашки в загоне, сарай, сеновал. Одна канистра — и к утру там останется пепелище. А я в это время у Лёньки колбасу кручу из хряка.
Ехал я полтора часа. Было темно. Фары выхватывали из ночи бетонные столбы, кусты, мёртвых жуков на лобовом стекле. Радио я выключил. Думал.
Думал о том, что же все-таки сейчас сделаю. Подожгу ферму — и что дальше? Барашки сдохнут. Сарай сгорит. Тимур останется без хозяйства. Может — останется без дома. Может — пострадает кто-то. Жена его, эта Зарема. Дети. Трёхлетняя девочка, которая ни в чём не виновата.
Я подъехал к хутору в час ночи. Остановился в ста метрах от фермы. Заглушил двигатель. Вышел. Канистра в руке. Воздух пах навозом, сеном и осенней степью. Где-то блеял баран, как заведённый — протяжно, тупо, монотонно.
Стоял я у этого забора минут десять. Может, пятнадцать. Канистра оттягивала руку.
И вот тут меня накрыло, мужики.
Я вспомнил Гочу Цхинвальского. Как мы его брали. Как потом, на суде, прокурор зачитывал список — поджоги, грабежи, увечья. Но Гоча этот совсем не грустил, сидел в клетке и скалился. Я смотрел на него из зала и думал: вот зло. Настоящее, концентрированное зло. И я — по другую сторону. Я — тот, кто это зло останавливает.
Медаль «За отвагу». Грамота от губернатора. Благодарность от командира отряда. Восемь винтов в ноге. Шрам от картечи на боку.
А сейчас я стою ночью у чужого забора с канистрой бензина. Как этот Гоча. Как те отморозки, которых я сажал, которых ловил, которых бил и тащил в наручниках. И сейчас я стою на их стороне. Я стал тем, с кем воевал всю жизнь.
Канистра выпала из руки и глухо стукнула о землю. Бензин булькнул внутри.
Я постоял ещё минуту. Потом поднял канистру, убрал в багажник, сел в машину и развернулся.
Обратно ехал быстрее. В голове — одна мысль: Надежда. В лесу. Привязана к дереву. Ночь. Октябрь. Кубанская мошка.
Кто не жил на Кубани — не поймёт. Мошка — это не комары. Это миллиарды мелких тварей, которые лезут в глаза, в уши, в нос, под одежду. Кусают так, что кожа вспухает волдырями, лицо отекает до неузнаваемости. Местные знают: осенью в лесополосу после заката — только в накомарнике и с дымовой шашкой. А Надежда стояла там привязанная, в лёгкой куртке, без защиты. Уже шесть часов.
Я подъехал к тому месту в пятом часу утра. Рассвет ещё не начался, но небо уже посерело. Вышел из машины с фонарём.
Она висела на верёвках — ноги подкосились, голова опущена. Я подумал на секунду — всё, не успел, может у неё сердце не выдержало. Но она подняла лицо на свет фонаря, и я увидел.
Лицо распухло. Глаза — щёлочки в отёкших, багровых подушках. Губы раздуло. Шея, руки — сплошные волдыри. Она тряслась крупной дрожью и скулила — тихо, монотонно, как тот баран на ферме. Слёзы текли по распухшим щекам. Вокруг роились мириады насекомых.
— Бо-рис... — прохрипела она. — Забери меня... Пожалуйста... Мне плохо... Дай воды.
Я разрезал верёвки. Она упала на землю. Я поднял её, донёс до машины, уложил на заднее сиденье и накрыл куском брезента из багажника. Включил печку на полную. Она рыдала — хрипло, задыхаясь, — и пыталась расчесать лицо, но я перехватил её руки:
— Не чеши. Только хуже будет. Сейчас домой приедем.
Привёз. Дал антигистаминное. Намазал мазью от укусов. Она лежала на диване в гостиной и выла. Тихо, в подушку.
Утром, когда отёк немного спал и она смогла открыть глаза, я сел напротив.
— Значит теперь слушай меня, Надежда. Сегодня ты соберёшь вещи и уедешь. К сестре, к подруге, к чёрту на рога — мне без разницы. В этот дом ты больше не вернёшься. Детям и внукам я расскажу сам. Если начнёшь врать — у меня всё сохранено. Каждое твоё сообщение. Каждая фотография. Каждое видео. Тебе и баранопасу конец.
— Борис...
— Я не закончил. Вчера ночью я стоял у его фермы с канистрой бензина. Хотел спалить всё к чёртовой матери. Хотел спалить — и спалил бы. Но не стал. Знаешь почему?
Она молчала.
— Потому что я — не он. И не ты. Я всю жизнь был по эту сторону закона. И из-за вас двоих чертей я на ту сторону не перейду. Моя жизнь в 64 не закончилась, еще много впереди. Но запомни, Надежда: это не прощение для тебя. Это моё решение для себя. Моё решение — остаться человеком. А ты — собирай вещи и исчезни.
Она собирала вещи три часа. Я сидел на крыльце и пил чай с чабрецом. Рыжая квохтала во дворе. Орех шелестел — ветер поднялся, и жёлтые листья падали на дорожку, которую я выложил своими руками десять лет назад.
Она пошатываясь вышла с двумя чемоданами. Остановилась у калитки.
— Борь... Я понимаю, что заслужила. Всё заслужила. Но ты... ты мог меня ведь там оставить вчера. В лесу. Я думала — всё. Думала, ты меня там бросишь и мне конец. От мошки, от страха, от всего. Я никогда в жизни так не боялась.
— А надо было бояться раньше, — сказал я. — Когда ты в номере «тигра» ублажала. Когда нашу тетрадь переписывала. Когда мне в глаза смотрела и врала, что на семинаре всё хорошо и скучаешь. Вот тогда надо было бояться. А сейчас — поздно. Вали.
Она уехала.
Жене Тимура Зареме я отправил одно только сообщение. С фотографией мужа из номера 214 — обрезанной так, чтобы было видно его физиономию, опознаваемую и при этом вполне понятную. И текст: «Это твой муж Тимур в наручниках. Пока что он надевает их сам. Но кажется, есть люди которые рады будут углубить его интересы. Которые знают где его ферма. Знают, где живёшь ты, Зарема. Если вы через неделю ещё будете на Кубани — они точно приедут поиграть в эти ролевые игры вместе с вами.».
Через три дня Олеся написала в семейный чат, что проезжала мимо Кущёвской и видела: ферма закрыта, на воротах замок, барашков нет. Соседи сказали — хозяин срочно уехал в Крым. Всей семьёй. Навсегда.
Борис Андреевич, мой тесть — давно покойный, царствие небесное. Но я вспоминаю его слова, которые он сказал мне перед свадьбой: «Борька, ты береги её. Она девка хорошая, но с характером. Если не уследишь — потеряешь».
Не уследил. Потерял. Или — она потеряла. Каждый тут решает сам.
Дети позвонили через неделю. Оба выслушали. Сашка сказал: «Пап, ты всё правильно сделал. Мы с тобой». Олеся расплакалась и спросила: «А мама где будет жить?» Я ответил: «Это теперь её забота, дочка. Не моя».
Внуки приезжают по выходным. Настенька — та самая, из-за которой я пятнадцать лет назад ездил в Тихорецк — теперь взрослая, двадцать семь лет, работает врачом в Краснодаре. Приехала, обняла. Долго. Крепко. Ничего не сказала. Не надо было.
Лёнька заходит по субботам. Привозит мясо, сидим на кухне, пьём чай. Иногда — кое-что покрепче.
А вы как думаете, мужики, правильно я тогда остановился? Или надо было оставить Надьку в лесу, а этого "тигра" с овцами его в сарае засмолить?