История, какой мы её знаем, полна имён. Откройте любой учебник, и вы увидите их — правителей, полководцев, реформаторов. Сама структура нашего повествования о прошлом будто бы подталкивает к простой и ясной мысли: мир меняют великие люди. Шотландский историк и философ Томас Карлейль в 1841 году облёк это ощущение в чеканную формулу, опубликовав книгу «Герои, почитание героев и героическое в истории». Его вывод был радикален и бескомпромиссен: «Всемирная история, история того, что человек совершил в этом мире, есть, по моему разумению, в сущности, история великих людей, потрудившихся здесь, на земле». В этой системе координат массы — лишь пассивный фон, глина, избранным героям суждено лепить эпохи по своей воле, словно по божественному предначертанию.
Однако эта ясность обманчива. Стоит лишь немного отступить в сторону и задать следующий слой вопросов, как стройная картина начинает трещать по швам. Действительно ли личность — демиург истории, или она сама есть лишь продукт неумолимых тектонических сил? Мы переоцениваем фигуру героя, заворожённые блеском короны и грохотом побед, или же, наоборот, недооцениваем ту уникальную искру, что способна поджечь целый континент? Иными словами, кто кого создаёт: эпоха — личность, или личность — эпоху? И как отличить подлинного инициатора перемен от симптома, в котором вызревающий кризис всей системы находит лишь своё самое громкое и зримое воплощение?
В тисках законов: Гегель и Плеханов
Чтобы подступиться к этим вопросам, нужно первым делом отойти от магии одного имени и вглядеться в ту бездну сложности, которую открывает философия истории. Разные школы мысли здесь занимают позиции подчас диаметрально противоположные. Карлейлевский культ героя — это, скорее, отправная точка большого спора, его самый эмоциональный и зрелищный полюс. На противоположном конце нас встречает фигура немецкого философа Георга Вильгельма Фридриха Гегеля, который в своих «Лекциях по философии истории», прочитанных в 1820-х годах, предложил взглянуть на дело совсем иначе.
Гегель не отрицал значения великих фигур, но отводил им роль совершенно особого, почти безличного свойства. В его диалектической системе есть понятие «Мирового Духа» — некой надындивидуальной разумной силы, которая и выступает подлинным двигателем истории. Всё, что происходит, есть не что иное, как поэтапное развёртывание этого Духа, его путь к осознанию собственной свободы. Где же здесь место для личных амбиций Цезаря или дерзости Наполеона? Гегель объясняет это через формулу «хитрости разума». Исторические люди, по его мнению, — это те, кто интуитивно уловил, «что нужно сейчас», чьи личные страсти и цели случайно, но точно совпали с вектором движения Мирового Духа. Они действуют, думая, что преследуют лишь собственную выгоду, но на деле служат инструментом для решения более масштабной исторической задачи. Их трагедия и состоит в том, что, выполнив свою неосознанную миссию, они становятся ненужными, как отцветшее растение, и история «сбрасывает их со сцены». В такой оптике личность — не творец, а скорее избранный и использованный медиум, через которого говорит само время.
Эту линию, но уже на совершенно ином, материалистическом фундаменте, жёстко проводит марксистская мысль. Русский философ и политический деятель Георгий Валентинович Плеханов в своей работе 1898 года «К вопросу о роли личности в истории» даёт мощный ответ сторонникам «теории героев». Он не спорит с тем, что люди, стоящие во главе движений, обладают яркой индивидуальностью и могут влиять на частности — на скорость, форму, даже на исход отдельных событий. Но направление истории, по Плеханову, определяется отнюдь не их волей. Оно задаётся объективным развитием производительных сил — тем, как общество в данный момент умеет и может производить материальные блага. Именно из этого базиса вырастают классы, их интересы и их борьба. Выдающаяся личность, пишет Плеханов, значима лишь постольку, «поскольку она понимает объективную необходимость и служит её орудием». Если бы Наполеон погиб от шальной пули в 1796 году, его место, пусть и с иными тактическими талантами, занял бы другой генерал, выдвинутый революционной буржуазией Франции для защиты её завоеваний от коалиции феодальных монархий. Личность — это яркий узор на поверхности, но глубинное течение реки определяется не им, а рельефом дна и силой тяжести.
Лавина и её спусковой крючок
В этом споре двух полюсов — абсолютной свободы героя и жёсткого детерминизма экономики и духа — существует и третий, не менее важный ракурс. Его можно назвать «теорией симптома» или, если использовать более академический язык, синергетическим подходом. Синергетика — это наука о самоорганизации сложных систем. Представьте себе горный склон, на котором долгую зиму копился снег. Система находится в крайне неустойчивом, напряжённом состоянии. Будет ли лавина? Когда? И что станет её спусковым крючком? Ответ: крик птицы, неосторожный шаг лыжника, порыв ветра. Лавина сойдёт с подавляющей вероятностью, потому что для неё созрели все макроусловия — наклон склона, масса снега, перепад температур. Но конкретный миг схода инициирует ничтожная микрофлуктуация.
Именно так и предлагает рассматривать исторические переломы этот подход. Развитие крупных общественных систем — империй, наций — это не плавная прямая, а череда периодов относительной стабильности, которые сменяются моментами крайней неустойчивости, точками бифуркации, используя термин синергетики. Это моменты распада старых связей, кризиса, революционной ситуации. И вот в такие короткие эпизоды, когда система приходит в состояние крайне неравновесного хаоса, роль малого воздействия — в том числе воли конкретной личности — резко и нелинейно возрастает. В «спокойные» века даже фигура на троне, обладатель огромной формальной власти, часто остаётся заложником неповоротливых институтов, традиций и интересов могущественных групп. Его свобода манёвра минимальна. Но когда рушится старый порядок, когда привычные рычаги управления перестают работать, на первый план выходит тот, кто способен действовать быстро, нетривиально и решительно. В ситуации, которую русский писатель Лев Толстой в романе «Война и мир» назвал «роевым движением масс», человек с железной волей, пусть даже движимый собственными демонами, может направить хаос в то или иное русло. В такие моменты он перестаёт быть просто продуктом эпохи и становится её водителем.
Толстой, полемизируя с историками своего времени, довёл идею бессилия личности перед стихией до своего логического и художественного предела. В его романе французский император Наполеон Бонапарт появляется не как гениальный стратег, а как самовлюблённый актёр, всерьёз уверенный, что именно он дирижирует Бородинским сражением. На деле же, показывает Толстой, Наполеон отдаёт запоздалые и невыполнимые приказы, которые тонут в дыму и неразберихе. Исход битвы решается не его гением, а тысячами микроволь солдат, моральным духом войска, который сам русский полководец Михаил Илларионович Кутузов понимал как нечто, чем можно лишь едва-едва управлять, но не приказывать. Единственная задача великого человека, по Толстому, — не мешать истории, пытаясь навязать ей свою мелкую волю, а чутко улавливать направление «равнодействующей множества воль» и следовать ему, самоустраняясь от соблазна диктата.
Случайность и воля: Гитлер и Ленин
И всё же, если мы примем толстовскую логику чистого фатализма, мы столкнёмся с парадоксом, который ставит под сомнение и эту стройную теорию. В истории известны фигуры, чей приход к власти был результатом настолько длинной и невероятной цепочки случайностей, что говорить о полной их «заменимости» не приходится.
Возьмём фигуру Адольфа Гитлера, рейхсканцлера и фюрера Германии с 1933 по 1945 год. Его назначение главой правительства в конце января 1933 года вовсе не было предопределено объективными экономическими законами или безальтернативным требованием немецких элит. Анализ событий показывает, что к концу 1932 года экономический кризис в Веймарской республике пошёл на спад, а политическое влияние нацистской партии, напротив, начало снижаться, что сопровождалось падением числа голосов на выборах и тяжёлым внутренним кризисом в самой партии. Сам Гитлер, по свидетельствам его окружения, находился в состоянии, близком к отчаянию. Его приход к власти стал возможен из-за уникальной и трудно предсказуемой комбинации факторов: интриг небольшой группы советников престарелого президента Пауля фон Гинденбурга, их неспособности предвидеть последствия, недооценки личности фюрера традиционными консервативными политиками, считавшими, что смогут его «приручить» и использовать в своих целях. Вёлся сложный политический торг, и результат мог быть иным. Если бы в тот конкретный момент маховик интриг повернулся иначе, что стало бы с историей XX века? Была бы неизбежна мировая война именно в той форме, в какой она произошла? Было бы неизбежным систематическое уничтожение целых народов, закреплённое на государственном уровне? Историческая наука не может дать на это однозначного ответа, но сам вопрос ясно показывает предел любых детерминистских моделей. В точке бифуркации дьявол, а часто и трагедия, кроется в деталях, в конкретных решениях конкретных людей.
На другом историческом и нравственном полюсе находится пример, который, напротив, часто используют для демонстрации того, как системный запрос находит себе подходящего выразителя. Это Владимир Ильич Ленин, основатель Советского государства. Россия 1917 года бурлила. Война истощила страну, продовольственный кризис в городах породил отчаяние, а многовековая архаика аграрного вопроса создала взрывоопасную массу недовольного крестьянства в солдатских шинелях. Левые идеи носились в воздухе. Был ли приход к власти радикальных социалистов в той или иной форме практически неизбежен? Многие историки склоняются к тому, что да. Была ли неизбежна победа именно большевиков, а не их многочисленных конкурентов слева — эсеров или меньшевиков? Здесь уверенности меньше. И уж совсем мало кто возьмётся утверждать, что без личности самого Ленина революция приняла бы ту же самую форму. Его фанатичная вера в марксистское учение, его несгибаемая воля, его политическая гибкость, помноженная на радикализм, и его специфическое умение точно определять момент для удара — все эти личные качества наложили глубокий отпечаток на ход событий. Структура создала возможность для землетрясения, но магнитуда и направление первого, самого сокрушительного толчка были во многом определены качествами этого конкретного человека.
Непредсказуемый избыток: шов между средой и решением
Дилемма, таким образом, не имеет простого решения. Ответ на вопрос о роли личности всегда конкретно-историчен. В эпохи стабильности, когда общественные институты работают как хорошо смазанный механизм, отдельный человек — даже самый высокопоставленный — чаще всего лишь функция системы. Его можно убрать, и машина будет работать дальше, управляемая другими, во многом похожими и легко заменимыми деталями. Однако в эпохи кризисов, революций и войн фактор личности резко возрастает. Система теряет жёсткость, старые правила отменяются, а неопределённость становится главным параметром бытия. В этот краткий миг на поверхности расплавленной лавы истории остаются те, кто способен действовать, а не рефлексировать. Именно в эти периоды у людей появляется реальная альтернатива, и их выбор — будь то решение о начале войны, о проведении радикальной реформы или, наоборот, о примирении — может запустить цепь событий, которые будут определять жизнь поколений на сто лет вперёд. Как только этот момент проходит и на месте хаоса кристаллизуется новый порядок, маятник снова идёт в обратную сторону. Новая система сама начинает формировать людей под свои нужды, и окно возможностей для героев-одиночек захлопывается.
Но даже в этой сложной картине есть ещё один нюанс, не позволяющий окончательно объявить личность лишь «продуктом среды». Это вопрос того самого «носа Клеопатры», о котором говорил французский математик и философ XVII века Блез Паскаль. Если бы Клеопатра, последняя царица эллинистического Египта, была менее привлекательна для римского полководца Марка Антония, исход их драматического противостояния с Октавианом мог бы быть иным? Скорее всего, нет, и возвышение Рима было предрешено. Но эта ирония подводит нас к более серьёзному измерению: личность непредсказуема не только в своих великих свершениях, но и в своих провалах, слабостях, внезапных озарениях. Никакая социология не предскажет галлюцинацию, принятую за голос Бога, внезапный приступ милосердия у тирана или парализующую нерешительность в самый ответственный момент.
Следовательно, мы не можем свести личность к простой «функции» от социально-экономических переменных. Она всегда несёт в себе избыток непредсказуемости, некоторый «шум», который в повседневности гасится рутиной, но в момент кризиса способен стать сигналом, меняющим всё. Мы переоцениваем личность, когда приписываем ей авторство тектонических сдвигов, которые зрели веками, и когда ищем в ней единственную причину мировых катастроф. И мы же фатально её недооцениваем, когда представляем историю как обезличенный поток, забывая, что за каждым законодательным актом, каждым выстрелом и каждым научным открытием стоит конкретный выбор, сделанный живым человеком из плоти и крови.
История не пишется ни героями в вакууме, ни безликими массами. Она пишется в точке их напряжённого, конфликтного и непредсказуемого соприкосновения, где структура задаёт спектр возможностей, а личность, словно из колоды карт, выдёргивает одну из них, делая виртуальное реальным. Так что вопрос «кто важнее?» сам по себе неверен. Правильный вопрос: «когда и при каких обстоятельствах роль личности становится критической?». И ответ на него, кажется, заключается в том, что герой не ломает ход истории по своему произволу, но он способен, подобно стрелочнику на железной дороге, перевести её на новый путь в тот короткий миг, когда состав теряет инерцию и готов изменить направление. А порой и толкнуть его под откос. И то, какой именно путь будет выбран, навсегда останется загадкой, соединившей в себе ледяное дыхание истории и горячее сердце человека.