Есть у нас в Заречье пара одна - Василий да Клавдия. Живут они много лет душа в душу. Дом у них крепкий, корова, поросята. Клава - баба строгая, хозяйственная, руки у нее вечно в работе, шершавые. А Вася... Вася мужик золотой, топором так работает, что загляденье. Одно у него слабое место было - как праздник какой большой в селе, так душа у Василия нараспашку. Не буянил, кулаками не махал, посуду не бил. Просто уходил в тихий, глухой загул дня на три-четыре.
Клава терпела, ругалась, ухватом грозила, но всегда прощала. Любила ведь.
И вот, значит, урожай собрали. Василий наш три дня по соседям гулял, а на четвертый день притих. Лежит дома на печи, стонет, света белого не видит. Голова чугунная, руки трясутся.
В то утро сижу я у себя в медпункте, карточки разбираю. Вдруг дверь скрипит, и на пороге Клавдия появляется. Лицо бледное, платок на плечи кое-как накинут, а в глазах - не пойму что. То ли слезы блестят, то ли смешинки пляшут.
- Семёновна, - выдыхает она, прислонившись к дверному косяку. - Ох, ну и денек... Я, кажись, грех на душу взяла.
У меня аж сердце в пятки ушло. Встаю, табуретку ей пододвигаю.
- Батюшки, что ж творится-то, Клава? Садись, отдышись. Случилось чего?
Она села, краешек передника в руках комкает, пальцы так и белеют.
- Васька мой помирать собрался, - говорит, а сама лицо руками закрыла. И слышу - плечи трясутся. Но не от плача, а от смеха глухого, нервного.
Понимаете, какое дело…
Вася с утра проснулся, хворает с перепою, просит: «Клавдюшка, дай хоть каплю, опохмелиться, а то помру». А Клава злая на него была, как черт на ладан. Нашла она в сарае старую бутылку мутную. Вылила оттуда всю дрянь, вымыла хорошенько. А внутрь налила отвар ромашки, липы, да перца жгучего сыпанула. Цвет получился - чистая отрава. Поставила она эту бутыль на стол в летней кухне, будто кто-то забыл.
Вася ее вышел во двор, увидел бутылку. Ну и, не глядя, залпом полстакана хлебнул, чтобы опохмелиться. А Клава как закричит дурным голосом, как бросится к нему, руки заламывая: «Вася! Батюшки! Ты что ж наделал?! Это ж морилка для дерева старая, дедовская! С нее ж дед Митяй в том году в Ольховке в муках помер!»
Василий как услышал такое, так и обмяк. Глаза вытаращил, за грудь схватился.
- И что теперь? - спрашиваю я, а сама уже чемоданчик свой старенький собираю. С такими вещами не шутят. Страх - он ведь и здорового человека в могилу свести может.
- Лежит, - вздыхает Клава. - Сказал, ноги немеют. И дышит так часто-часто. Семёновна, пойдем со мной. Я уж сама испугалась. Вдруг у него от страха и впрямь сердце остановится? Душа не на месте.
Накинула я свою телогрейку, взяла сумку, и пошли мы по деревне. Собаки лают где-то вдалеке, трактор тарохтит... Идем молча. Клава только носом шмыгает.
Подходим к их избе. Заходим в сени, потом в горницу. Запах в доме тяжелый - перегаром тянет, щами вчерашними да корвалолом.
Василий лежит на кровати поверх лоскутного одеяла. Лицо белее мела, капельки пота на лбу блестят. Руки на груди сложил, глаза в потолок уставил. Увидел меня - и губы у него задрожали.
- Семёновна... - шепчет он едва слышно. - Пришла... Успела, слава Богу.
Подошла я к нему, села рядышком на стул скрипучий. Взяла за руку. Ладонь у него холодная, мокрая, а пульс скачет, как ненормальный, сердце от ужаса чуть из груди не выскакивает.
Никакого отравления там и в помине нет, только страх животный, первобытный.
- Что, Василий, худо тебе? - спрашиваю тихо, ласково, а сама на Клаву кошусь. Она у печки встала, лицо бледное, глаза огромные. Поняла, что перегнула палку.
- Худо, Семёновна, ох, худо, - простонал Вася. - Чувствую, как холодеет всё внутри. Правду люди говорят, смерть с ног начинается... Ты мне скажи, сколько мне осталось? До вечера дотяну?
Я вздохнула, поправила ему подушку.
- Лежи, Вася, лежи. Сердце у тебя еще бьется.
Лицо Василия исказила судорога. Он закрыл глаза, и из-под плотно сжатых век покатились две крупные, тяжелые мужские слезы. Они проложили мокрые дорожки по небритым щекам и спрятались в усах.
Он задрожал всем телом. Руки его, те самые золотые руки, что играючи срубы ставили, теперь беспомощно скребли лоскутное одеяло.
- Клава... - позвал он хрипло, надрывно. - Клавушка моя... подойди.
Клава на деревянных ногах подошла, присела на краешек кровати. Смотрит на него, а у самой уже глаза на мокром месте
- Прости меня... - Василий потянулся дрожащей рукой и коснулся ее седой пряди, выбившейся из-под платка. - Прости ты меня, ирода окаянного. Всю жизнь я тебе испоганил. А помнишь... помнишь, как мы на речку бегали? Когда молодые были. Платье на тебе ситцевое, в мелкий цветочек... Я ж тогда смотрел на тебя и думал: ангел с небес спустился. Клялся себе, что пылинки сдувать буду. А сам...
Он задохнулся, закашлялся. Клава схватила его руку, прижала к своей мокрой щеке, целуя шершавые пальцы.
- Васенька, молчи, не рви душу... - заголосила она искренне, уже забыв про весь свой спектакль.
- Ты слушай, слушай меня, пока я в памяти, - торопливо заговорил Вася. Ты, Клава, не плачь по мне. Я того не стою. Ты вот что... Ты под старым комодом, что в сенях стоит... половицу там крайнюю поддень.
Клава замерла, глядя на него широко раскрытыми глазами.
- Какую половицу, Вася? О чем ты?
- Там тайничок у меня под доской выпилен, - Василий говорил быстро, словно боясь не успеть. - Я туда денежку складывал. Помнишь, ты говорила.. Про машинку швейную, электрическую... Вздыхала, что хочется, но с пенсии… дорого. А я на пилораме мужиков подменял, по выходным колымил. Откладывал копеечку к копеечке. Тебе на день рождения хотел... сюрприз сделать. Накопил, Клавушка. Там в тряпицу завернуто. Купи себе ту машинку. Шей, радуйся... Хоть на старости лет в радости поживешь, без меня, пьяницы...
Он закашлялся, перевел дух. Я сижу тихо-тихо, боюсь спугнуть этот момент. В комнате только ходики стучат, да ветер за окном веткой яблони по стеклу скребет.
Клава сидела неподвижно. Смотрела на мужа, на его бледное, испуганное, но такое родное лицо. А потом вдруг как заголосит! Упала ему на грудь, обняла за плечи широкие и зарыдала в голос, навзрыд.
- Васька! Дурак ты мой ненаглядный! - причитала она, заливаясь слезами. - Да живой ты, живой! Какая отрава?! Вода это была из колодца, да ромашка с перцем! Отвар я тебе заварила, чтоб неповадно было пить! Проучить хотела, дура старая! Прости ты меня, ради Христа!
Василий лежал молча. Только моргал часто-часто. Лицо его медленно розовело. Он приподнялся на локтях, посмотрел на жену, потом на меня.
- Как... вода? - хрипло спросил он. - С ромашкой?
- С ней проклятой, - рыдала Клава, целуя его колючие щеки. - Живой ты, Васенька! Не умрешь ты! Не нужна мне никакая машинка, не нужны мне деньги эти! Ты мне живой нужен, слышишь?!
Я смотрела на них, и у самой глаза на мокром месте были. Василий вдруг обхватил Клаву своими сильными руками, прижал к себе так крепко, словно боялся, что она растворится в воздухе. Он уткнулся носом в ее пуховый платок, и я увидела, как вздрагивают его широкие плечи.
Я тихонько встала, подхватила свой чемоданчик и на цыпочках вышла в сени. Слышу - там, в горнице, плач сменяется тихим смехом, шёпотом каким-то горячим. Примирение пришло. Такое, знаете, выстраданное, настоящее.
Через полчаса сидели мы втроем на кухне. Клава чайник вскипятила, достала варенье малиновое, пироги вчерашние подогрела. Василий сидел румяный, живой, пил чай из граненого стакана и всё смотрел на жену так, будто впервые её увидел. А она всё подкладывала ему кусочки получше, и руки у неё уже не тряслись.
- Ну, Клавдия, - сказал Вася, прихлебывая чай. - Удружила ты мне. Я ж там, на краю, всю жизнь свою перебрал.
- И я перебрала, Вася, - тихо ответила она. - Больше никаких шуток таких не будет. И ты уж...
- Не буду, - твердо сказал он. И я знала - сдержит слово. По крайней мере, надолго.
Я допила свой чай, поблагодарила хозяев и пошла обратно к себе в медпункт. Солнце уже высоко поднялось, пригревало по-осеннему ласково. Жизнь в Заречье шла своим чередом. Но на душе у меня было так светло, так тепло, будто я ключевой воды напилась.
С тех пор, дорогие мои, как отрезало. Ни капли в рот Василий больше не берет. И машинку ту Клаве справил, строчит она теперь на ней вечерами. А как встретит меня на улице - так глаза опускает и улыбается виновато. Помнит свой страх. Помнит, как ценна жизнь.
Вот и думай потом... Стоило ли до такого страшного обмана доводить, чтобы любовь свою заново под старым комодом отыскать? Правду ли говорят, что мы начинаем ценить только тогда, когда думаем, что навсегда потеряли?
А вы как считаете, милые мои? Оправдан ли был Клавин поступок? Можно ли во спасение так над человеческим сердцем измываться или был другой путь?
Если по душе пришлась история - обязательно подписывайтесь. Будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.