Гена всё так же держал пчёл. Я узнала это от Нади ещё в автобусе, когда мы тряслись по разбитой дороге от Тулы до Малых Вязов.
Надя сидела рядом, смотрела в окно и рассказывала про маму, та слегла в апреле, теперь лежит, почти не встаёт. Я слушала, кивала, и где-то на полдороге она вдруг сказала, словно вспомнила:
— А Геннадий на хуторе, кстати. Пчёл уже три улья. Говорят, мёд у него знатный.
Я ничего не ответила. Только посмотрела в окно, где за речкой лежало то же поле, что в восемьдесят шестом.
Тридцать восемь лет. Хорошо, что Надя считала, я бы и не угадала.
В тот год мне был двадцать один. Приехала я к Наде случайно, точнее, не совсем случайно. У меня было два месяца летней практики и предложение провести её в деревне, помогать на колхозных работах. Надя звала ещё с мая: «Приезжай, у нас теперь и телевизор есть, и смородина в саду». Мама провожала на Московском вокзале, сказала: «Деревня — это здоровье, иди».
Автобус из Тулы ходил один раз в день, отправлялся в шесть утра. До Малых Вязов, билет пятьдесят копеек, дорога час с небольшим. На остановке деревянный навес, от него надо пройти двести метров до первой улицы. Я тащила сумку и думала, что попала на другую планету.
Хорошо, что думала недолго.
В деревне оказалось спокойно, как нигде. Надя с утра уходила на ферму, я оставалась одна и делала что хочу. Читала на сеновале. Ходила за земляникой к леску за огородами. Один раз вышла к реке под вечер и просидела там до темноты, лягушки в осоке квакали так нагло и ровно, что казалось, это радиопередача.
В деревне тогда говорили про Чернобыль вполголоса. По радио в сельмаге давали скупые сводки, бабки на лавочке перешёптывались. Надина мать сказала за ужином: «Далеко ведь от нас, слава богу». Мы помолчали и согласились. Что ещё говорить.
Гену я не замечала первые дни. Ну то есть видела, высокий, в замасленной телогрейке, проходил мимо двора с инструментом. Надя обронила: «Это Геннадий, рядом живёт, при дороге, механик у нас на тракторном». Я кивнула и забыла.
Познакомились мы из-за велосипеда. Надин «Урал» лопнул заднее колесо, она попросила Гену починить, пришла с работы пораньше и тут же убежала обратно, мать звала. Мы остались вдвоём: я с книжкой на ступеньках крыльца, он с велосипедом у сарая.
Он работал молча. Снял колесо, проверил камеру, поставил заплатку. Потом, не поворачиваясь, спросил:
— Студентка?
— Педагогический. Второй курс.
— Учительница, значит.
— Будущая, — ответила я. — Ещё три года как-нибудь.
Он хмыкнул. Поставил колесо, вытер руки о тряпку и спросил:
— Хутор деда Захара видела?
— Нет.
— Там интересно. Завтра покажу, если хочешь.
Я сказала «хочу», просто потому что делать было нечего, и любопытно стало.
На следующий день он ждал у Надиного двора в семь утра. С термосом и ключом.
Километр через луг, потом лесная полоса, потом поляна. На ней, домик. Точнее, банька. Деревенский дом давно рассыпался, остались только заросший фундамент и сад с яблонями, такими старыми, что ветки уткнулись в землю, как столетние старики, которые присели и не встали. Но банька стояла. Крыша почти целая, дверь с крюком, окошко с кусочком старого тюля.
Внутри было чисто и тихо. Солома золотистая на лежаке, полка на стене с жестяной коробкой, веник с совком у порога.
— Это всё ты сам? — спросила я.
— Ну. Заменил несколько досок, крышу подрихтовал. Дед Захар умер три года назад, а место жалко бросать.
Он уже разводил огонь в самодельной печурке из красных кирпичей на поляне. Я присела на широкий пень и смотрела, как закипает вода в закопчённом чайнике, видавшем виды, с гнутой дужкой, явно дедовском.
Гена набрал горсть листьев с одичавшего смородинового куста у стены и бросил их прямо в кипяток. Через минуту из носика потянулся пар с таким запахом, что я закрыла глаза. Что-то между летним лесом и старой кухней, запах, у которого нет одного слова.
— Надо же, — сказала я. — Никогда не пила такого чая.
— В городе вообще не пьют, — ответил Гена, — там из пакетиков всё.
Мы сидели и пили чай, и Гена рассказывал историю хутора. Что дед Захар вернулся с войны один из трёх братьев. Что прожил здесь всю жизнь, держал пчёл и пил мёд каждое утро. Что жена его варила варенье из лесной земляники на открытом огне, с дымком, и разливала в банки с пергаментными крышками. Что дочь их уехала в большой город и почти не навещала.
Я слушала и смотрела на яблони.
— Пчёл не осталось? — спросила я.
— Пока нет, — ответил Гена. — Но хочу завести. Вот смотрю, где улей поставить.
Мы стали ходить на хутор каждый день. Надя посмеивалась: «Романтика деревенская», но без злобы. Иногда сама увязывалась, и тогда они с Геной рассказывали что-то вдвоём, перебивая друг друга, как старые приятели.
Как-то незаметно выяснилось, что на хуторе есть всё для дня: родник в низине в двадцати метрах от баньки, смородина и малина вдоль южной стены, пень у печурки как стул, скамейка на двоих у самого входа. Гена уходил к трём часам на смену в колхозную мастерскую, возвращался к шести. Я иногда оставалась одна, читала, смотрела на яблони, слушала, как гудят над смородиной шмели.
Мы говорили про всё. Про книги, оказалось, у него дома половина Джека Лондона и весь Шукшин. Про то, останется ли он здесь или уедет в город. Про то, что на следующий год хочет получить отпуск и поставить новый дом.
— Ты серьёзно собираешься тут жить? — спросила я.
— А где ещё, — ответил он просто. — Тут место моё.
Помолчал и добавил:
— Только до свадьбы ещё дожить.
Я засмеялась. Не потому что было смешно, а потому что не знала как иначе.
За три дня до моего отъезда мы сделали клумбу у входа в домик. Гена откопал куст флоксов из дедова сада, я выдернула несколько колокольчиков у дороги. Посадили неловко, не по правилам, стебли торчали в разные стороны. Но было по-настоящему.
— Красиво, — сказал Гена, и я поняла, что говорит не о цветах.
Вечером он проводил меня до Надиного двора. Остановились у калитки. Было уже темно, над деревней звёзды, из дома пахло жареной картошкой.
— Ты приедешь ещё? — спросил он.
Я не ответила сразу. Потом:
— Не знаю, Ген.
Он кивнул. Мы попрощались.
Мы написали друг другу раз десять за осень, может, чуть больше. Его письма были короткие, с кривыми строчками: как будто торопился, писал на ходу. Но там было всё важное: пчёл завёл, поставили фундамент, яблоня в саду упала и на её месте теперь площадка под будущую веранду.
Потом письма стали реже. Потом я перестала отвечать. Закружило: диплом, распределение в школу, замужество, переезд. Надя ещё писала несколько лет, открытки к Новому году. Потом заглохло.
Пока не позвонила прошлой весной.
Я вышла на маршруте у Малых Вязов и первый раз за тридцать восемь лет вдохнула этот воздух. Тот же, что в восемьдесят шестом, трава, луг, немного навозом от дальней фермы. В окне автобуса, пока ехали, мелькали те же тополя, только провода тянулись другие и столбы новые.
— Гена на хуторе? — спросила я у Нади. Не знаю зачем.
— На хуторе, — сказала она. — Пчёл уже три улья. Мёд говорят — знатный.
Мы пошли к её дому. У огорода я задержалась и посмотрела в сторону лесной полосы.
Там, над деревьями, едва различимо, тянулся дымок. Может, кто жжёт траву. Может, Гена топит баньку. Май, прохладно ещё.
Я не пошла к хутору. Надина мама ждала нас дома, Надя держала меня за руку, и надо было идти. Но на обратном пути я долго смотрела в сторону того леска.
Флоксы за тридцать восемь лет наверняка разрослись. Или не выжили. Я не знала. Думала об этом всю дорогу до Тулы.
Вы поехали бы к нему, или прошли бы мимо? Я сама не знаю, что правильнее. Про хуторской дымок думаю до сих пор. Если эта история отозвалась, подпишитесь: здесь истории, в которых что-то тихо ждало своего времени. Иногда, лето. Иногда, всю жизнь.