Нина сняла фартук, сложила его вчетверо и положила на край стола. Руки пахли луком и чем-то кислым, похожим на уксус.
Он позвонил в половине шестого. Как всегда по пятницам.
– Задержусь на объекте. Не жди.
– Хорошо, – сказала она и нажала отбой.
Чайник ещё не закипел. Она стояла у плиты, смотрела на мелкие пузырьки, которые поднимались со дна, и считала. Не секунды. Пятницы. Сто пятьдесят шесть пятниц подряд он звонил ровно в половине шестого и говорил одно и то же. Голос спокойный, чуть виноватый, с лёгкой хрипотцой, которая появлялась, когда он врал.
Она знала про хрипотцу. Три года знала.
Первый раз она увидела случайно. Искала в его куртке ключи от гаража, а нашла чек из «Детского мира». Комбинезон, размер 74, цвет: мятный. Их младшей, Полине, тогда было одиннадцать. Комбинезон семьдесят четвёртого размера ей точно не подходил.
Нина положила чек обратно в карман. Застегнула молнию. Повесила куртку на крючок у двери, третий слева, где она всегда висела.
А потом села на табуретку в коридоре и просидела так минут двадцать, пока не замёрзли ступни. Пол был холодный, октябрьский. Она сидела без тапок, в одних носках, и чувствовала каждую плитку.
Вечером Геннадий вернулся в девять. Пахло от него не духами и не чужой женщиной. Пахло бензином и сигаретами, как обычно. Он снял ботинки, поставил их ровно, носками к стене.
– Ужинать будешь? – спросила она.
– Давай.
Она разогрела котлеты. Он ел, листая телефон. Полина делала уроки в своей комнате, и из-за закрытой двери доносился стук клавиш, потому что она всегда печатала рефераты двумя пальцами, громко и яростно.
Нина сидела напротив мужа и смотрела, как он жуёт. Тридцать восемь лет, широкие плечи, коротко стриженный затылок с родинкой чуть левее позвоночника. Она знала этот затылок четырнадцать лет. И родинку знала. И то, как он двигает челюстью, когда задумывается.
Теперь она знала ещё кое-что.
Она не стала проверять телефон. Не стала следить. Не наняла детектива и не устроила сцену. Вместо этого Нина начала слушать.
Геннадий сам рассказывал, если уметь слышать. Не словами. Привычками. Раньше он по субботам спал до десяти, а теперь просыпался в семь и ехал «на стройку». Раньше стриг ногти раз в две недели, теперь каждую неделю. Раньше звонил матери по воскресеньям, а теперь забывал, потому что воскресенья были заняты чем-то, о чём он не говорил.
Мать его, Валентина Сергеевна, звонила Нине сама.
– Генка не берёт трубку. Занят, что ли?
– На объекте, Валентина Сергеевна.
– Всё на объекте и на объекте. Хоть бы матери позвонил.
Нина соглашалась. Обещала передать. Клала трубку и шла варить борщ, потому что борщ не требовал объяснений и не задавал вопросов.
Борщ она варила по четвергам, чтобы к пятнице настоялся. Это было важно: чтобы свёкла отдала цвет, чтобы капуста обмякла, чтобы жир на поверхности застыл тонкой оранжевой плёнкой. Она снимала плёнку ложкой, и ложка была та самая, алюминиевая, с чуть погнутой ручкой, которую они купили в первый год после свадьбы на рынке у метро «Щёлковская».
Четырнадцать лет назад. Другая жизнь.
Через полгода после чека из «Детского мира» Нина узнала имя. Не потому что искала. Геннадий оставил планшет на кухне, и пришло уведомление. Она мыла сковородку и увидела краем глаза: «Лариса: купи молоко, обычное, 3,2%».
Сковородка была чугунная, тяжёлая, с нагаром, который она три года пыталась отчистить. Нина тёрла её металлической губкой и думала: Лариса. Обычное молоко. Три и два процента.
Планшет она не тронула. Положила сковородку на сушилку, вытерла руки полотенцем и пошла в ванную. Закрыла дверь на щеколду, включила воду и простояла под душем двадцать минут. Вода текла по лицу, по шее, по плечам, и она не плакала, потому что плакать означало бы признать, что ей больно, а она ещё не была готова это признать.
Когда вышла, Геннадий уже забрал планшет.
– Ты долго, – сказал он, не поднимая глаз от экрана телефона.
– Голову мыла.
Он кивнул. Даже не посмотрел на её волосы. Они были сухие.
Полина перешла в десятый класс, и жизнь стала состоять из расписания: репетитор по математике в понедельник, английский в среду, подготовительные курсы в субботу. Нина возила её на курсы на автобусе, потому что машина была одна, и по субботам Геннадий уезжал «на стройку».
Автобус шёл от их дома сорок минут с двумя пересадками. Нина сидела у окна и смотрела на город, который за годы стал чужим, как муж. Те же улицы, те же вывески, но всё немного сдвинулось, и она не могла понять: это город изменился или она?
Полина сидела рядом и читала что-то в телефоне. Высокая, выше матери уже на полголовы, тёмные брови почти на переносице, как у отца. Нина смотрела на эти брови и думала: где-то есть ещё один ребёнок с такими же бровями.
Этому ребёнку, если считать от чека, уже три с половиной года.
– Мам, ты чего? – Полина подняла голову.
– Ничего. Задумалась.
– У тебя лицо такое. Как будто зуб болит.
Нина улыбнулась. Улыбка получилась кривая, и она отвернулась к окну, чтобы дочь не заметила.
За окном шёл мелкий ноябрьский дождь. Капли ползли по стеклу наискосок, сливались, разделялись, снова сливались. Она прижала палец к стеклу и провела линию между двумя каплями. Палец оставил след на запотевшем окне.
На работе Нина была бухгалтером. Цифры, таблицы, отчёты. Ей нравилось, что у цифр нет второго смысла. Пять это пять, не шесть и не четыре. Дебет слева, кредит справа, и если не сходится, значит, где-то ошибка, которую можно найти.
С людьми так не работало.
Её начальница, Римма Павловна, женщина шестидесяти двух лет с короткой стрижкой и привычкой носить одни и те же серьги с бирюзой каждый день, однажды спросила:
– Нина, у тебя всё нормально?
– Да. А что?
– Ты вторую неделю обедаешь за компьютером. Раньше ходила в столовую.
Нина посмотрела на свой контейнер с гречкой и котлетой. Котлета была вчерашняя, подогретая в микроволновке, с чуть резиновым краем.
– Просто работы много.
Римма Павловна поджала губы, но больше ничего не сказала. Она была из тех женщин, которые всё понимают, но не лезут. Нина ценила это больше, чем могла объяснить.
После работы она шла пешком до метро. Пятнадцать минут через двор, мимо детской площадки, мимо аптеки на углу, мимо ларька с шаурмой, от которого всегда пахло жареным мясом и кетчупом. И каждый раз, проходя мимо площадки, она замедляла шаг.
На площадке играли дети. Малыши в комбинезонах, школьники на качелях. Она смотрела на малышей и думала: мятный комбинезон. Размер 74. Уже вырос, наверное.
Геннадий стал щедрее. Раньше он на день рождения дарил духи и цветы, стандартный набор, без выдумки. А на пятнадцатую годовщину свадьбы принёс серьги. Настоящие, с маленькими камнями, в бархатной коробочке.
Нина открыла коробочку. Камни блеснули под лампой.
– Красивые.
– Тебе идёт. Надень.
Она надела. Подошла к зеркалу в прихожей. Серьги были тяжелее, чем выглядели, и мочки чуть оттянулись вниз. Нина посмотрела на себя: тридцать семь лет, тёмные круги под глазами, которые не убирает никакой крем, тонкие губы, сжатые чуть плотнее, чем нужно. Волосы забраны в пучок, как всегда.
– Спасибо, – сказала она.
Геннадий обнял её сзади, положил подбородок на плечо. В зеркале они выглядели как пара из рекламы. Счастливые. Близкие.
Она смотрела на отражение и думала: интересно, что он подарил Ларисе. И думала ещё: когда он успевает. Где берёт время, деньги, силы на две жизни. На два дома. На два набора подарков, два «спокойной ночи», два «задержусь на объекте».
Он поцеловал её в шею. Губы были тёплые и сухие.
Нина закрыла коробочку. Серьги она больше не надевала.
На второй год она начала копить. Не специально, не с планом. Просто перестала тратить на себя. Зимнее пальто можно поносить ещё сезон, туфли подождут, крем за восемьсот рублей ничуть не хуже крема за три тысячи.
Она откладывала по пять, по семь, иногда по десять тысяч в месяц. Деньги лежали на карте, которую Геннадий не знал. Карту она завела в другом банке, на работе, в обеденный перерыв. Менеджер, молодой парень с прыщавым лбом, спросил:
– Будете подключать уведомления?
– Нет.
– СМС тоже не нужны?
– Нет. Ничего не нужно.
Он посмотрел на неё странно, но оформил молча.
Дома Нина хранила карту в книге. Толстый том Чехова, собрание сочинений, третий справа на второй полке. Геннадий Чехова не читал. Он вообще мало читал, разве что новости в телефоне и иногда спортивные обзоры.
Книга была надёжнее сейфа.
К концу второго года на карте лежало двести тридцать тысяч. Немного, если думать о квартире. Но достаточно, если думать о первом шаге.
Лариса позвонила сама. Это случилось в феврале, в среду, в два часа дня. Нина была на работе, разбирала авансовые отчёты. Телефон зазвонил, и на экране высветился незнакомый номер.
– Алло?
– Это Нина? Жена Геннадия?
Голос был молодой. Ниже, чем она представляла. С лёгким южным акцентом, который проступал на гласных.
– Да. Кто это?
– Меня зовут Лариса. Мне нужно с вами поговорить.
Нина встала из-за стола. Ноги стали ватными, и она оперлась рукой о край. Пальцы попали на степлер, и она сжала его так, что скоба щёлкнула в пустоту.
– Говорите.
– Не по телефону. Можно встретиться?
Римма Павловна подняла голову от монитора. Нина отвернулась к окну.
– Где?
– Есть кафе на Преображенке, «Чашка». Знаете?
– Найду.
– Завтра в двенадцать. Я буду в зелёном пуховике.
Лариса повесила трубку. Нина стояла у окна и смотрела на парковку внизу. Машины стояли ровными рядами, припорошённые снегом. Степлер она так и держала в руке.
Кафе «Чашка» оказалось маленьким, на шесть столиков, с запахом корицы и подгоревшего молока. За угловым столиком сидела женщина в зелёном пуховике. Она не сняла его, хотя в кафе было тепло.
Лариса оказалась не такой, как Нина представляла. Не моложе, не красивее. Просто другая. Двадцать девять лет, круглое лицо, светлые ресницы без туши, ногти коротко острижены. На руках были мелкие царапины, какие бывают от кошки или от работы с чем-то колючим.
– Вы садитесь.
Нина села. Официантка принесла меню. Нина заказала чай, Лариса ничего не заказала. Перед ней стояла чашка с остывшим кофе, и кольцо пены по краям уже подсохло.
– Вы знаете, кто я, – сказала Лариса. Не вопрос. Утверждение.
– Знаю.
– Давно?
– Три года.
Лариса моргнула. Потом опустила глаза и стала вертеть чашку на блюдце. Чашка скрипела по фарфору, тонко и противно.
– Он говорил, что вы не знаете.
– Он много чего говорит.
Тишина. За соседним столиком женщина в красном шарфе разговаривала по телефону, громко и весело, и это было неуместно, как смех на похоронах.
– У нас сын, – сказала Лариса. – Артём. Ему три года и четыре месяца.
Нина кивнула. Пальцы обхватили чашку с чаем, горячую, почти обжигающую, и она не убрала руки. Тепло проходило через керамику и покалывало кожу.
– Он обещал, что разведётся, – продолжила Лариса. – Говорил: подожди, нужно время, дочь подрастёт. А потом стал реже приезжать. Сначала четыре раза в неделю, потом три. Сейчас два. Иногда один.
Она замолчала и посмотрела на Нину. Глаза были сухие, красные по краям.
– Я не за этим пришла. Не для скандала.
– А зачем?
Лариса достала из сумки конверт и положила на стол. Конверт был обычный, белый, почтовый, без марки.
– Здесь результат ДНК. Он не знает, что я делала. Мне нужно было знать точно.
– Вы сомневались?
– Нет. Но бумага есть бумага.
Нина не притронулась к конверту. Чай остывал. За окном проехал автобус, и стекло кафе мелко задрожало.
– Я не хочу с ним жить, – сказала Лариса. – Уже полгода как. Но алименты на ребёнка мне нужны. И я хочу, чтобы вы знали: я не враг. Я тоже дура, которую обманули.
Нина смотрела на конверт. Белый, чуть мятый с одного угла. Такие продаются в любом почтовом отделении, по пять рублей за штуку.
– Я знаю, – сказала она наконец. – Вы не враг.
Домой она ехала в метро. Конверт лежал в сумке, между кошельком и пачкой салфеток. Нина сидела в вагоне, прижавшись плечом к стеклу, и чувствовала, как поезд вибрирует, как вибрация проходит через лопатку, через рёбра, отдаётся в зубах.
Рядом стояла девушка в наушниках, и из них просачивался тонкий звук, похожий на писк. За ней мужчина в синей куртке держался за поручень и смотрел в пол. Все куда-то ехали. У всех были свои конверты, свои чеки, свои пятничные звонки.
На «Щёлковской» она вышла. Поднялась по эскалатору, прошла через турникет. У метро бабушка торговала вязаными носками и мандаринами. Мандарины лежали горкой на газете, и от них пахло кисло и празднично.
Нина купила три штуки. Положила в карман. Мандарины были холодные и тяжёлые в руке.
Она рассказала не сразу. Не мужу. Сестре.
Тамара была старше на четыре года, жила в Туле, работала медсестрой в поликлинике. У Тамары было двое детей, бывший муж, кот Пряник и способность слушать молча, не перебивая, не ахая, не давая советов.
Нина позвонила ей в субботу вечером, когда Полина уехала к подруге, а Геннадий был «на стройке».
– Тома, мне нужно поговорить.
– Говори.
И Нина рассказала. Всё. С чека из «Детского мира» до кафе на Преображенке. Говорила ровно, без пауз, как диктовала бы отчёт. Цифры, даты, факты.
Тамара молчала так долго, что Нина подумала: связь оборвалась.
– Тома?
– Я здесь. Думаю.
– И что?
– Ты три года молчала.
– Да.
– Три года.
– Да, Тома.
– Зачем?
Нина прижала телефон к уху. За окном было темно, и в стекле отражалась кухня: стол, стулья, холодильник с магнитами из Анапы. Она смотрела на это отражение и не могла ответить. Потому что «зачем» было вопросом, на который у неё не было одного ответа. Их было много, и все неправильные.
– Я думала, что справлюсь, – сказала она наконец.
– С чем справишься?
– Со знанием. Думала, если знаешь, значит, контролируешь.
– И как?
– Никак.
Тамара вздохнула. Нина слышала, как на том конце звякнула ложка о кружку. Тамара всегда пила чай, когда нервничала.
– Тебе нужен юрист, – сказала Тамара.
– Я знаю.
– И квартира.
– Я коплю.
– Сколько?
– Двести тридцать.
– На квартиру не хватит.
– На первый взнос хватит.
Тамара помолчала.
– Ты вообще его любишь ещё?
Нина посмотрела на магниты. Анапа, 2019 год. Они ездили втроём. Полина обгорела, Геннадий учил её плавать, и Нина фотографировала их с берега. На фото они смеялись. Все трое.
– Я не знаю, Тома. Я честно не знаю.
Весна пришла мокрая, грязная. Снег таял, и на тротуарах стояли лужи цвета кофе с молоком. Нина ходила в зимних ботинках до апреля, потому что демисезонные протекали, а новые она решила не покупать. Деньги на карте в книге Чехова стали важнее сухих ног.
Геннадий ничего не замечал. Или замечал, но не спрашивал. Он вообще перестал спрашивать. Раньше хотя бы интересовался, как прошёл день, что на ужин, как Полина. Теперь приходил, ел, смотрел телефон, ложился спать.
По пятницам уезжал.
Нина лежала рядом с ним ночами и слушала, как он дышит. Дыхание ровное, глубокое, как у человека с чистой совестью. Она поворачивалась на бок, подтягивала одеяло к подбородку и смотрела на стену. Обои в спальне были бежевые, с мелким рисунком, похожим на веточки. Если смотреть долго, веточки начинали двигаться, складываться в узоры, и Нина закрывала глаза, чтобы остановить это.
В такие ночи она считала. Не деньги. Поступки. Что она сделала за эти три года, кроме того что молчала? Копила. Работала. Возила дочь на курсы. Варила борщ по четвергам. Стирала его рубашки. Гладила. Складывала стопкой на полку, третья сверху.
Она обслуживала жизнь, которая ей больше не принадлежала.
Юриста нашла Тамара. Ирина Викторовна, сорок пять лет, офис на «Бауманской», третий этаж без лифта. Кабинет маленький, на столе кактус в горшке и стопка папок.
– Садитесь, Нина. Рассказывайте.
Нина села. Стул был жёсткий, и она сразу выпрямила спину, как на экзамене.
– Я хочу развестись.
– Основания?
– Муж три года живёт с другой женщиной. У них сын.
Ирина Викторовна записала что-то в блокнот. Ручка была синяя, обыкновенная, с откусанным колпачком.
– Доказательства есть?
– Конверт с результатом ДНК, который сделала та женщина. Переписка, если понадобится. Чеки.
– Квартира ваша или совместная?
– Совместная. Куплена в браке, оформлена на двоих.
– Ипотека?
– Закрыта два года назад.
– Дочь несовершеннолетняя?
– Да. Шестнадцать лет.
– Хорошо. С кем хочет жить дочь?
Нина замолчала. Этот вопрос она себе не задавала. Боялась.
– Я не спрашивала.
– Придётся спросить.
Ирина Викторовна отложила ручку.
– Нина, вы понимаете, что при разделе имущества суд учтёт интересы ребёнка? Если дочь останется с вами, а это вероятнее всего, вы можете претендовать на бо́льшую долю жилья.
– Я не хочу эту квартиру.
– Почему?
– Потому что в ней всё пропитано враньём.
Ирина Викторовна посмотрела на неё поверх очков. Очки были круглые, в тонкой оправе, и сидели на кончике носа.
– Я понимаю. Но эмоции в суде не аргумент. Квартира стоит денег, и дочери нужна крыша.
Нина сжала руки на коленях. Ногти впились в ладони, и она разжала пальцы, по одному, медленно.
– Хорошо. Пусть квартира.
Полине она сказала в воскресенье. Геннадий был «на стройке».
Они сидели на кухне. Полина пила какао, и над кружкой поднимался пар, медленный и ленивый. Нина сидела напротив, обхватив свою кружку обеими руками.
– Полин, я должна тебе сказать.
– Вы разводитесь.
Нина замерла.
– Откуда ты знаешь?
– Мам. Я шестнадцать лет с вами живу. Вы не разговариваете. Ты стираешь его вещи с таким лицом, как будто тебя тошнит. Он по пятницам уезжает и не берёт трубку до утра. Я не маленькая.
Полина отпила какао. На верхней губе осталась коричневая полоска. Она вытерла её тыльной стороной ладони, жестом, который был абсолютно отцовский.
– У него есть другая? – спросила дочь.
Нина не хотела отвечать. Но врать Полине она больше не могла. Весь этот дом был построен на вранье, и хватит.
– Да. У него есть другая семья. И ребёнок.
Полина поставила кружку. Медленно, аккуратно, точно в центр салфетки.
– Мальчик или девочка?
– Мальчик. Артём. Ему три с половиной.
Тишина. Холодильник загудел и замолк. За окном кто-то завёл машину, и двигатель кашлянул на морозе, как простуженный.
– Мам.
– Что?
– Я с тобой.
Нина кивнула. Горло сжалось, и она встала, чтобы Полина не видела. Подошла к раковине, открыла воду. Вода текла, и она держала руки под струёй, холодной, ледяной, пока пальцы не онемели.
– Мам, хватит. Руки отморозишь.
Она закрыла кран.
Геннадий узнал в четверг. Не от Нины. От юриста. Ирина Викторовна отправила ему досудебное уведомление о разводе и разделе имущества.
Он пришёл домой в семь. Не в девять, как обычно. Не в половине десятого. В семь. Нина стояла у плиты и помешивала борщ. Четверг. Борщ.
Дверь хлопнула. Шаги в коридоре были быстрые, тяжёлые.
– Что это? – Он стоял в дверях кухни с бумагой в руке. Лицо красное, вена на виске вздулась.
– Уведомление о разводе.
– Я вижу, что это уведомление. Я спрашиваю: зачем?
Нина повернулась к нему. В руке была ложка с погнутой ручкой, та самая, алюминиевая. С неё капал борщ, и капли падали на пол, тёмно-красные, как кровь.
– Гена, сядь.
– Я не буду садиться. Объясни.
– Сядь.
Он сел. Не за стол. На табуретку у двери, ту самую, на которой она сидела три года назад, когда нашла чек из «Детского мира». Нина подумала: вот и круг замкнулся.
– Я знаю про Ларису, – сказала она. – Про Артёма. Про молоко три и два процента и пятничные объекты. Три года знаю.
Он побелел. Не покраснел, а побелел, от подбородка вверх, как будто кто-то стирал цвет с его лица тряпкой.
– Три года?
– Сто пятьдесят шесть пятниц. Я считала.
Он открыл рот и закрыл. Открыл снова.
– Почему ты молчала?
– А что я должна была делать, Гена? Кричать? Бить тарелки? Выгнать тебя? У нас дочь. У нас ипотека была. У нас жизнь.
– Значит, ты всё это время...
– Жила. Работала. Копила. Готовилась.
Он посмотрел на бумагу в руке. Потом на неё. Потом снова на бумагу.
– Я могу объяснить.
– Не надо.
– Нина...
– Не надо, Гена. Я три года слушала твои объяснения. Каждую пятницу, в половине шестого, одни и те же слова. «Задержусь на объекте. Не жди.» Я наизусть выучила.
Он опустил голову. Бумага в руке дрожала.
– Я не хотел так.
– Никто не хочет «так». Но все делают.
Борщ булькал на плите. Нина повернулась, убавила огонь. Вытерла каплю с пола салфеткой. Салфетка была белая, и пятно на ней расплылось, розовое, неровное.
Он не ушёл в тот вечер. Сидел на кухне, пока борщ остывал, пока Полина пришла из комнаты и молча сделала себе бутерброд, пока стемнело за окном и фонарь во дворе зажёгся жёлтым, мутным светом.
– Я виноват, – сказал он, когда Полина ушла к себе.
– Знаю.
– Что мне делать?
– Подписать бумаги.
Он потёр лицо ладонями. Щетина зашуршала под пальцами.
– А если я не хочу?
– Гена. Ты три года жил в двух домах. Выбирал каждый день, кому врать. Мне или ей. Теперь выбор за мной.
Он поднял голову.
– Ты ведь могла уйти сразу. Тогда, три года назад.
– Могла.
– Почему не ушла?
– Потому что мне нужно было время. Понять, что я хочу. Не от злости, не от обиды. По-настоящему.
Он смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она не видела давно. Не любовь. Не раскаяние. Страх. Он боялся её. Женщину, которая три года знала и молчала. Которая копила, считала пятницы и варила борщ по четвергам, пока мир вокруг неё разваливался.
– Я подпишу, – сказал он тихо.
Нина кивнула.
Развод оформили в мае. Без скандалов, без истерик, без суда. Геннадий подписал всё, что предложила Ирина Викторовна. Квартиру оставил Нине и Полине. Алименты на дочь до восемнадцати. Машину забрал.
Нина стояла в коридоре и смотрела, как он выносит коробки. Вещей было немного: одежда, инструменты, коробка с фотографиями. Он остановился у двери.
– Нин.
– Что?
– Борщ. В холодильнике. Доешь?
Она чуть не улыбнулась. Чуть. Уголки губ дрогнули и замерли.
– Доем.
Он вышел. Дверь закрылась. Щёлкнул замок, и звук был такой обыкновенный, такой ежедневный, что она не сразу поняла: это был последний раз.
Полина вышла из комнаты.
– Всё?
– Всё.
Они стояли в коридоре вдвоём. На крючке, третьем слева, висела куртка Нины. Его крючок был пустой.
Летом Нина сделала ремонт в спальне. Содрала бежевые обои с веточками, покрасила стены в светло-серый. Купила новое покрывало, белое, хлопковое, без рисунка. Выбросила его подушку.
Полина помогала красить. Они красили в субботу, в июле, когда за открытым окном шумели деревья и с улицы доносился запах нагретого асфальта и чьего-то шашлыка. Краска ложилась ровно, и Нина водила валиком вверх-вниз, вверх-вниз, и в этом движении было что-то медитативное, похожее на дыхание.
– Мам, смотри. Пятно.
– Где?
– Вот. У плинтуса. Ты пропустила.
Нина присела на корточки. Пятно было маленькое, в углу, там, где стояла тумбочка. Она закрасила его кисточкой, и стена стала ровной, однородной, без следов.
Вечером они заказали пиццу и ели её прямо на полу в свежевыкрашенной спальне, на расстеленной газете. Полина жевала и листала телефон. Нина сидела, привалившись спиной к стене, и чувствовала, как краска холодит лопатки через тонкую футболку.
– Мам.
– Что?
– Тебе идёт.
– Что мне идёт?
– Вот это всё. Ремонт. Ты другая стала.
Нина посмотрела на свои руки. В крапинках серой краски, с коротко остриженными ногтями, с обручальным кольцом, которого больше не было. Его она сняла в день развода, положила в коробку и убрала на антресоль, за чемоданы.
– Может быть, – сказала она.
Осенью Полина уехала на олимпиаду по математике в Нижний Новгород, и Нина осталась одна в квартире на три дня. Впервые за семнадцать лет.
Она ходила по комнатам и слушала тишину. Не пустую, а полную. Тишина была мягкая, как вата, и в ней помещалось всё: шум холодильника, скрип паркета, гудение труб, голоса с улицы.
В пятницу, в половине шестого, она поймала себя на том, что ждёт звонка. Рука потянулась к телефону, и она убрала её. Положила на стол. Потом встала и пошла на кухню.
На плите стоял чайник. Она включила его, достала кружку из шкафа. Кружка была новая, купленная после развода, большая, глиняная, с неровным краем, сделанная вручную. Она выбирала её долго, в маленьком магазине на Покровке, и продавщица, пожилая женщина в фартуке, сказала: «Это хорошая кружка. Из такой одной пить приятно».
Нина налила чай. Села за стол. Стол был чистый, без скатерти, светлое дерево с царапиной посередине. Царапину оставила Полина в третьем классе, когда резала картон для поделки.
Чай был горячий, и пар поднимался вверх, к лампе. Нина держала кружку обеими руками, как когда-то держала стакан, когда вода подступала к краю.
Вода больше не подступала.
В ноябре позвонила Лариса. Голос был спокойный, усталый.
– Нина, я хотела сказать. Он ушёл от меня тоже. Месяц назад.
– Куда?
– К матери. Валентина Сергеевна забрала.
Нина усмехнулась. Не зло. Просто усмехнулась.
– Алименты платит?
– Через суд пришлось. Но платит.
– На Артёма?
– Да. Двадцать пять процентов.
– А вам как?
– Справляемся. Работаю. Мама помогает.
Тишина. Нина слышала на том конце детский голос, высокий, требовательный. Артём.
– Нина, я зачем звоню. Полина. Артём. Они ведь брат и сестра. Я понимаю, что это странно. Но если когда-нибудь...
– Я поняла, – сказала Нина. – Пусть Полина решает. Она взрослая.
Она повесила трубку и долго сидела на кухне, глядя на стену. Стена была серая, свежая, без единого пятна. И только у плинтуса, если присмотреться, был чуть заметный след кисточки, неровный мазок, как подпись.
В декабре Нина достала из книги Чехова карту. На карте было четыреста двенадцать тысяч. Она посмотрела на цифру, потом на книгу. Том был третий, с «Тремя сёстрами» и «Вишнёвым садом». Она никогда их не читала. Некогда было.
Теперь было когда.
Она налила чай в глиняную кружку, села на диван и открыла книгу. Страницы пожелтели по краям, и от них пахло бумагой и чем-то сладковатым, похожим на ваниль.
За окном шёл снег. Мелкий, сухой, декабрьский. Фонарь во дворе горел жёлтым, и в его свете снежинки казались золотыми.
Нина читала. Дом был тихий. В холодильнике стоял борщ, сваренный по привычке в четверг. Она сварила его для себя. Для себя одной.
Ложка с погнутой ручкой лежала в ящике, чистая, сухая.
Она перевернула страницу.