Рассказ.Глава 3.
Утро после того разговора выдалось серое, будто небо не решило, быть ли дождю или солнцу. Низкие облака тянулись с востока, задевали верхушки берёз, и воздух сделался тяжёлым, влажным. Где-то за лесом погромыхивало — не то гроза собиралась, не то телега по мосткам тарахтела. Варя проснулась рано, но мать уже возилась у печи. Лёньки в доме не было — с вечера он ночевал в сарае, а на заре ушёл в поле, не евши.
Варя ждала, когда проснётся отец.
Матвей вернулся с лесоповала затемно, выпил молока и рухнул на лавку, не раздеваясь. Спал тяжело, ворочался, бормотал что-то во сне. К полудню, когда солнце наконец пробилось сквозь облака и заиграло на мокрой траве, он сел, протёр глаза и сразу глянул на Варю — будто уже всё знал.
— Отец, — сказала Варя тихо, покосившись на мать, которая налила кипятку в кружки.
— Мне с тобой поговорить надо.
Матвей кивнул, не спрашивая о чём.
Натянул сапоги, накинул старый пиджак, вышел на крыльцо. Варя за ним. Мать осталась в избе — притворилась, что занята посудой, но уши навострила.
Отец сел на ступеньку, достал кисет, долго и молча сворачивал цигарку. Варя стояла рядом, мяла подол юбки.
Наконец выпалила:
— Лёнька Ваньке грозил убить. Если тот ко мне подойдёт. Сказал, что я — его. И меня силой взять хочет.
Я ему отказала, а он… он меня за плечи хватал, не отпускал.
Я плюнула в него.
Матвей замер.
Цигарка догорела до пальцев, он стряхнул пепел, но не закурил новую. Посмотрел куда-то в поле, где в утренней дымке двигались фигурки — Лёнька подавал сено на стог, не один, с другими мужиками.
— Понятно, — сказал глухо. — Худо.
— Отец, выгони его! — Варя почти кричала, но сдерживалась. — Он же бешеный.
Он Ваньку убьёт! И меня…
— Не тронет он тебя, — перебил Матвей. И добавил, помедлив: — Он тебя любит.
По-своему, дурацки. Но любит.
— Такая любовь — хуже ненависти!
Матвей вздохнул, поднялся тяжело.
— Ладно. Поговорю с ним.
Он пошёл в поле, а Варя осталась на крыльце, глядя вслед. Мать вышла из избы, встала рядом.
— Что сказал?
— Сказал — поговорит.
— Боюсь я, дочка. Ой боюсь. Ванька парень тихий, а этот… Этот из темноты пришёл, в темноту и уведёт.
Варя промолчала.
На душе было муторно.
****
Матвей подошёл к Лёньке, когда тот, разогнув спину, вытирал пот со лба. Отозвал в сторону, за стог
Сказал коротко:
— Отойдём.
Отошли к лесу, к старой берёзе, где трава была выше пояса и пахло грибами.
Матвей посмотрел на Лёньку в упор.
— Ты Ваньке грозился.
Лёнька не отвёл взгляд. Стоял, уперев руки в бока, чуть расставив ноги — весь подобранный, как перед ударом.
— Грозился, — сказал прямо. — И повторю. Если он к Варе подойдёт — убью.
Матвей медленно выдохнул. Снял картуз, провёл ладонью по лысеющей голове.
— Ты в своём уме? — спросил тихо, но так, что ветки задрожали. — Моя дочь. Моя.
Понял? Я за неё — глотку любому перегрызу.
А ты — кто мне?
— Работник, — сказал Лёнька. — Я знаю.
Но я тоже не дам её в обиду.
Никому и никогда.
Даже себе не позволю её обидеть.
— А что ты делаешь? — Матвей шагнул вперёд, и Лёнька не отступил, только скулы свело.
— Ты её уже обидел. Напугал.
При людях опозорил.
Она тебя боится!
— Пусть боится.
Зато никто её не тронет.
Матвей сжал кулаки. Хотел ударить — по-отечески, со всего плеча. Но вместо этого опустил руку, отвернулся.
— Эх, Лёнька, Лёнька, — проговорил он горько. — Хороший ты мужик, работящий.
Я к тебе как к сыну привык. А ты… Ты не ведаешь, что творишь. Любовь, она не страхом крепится, а уважением.
Лёнька молчал. Глаза его блестели — не то от гнева, не то от чего-то другого, чему Матвей не знал названия.
— Я уйду, — сказал вдруг Лёнька. — Не заставляй. Сам уйду.
Но Варю я не оставлю.
Буду рядом. Всегда.
Матвей посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах старого лесоруба была боль. Он полюбил этого парня — за спину, за руки золотые, за то, что никогда не жаловался и в работе не подводил. И терять его не хотел.
— Куда ты пойдёшь?
— Дед Прокопий пустит, — сказал Лёнька. — Он на берегу живёт, в крайней избе. Я уже говорил с ним.
Место есть.
Матвей вздохнул. Взял Лёньку за плечо, крепко, по-мужски.
— Смотри. Если Варю обидишь — я тебя найду и в землю вколочу. Понял?
— Понял, — сказал Лёнька. — Я её не обижу.
Никогда.
****
В тот же вечер Лёнька собрал свой нехитрый скарб: рваную телогрейку, запасные порты, краюху хлеба, сунутую матерью Клавой молча, украдкой.
Когда он выходил из избы, Клава стояла у печи, спиной к нему, и громко гремела ухватами — чтобы не слышно было, как она всхлипывает.
— Прощай, тётя Клава, — сказал Лёнька.
— Иди уж, — ответила она, не оборачиваясь. А когда дверь за ним закрылась, уткнулась в фартук и заплакала.
Варя сидела на печи, прижав колени к подбородку, и смотрела в потолок. Не вышла. Не сказала ни слова. Лишь когда шаги затихли за околицей, сползла вниз, подошла к окну.
Лёнька уже перешёл мосток через канаву, тёмная фигура в сером небе.
— Скатертью дорога, — прошептала она. Но в голосе не было злости. Только пустота.
Изба деда Прокопия стояла на самом берегу реки, в низком месте, где ветлы склонялись до самой воды.
Рыбаки называли это место Утиным плёсом — тихая заводь, осока, кваканье лягушек по ночам. Дед Прокопий был старик лет восьмидесяти, согбенный, но жилистый, с белой бородой и глазами, которые видели всё, но притворялись слепыми.
Он жил один с тех пор, как жена умерла, и только кот Васька да куры скрашивали его одиночество.
— Пущу, — сказал он Лёньке, когда тот постучался в дверь. — Только с условием: дрова рубить, воду носить, и чтобы тихо.
Я шума не люблю.
— Согласен, — кивнул Лёнька.
Изба оказалась тёмной, прокуренной, с низким потолком и большим окном, из которого видна была река.
Лёнька постелил себе на полатях, повесил телогрейку на гвоздь. Первую ночь не спал — слушал, как вода плещет о берег, как дед Прокопий кряхтит во сне.
Думал о Варе.
И о том, что от неё теперь дальше, чем когда-либо.
****
А наутро Матвей пришёл с топором.
— В лес пойдём, — сказал без лишних слов. — Заготовка дров на зиму. Ты мне нужен.
Лёнька молча взял топор. И они пошли — рядом, как и раньше, через лесную тропу, молчаливые и понимающие друг друга без слов.
Матвей делил с ним обед, как с сыном: кусок хлеба пополам, кружку воды на двоих.
Лес вокруг стоял зелёный, густой, и солнце пробивалось сквозь кроны редкими золотыми монетами.
Пахло смолой и прелым листом.
— Ты не думай, — сказал Матвей, когда они присели отдохнуть на поваленную берёзу.
— Помощь моя при тебе. И работа. И кусок хлеба.
— Спасибо, — тихо ответил Лёнька.
— А про Варю… — Матвей помолчал, глядя вверх, где шумели вершины сосен. — Не торопи. Она девка гордая, упрямая.
Её не возьмёшь силой, ни любовью через пень-колоду.
Время нужно.
— А если другой возьмёт? — спросил Лёнька, и в голосе его прозвучала та самая боль, которую он прятал.
— Не возьмёт, — усмехнулся Матвей. — Ванька-то? Ванька — он хороший парень, но для Вари слабый.
Ей нужен сильный. Как ты.
Но не бешеный.
Лёнька опустил голову. В руке он вертел сучок, ломал его, снова бросал.
— Я постараюсь, — сказал наконец.
— Успокоиться постараюсь.
— Постарайся, — вздохнул Матвей. — А я пока с Варькой поговорю. Уж больно она на тебя зла.
Домой он вернулся затемно, усталый, пропахший хвоей. Варя сидела за столом, одна, мать уже спала.
— Отец, ты с ним говорил? — спросила напряжённо.
— Говорил, — кивнул Матвей, садясь напротив. — Он на берегу теперь, у Прокопия.
Работает со мной.
— А угрозы?
— Говорит, не тронет Ваньку. И тебя не тронет.
Любит он тебя, Варя.
— Не надо мне такой любви, — глухо сказала Варя. — Я просила его уйти.
Он ушёл. И хорошо.
Матвей долго смотрел на неё, на её сжатые губы, на твёрдый, непрощающий взгляд. И подумал: «Точёная ты, дочка. Как лезвие. А он — как камень. Столкнутся — искра будет. Дай Бог, не пожар».
Вслух же сказал только:
— Спи. Завтра уборка картошки.
И вышел на крыльцо, глядеть на реку, где в крайней избе горел одинокий огонёк. Лёнька не спал. И Матвей, глядя на этот огонёк, вдруг понял, что если бы не Варя, он бы сам благословил этого парня. Потому что таких — верных, упрямых, работящих — мало. Очень мало.
Огонёк погас. Река шумела во тьме. А где-то за лесом погромыхивала гроза — всё ближе, ближе.
******
Август перевалил на вторую половину, и солнце, хоть и пекло по-прежнему, уже не стояло в зените отвесно, а клонилось к югу, и тени стали длиннее. Воздух наполнился тем особым, предосенним звуком — сухим, звонким, будто сама земля готовилась к отдыху.
В поле убирали картошку. Бабы шли по бороздам с корзинами, мужики копали лопатами, а молодёжь таскала вёдра и мешки.
Варя работала в первой пятёрке — ловко, быстро, не разгибая спины. Коса её русый выбилась из-под платка и хлестала по спине, руки в земле, на лице — сосредоточенность.
Она старалась не смотреть на Лёньку, который копал в двадцати шагах от неё, и не замечать Ваньку, который крутился рядом, как привязанный.
Ванька-домосед зажил после той драки.
Нос ещё побаливал, но синяк сошёл, и он снова потянулся к Варе — осторожно, будто крадучись.
То поднесёт ведро, то поправит мешок, то скажет что-то шёпотом, от чего Варя морщится, но не прогоняет.
— Варь, а картошка нынче крупная, — говорит он, наклоняясь к её уху.
— Вижу, — отвечает она коротко.
— А вечером на речку пойдём? Вы купаться?
— Посмотрим.
Рядом тут же бабы подхватывают:
— Ой, глядите, Ванька опять вокруг Вари вьётся! Жених, что ли?
— А чего нет-то? Парень свой, домовитый. В самый раз.
— А Варька-то краснеет! Глядите, глядите!
Варя вспыхивает, но молчит.
Только лопату опускает в землю с такой силой, что черенок скрипит. Ванька ухмыляется, довольный вниманием, и не уходит. Ему нравится, что их замечают.
Нравится думать, что она его.
А Лёнька слышит всё.
Каждое слово, каждый смешок. Лопата в его руках ходит ходуном, но он не поднимает головы.
Копает ровно, глубоко, будто земля — его личный враг. Спина голая, загорелая до черноты, мышцы перекатываются под кожей при каждом взмахе.
С него течёт пот градом, смешиваясь с пылью, и в этих разводах грязи есть что-то первобытное, звериное.
Бабы поглядывают на него исподтишка. Анисья, та, что вечно с носом в чужих делах, толкает соседку локтем:
— Ишь ты, как налился! Помнишь, каким кожа да кости пришёл? А теперь — бык быком.
Гляди, как лопатой машет — в одиночку за троих.
— Мужик хороший, — вздыхает другая. — Жалко, что бешеный.
— Молодой — перебесится.
Лёнька не слышит этого — или делает вид. Но он чувствует на себе взгляды.
Один взгляд — жёсткий, изучающий — от Верки Некрасовой.
Верка — девка видная.
Двадцать лет, высокая, статная, с грудью крутой и бёдрами, которые даже в мешковатом платье угадывались. Волосы чёрные, глаза карие, смелые. Она не из робких: работала в городе официанткой, вернулась в деревню, как сказали, «загуляла не по чину», но кто знает правду. Сейчас она шла по борозде с корзиной, и каждое её движение было медленным, идущим от бёдер.
Она давно приглядывалась к Лёньке. Чужой, молчаливый, сильный — такой не в каждой деревне сыщешь.
И сегодня решила действовать.
— Лёнь, а Лёнь, — окликнула она сладким голосом, подходя ближе. — Помог бы ты мне мешок донесть.
Одна не управлюсь.
Лёнька поднял голову. Глаза у него были мутные от усталости и внутренней борьбы, но он кивнул.
— Давай.
Верка подставилась так, чтобы он взялся за мешок и их руки соприкоснулись. Лёнька дёрнулся было, но мешок перехватил ловко, без лишних прикосновений.
— Ты какой-то не разговорчивый, — продолжала Верка, идя следом. — Всё молчишь да молчишь.
А улыбаться умеешь?
— Умею, — буркнул Лёнька, не глядя.
— А покажи!
Она забежала вперёд, заглянула ему в лицо. Лёнька едва заметно, одной щекой, усмехнулся — не столько на её шутку, сколько от неловкости.
— Видала, — сказал он и поставил мешок к телеге.
Верка не отставала. Всё утро она вертелась рядом, то подаст ковш воды, то спросит, как лучше лопату держать, то рассмеётся громко, чтобы все слышали. А он отвечал односложно, но не грубо. Сдерживался.
Варя видела это краем глаза.
И чем дольше смотрела, тем сильнее в груди закипало что-то непонятное. Не ревность — вроде не ревность. Но неприятно. Верка крутится перед ним, выпячивает своё, а он… Он не прогоняет. Даже улыбается, будто псу кость бросили.
— Прилипла, — бросила Варя вполголоса, обращаясь скорее к себе.
— Кто? — спросил Ванька, который снова оказался рядом.
— Никто. Работай давай.
Ванька пожал плечами.
Ему-то что — главное, что Варя рядом.
В обед, когда все расселись в тени под вязом, Верка уселась прямо напротив Лёньки. Достала из кошёлки краюху хлеба, сало, луковицу. Отломила половину, протянула ему.
— На, подкрепись. Много работаешь — много есть надо.
Лёнька взял молча. Пожевал, потом сказал тихо:
— Спасибо.
— Пожалуйста, — Верка улыбнулась и, наклонившись поближе, добавила шёпотом, но так, что все услышали: — А может, вечером на речку сходим?
Искупаемся. Я рыбу возьму уху варить буду.
Бабы переглянулись. Анисья прицокнула языком, но ничего не сказала.
Лёнька поднял глаза, посмотрел на Варю — та сидела в стороне, с Ванькой, что-то оживлённо обсуждая, даже не глядя в его сторону. В груди кольнуло.
— Посмотрим, — ответил он Верке, но голос прозвучал глухо, без интереса.
Верка не расстроилась.
Она знала, что её час придёт.
А после обеда, когда работа возобновилась, случилось то, что заставило Варю замереть.
Лёнька, разогнув спину, на мгновение встретился с ней взглядом. Она смотрела прямо, не отводя глаз, — и вдруг увидела в них не злобу, не угрозу, а что-то другое. Боль. И надежду. Такую тонкую, почти незаметную, как паутина на траве.
Она отвела взгляд первой, взяла корзину и пошла в другой конец поля. Но внутри всё дрожало.
Вечером, когда солнце село и бабы разошлись по домам, Лёнька остался один у телеги. Он сидел на оглобле, смотрел на реку, где уже загорался костёр у деда Прокопия.
Верка окликнула его с дороги:
— Ну что, идёшь?
— Иди, — сказал он негромко. — Я устал.
Она ушла, обиженно пожав плечами. А Лёнька всё сидел. К нему подошёл Матвей, молча сунул кисет с табаком.
Вдвоём закурили.
— Тяжело, — сказал Матвей не вопрос, а утверждение.
— Ничего, — ответил Лёнька. — Я слово держу.
— А про Верку…
— Нет, — отрезал Лёнька. — Не надо мне Верки.
Матвей вздохнул, похлопал его по плечу и ушёл в темноту. А Лёнька остался.
Звёзды зажигались одна за другой, и где-то за полем, в избе Зориных, горел одинокий огонёк.
Варя не спала.
И Лёнька знал это, хотя не видел.
Он постоял ещё немного, потом поднялся и пошёл к реке, к деду Прокопию. Вода плескала тихо, и где-то вдали ухал филин. Лёнька лёг на своё сено, закрыл глаза и долго не мог уснуть.
Снилась ему Варя. Босая, с распущенной косой, идёт по полю, а он не может её догнать.
Так и не догнал — проснулся в холодном поту.
За окном занимался рассвет. И надо было снова идти в поле. Смотреть, как она с другим смеётся. И молчать.
Слово есть слово.
****
Август догорал, как свеча на ветру.
Дни стали короче, ночи — холоднее, и по утрам на траве уже лежала густая, серебряная роса, от которой ноги стыли даже в сапогах. С поля убрали картошку, вывезли сено в сараи, и настала пора покоса на пойменных лугах — там, где река разливалась весной, оставляя после себя сочные, жирные травы.
Работали с зари до зари.
Мужики косили вручную — литовки сверкали на солнце, трава ложилась ровными полосами, пахла медово и терпко. Бабы гребли, ворошили, метали небольшие стожки, чтобы к вечеру свозить их на телегах в деревню.
Варя орудовала граблями так, что любо-дорого было смотреть — споро, без единого лишнего движения, косая сажень в плечах.
Ванька, как привязанный, крутился рядом.
Он перестал стесняться всей деревни — наоборот, будто назло Лёньке, который работал молча и не поднимал глаз, Ванька всё громче шутил, всё чаще дотрагивался до Вариной руки, всё настойчивее звал на речку вечерами.
— Варь, ты только глянь, какие облака! — говорил он, показывая в небо. — Прямо корабли. А давай после работы на плотину сходим, покажу место, где раки водятся?
— Была я на твоей плотине, — отвечала Варя, но без привычной резкости. Она устала и от работы, и от его назойливости, и от того странного чувства, которое не давало покоя последние дни.
Вокруг них снова собирался кружок любопытных. Бабы перешёптывались, посмеивались.
— Ой, Ванька-то наш совсем осмелел!
Видать, свататься надумал?
— А Варька-то что? Молчит. Значит, нравится.
— А Лёнька-то, глядите, как лопатой орудует — землю роет, аж искры летят!
Лёнька действительно работал как одержимый.
Он взялся косить в паре с Матвеем и ушёл далеко вперёд, оставив всех за спиной. Коса в его руках пела — звонко, зло, выкашивая траву под корень.
Загорелый торс блестел от пота, жилы вздувались на шее, и каждая мышца ходила ходуном. Бабы, даже те, что постарше, не могли отвести глаз — так в нём было что-то первобытное, древнее, как сама земля.
— Хорош, чёрт, — выдохнула Катька молодая, толкнув соседку локтем. — И откуда такой взялся?
— Из лесу, вестимо, — усмехнулась та.
— Леший его знает.
Верка Некрасова не отходила от Лёньки ни на шаг.
Она перестала притворяться, что нуждается в помощи — теперь она просто шла за ним по пятам, подавала воду, подносила инструмент, ловила каждый его взгляд. Сегодня она надела новую кофту — яркую, малиновую, которая обтягивала её крутые бока, и юбку короче, чем обычно.
Бабы покручивали головами, но вслух ничего не говорили — Верка могла и огрызнуться.
— Лёнь, устал, поди? — спросила она, поднося ковш с ключевой водой. — На, испей.
Он взял, не глядя, сделал несколько глотков, вернул.
— Спасибо.
— Ты бы рубаху надел, — продолжала она, оглядывая его голую спину. — Простуды боишься?
— Не боюсь, — буркнул он.
— А чего такой хмурый? Жизнь не радует?
Лёнька ничего не ответил, снова взялся за косу.
Но Верка не отставала.
— Знаешь что, — сказала она вполголоса, наклонясь к самому его уху. — Ты на Ваньку не смотри. Он — шантрапа.
А она — дура, если не видит, кто рядом с ней ходит.
Лёнька резко выпрямился, повернулся к ней лицом. Взгляд у него был такой, что Верка попятилась.
— Не лезь, — сказал он тихо, но с металлом.
— В чужие дела не лезь. Поняла?
Верка обиженно поджала губы, но не ушла.
Она умела ждать.
А Варя, которая стояла в двадцати шагах и слышала этот разрыв, вдруг почувствовала, как внутри всё сжалось.
Она не могла разобрать слов, но видела, как Лёнька отшатнулся от Верки, как побелел.
И в этом было что-то… настоящее.
Не игра.
«Чего я смотрю на них? — подумала она с досадой. — Пусть себе целуются, мне-то что?»
Но взгляд не отводился.
Она поймала себя на том, что следит за его руками — сильными, жилистыми, которые держат косу так уверенно, будто родились с ней. И за тем, как он идёт — широко, тяжело, вразвалочку, как настоящий мужик.
Не то что Ванька, который всё семенит рядом, как цыплёнок.
Ванька заметил, куда она смотрит, и нахмурился.
— Варь, ты чего? — спросил он, заглядывая в лицо. — Смотри, не упади. У тебя грабли из рук валятся.
— Всё в порядке, — отрезала она.
— Работай давай.
Солнце клонилось к закату. Тени вытянулись, и воздух наполнился вечерней прохладой. Работу закончили, бабы потянулись к деревне, мужики собирали инструмент.
Варя, уставшая, с мокрой от пота косой, села на телегу, свесив ноги. Рядом тут же оказался Ванька.
— Может, всё же на речку? — спросил он с надеждой. — Вода тёплая ещё.
— Не хочу, — сказала Варя устало. — Домой пойду.
— Ну как хочешь.
Ванька вздохнул, потоптался и пошёл к своим. А Варя осталась сидеть, глядя на поле, где уже поднимался туман. Лёнька стоял у края луга, чистил косу. Как раз напротив неё.
Он не смотрел в её сторону — или делал вид. Но в сумерках его фигура казалась чёрной, резкой, вырезанной из ночи.
Верка подошла к нему снова. Варя не слышала, о чём они говорили, но видела, как Верка коснулась его плеча, а он — не отстранился. Только голову опустил.
И тут Варю накрыло. Не ревность — нет, она себе в этом не призналась бы.
А что-то похожее на обиду. «Ему, выходит, Верка подходит, — подумала она с горечью. — А про меня он только и знает, что угрожать да пугать.
Ну и ладно. Ну и не надо».
Она спрыгнула с телеги, зашагала в сторону дома, не оглядываясь. Но почему-то ноги сами собой замедляли шаг, а уши ловили каждый звук с поля.
Лёнька, оставшись один, посмотрел ей вслед. Верка что-то говорила, но он не слушал. Он смотрел, как Варя уходит — маленькая, босая, с косой, которая хлестала по спине. И думал о том, что она никогда не обернётся. Никогда.
— Ну и чёрт с ней, — прошептал он.
Но сам себе не поверил.
Ночь упала на землю, как чёрная шаль. Река засверкала звёздами, где-то вдали запел соловей. Дед Прокопий сидел на крыльце, курил трубочку, глядел на воду. Когда Лёнька подошёл к избе, старик спросил:
— Не спится?
— Не спится, — ответил Лёнька.
— Знаю. Молодость — она такая. Всё болит.
То голова, то сердце.
Лёнька сел рядом, взял у деда трубку, затянулся — закашлялся.
— Непривычно, — улыбнулся Прокопий. — А я вот привык. Шестьдесят лет курю. И ничо, живу.
Они долго сидели молча.
Потом старик сказал:
— Ты это... Не спеши. Всё своим чередом придёт. А силой ничего не возьмёшь.
— Знаю, — вздохнул Лёнька. — Я слово дал. Держу.
— Держи, — кивнул дед. — А она одумается. Такие, как она, — с характером, зато крепкие.
Не размазни.
Лёнька ничего не ответил. Он смотрел на звёзды и думал: «Долго ли ещё?». А ответа не было. Только вода плескала о берег, и месяц плыл по небу, как одинокий струг.
Где-то за полем, в избе Зориных, не спала и Варя. Она лежала на печи, глядя в потолок, и в голове у неё мелькали обрывки: Ванькина улыбка, Веркина малиновая кофта, и Лёнькины руки — сильные, тёмные, которые так уверенно держали косу.
«О чём я думаю? — одёрнула она себя. — Спать надо. Завтра опять в поле».
Но сон не шёл. И она слышала, как внизу, на лавке, ворочался отец. Тоже не спал.
И мать вздыхала.
В доме поселилась тревога. Такая же, как туман над рекой. Ничего ещё не случилось, но все чувствовали: что-то надвигается. Что-то, что изменит всё.
Наутро Варя встала затемно, умылась студёной водой, заплела косу туже обычного. И, не глядя в сторону левого берега, где курились дымки над избой Прокопия, пошла в поле.
Она решила: она ничего не чувствует. Ни к Лёньке, ни к Ваньке. Она просто работает. И всё.
Но сердце, как назло, колотилось быстрее при одном только звуке косы, доносящемся с луга. Там, где кто-то уже начал косить затемно. Кто-то, кто не спал всю ночь.
Продолжение следует .
Глава 4