Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ- НЕ ПОЛЕ ПЕРЕЙТИ...

Рассказ.Глава 3.
Утро после того разговора выдалось серое, будто небо не решило, быть ли дождю или солнцу. Низкие облака тянулись с востока, задевали верхушки берёз, и воздух сделался тяжёлым, влажным. Где-то за лесом погромыхивало — не то гроза собиралась, не то телега по мосткам тарахтела. Варя проснулась рано, но мать уже возилась у печи. Лёньки в доме не было — с вечера он ночевал в сарае, а

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро после того разговора выдалось серое, будто небо не решило, быть ли дождю или солнцу. Низкие облака тянулись с востока, задевали верхушки берёз, и воздух сделался тяжёлым, влажным. Где-то за лесом погромыхивало — не то гроза собиралась, не то телега по мосткам тарахтела. Варя проснулась рано, но мать уже возилась у печи. Лёньки в доме не было — с вечера он ночевал в сарае, а на заре ушёл в поле, не евши.

Варя ждала, когда проснётся отец.

Матвей вернулся с лесоповала затемно, выпил молока и рухнул на лавку, не раздеваясь. Спал тяжело, ворочался, бормотал что-то во сне. К полудню, когда солнце наконец пробилось сквозь облака и заиграло на мокрой траве, он сел, протёр глаза и сразу глянул на Варю — будто уже всё знал.

— Отец, — сказала Варя тихо, покосившись на мать, которая налила кипятку в кружки.

— Мне с тобой поговорить надо.

Матвей кивнул, не спрашивая о чём.

Натянул сапоги, накинул старый пиджак, вышел на крыльцо. Варя за ним. Мать осталась в избе — притворилась, что занята посудой, но уши навострила.

Отец сел на ступеньку, достал кисет, долго и молча сворачивал цигарку. Варя стояла рядом, мяла подол юбки.

Наконец выпалила:

— Лёнька Ваньке грозил убить. Если тот ко мне подойдёт. Сказал, что я — его. И меня силой взять хочет.

Я ему отказала, а он… он меня за плечи хватал, не отпускал.

Я плюнула в него.

Матвей замер.

Цигарка догорела до пальцев, он стряхнул пепел, но не закурил новую. Посмотрел куда-то в поле, где в утренней дымке двигались фигурки — Лёнька подавал сено на стог, не один, с другими мужиками.

— Понятно, — сказал глухо. — Худо.

— Отец, выгони его! — Варя почти кричала, но сдерживалась. — Он же бешеный.

Он Ваньку убьёт! И меня…

— Не тронет он тебя, — перебил Матвей. И добавил, помедлив: — Он тебя любит.

По-своему, дурацки. Но любит.

— Такая любовь — хуже ненависти!

Матвей вздохнул, поднялся тяжело.

— Ладно. Поговорю с ним.

Он пошёл в поле, а Варя осталась на крыльце, глядя вслед. Мать вышла из избы, встала рядом.

— Что сказал?

— Сказал — поговорит.

— Боюсь я, дочка. Ой боюсь. Ванька парень тихий, а этот… Этот из темноты пришёл, в темноту и уведёт.

Варя промолчала.

На душе было муторно.

****

Матвей подошёл к Лёньке, когда тот, разогнув спину, вытирал пот со лба. Отозвал в сторону, за стог

Сказал коротко:

— Отойдём.

Отошли к лесу, к старой берёзе, где трава была выше пояса и пахло грибами.

Матвей посмотрел на Лёньку в упор.

— Ты Ваньке грозился.

Лёнька не отвёл взгляд. Стоял, уперев руки в бока, чуть расставив ноги — весь подобранный, как перед ударом.

— Грозился, — сказал прямо. — И повторю. Если он к Варе подойдёт — убью.

Матвей медленно выдохнул. Снял картуз, провёл ладонью по лысеющей голове.

— Ты в своём уме? — спросил тихо, но так, что ветки задрожали. — Моя дочь. Моя.

Понял? Я за неё — глотку любому перегрызу.

А ты — кто мне?

— Работник, — сказал Лёнька. — Я знаю.

Но я тоже не дам её в обиду.

Никому и никогда.

Даже себе не позволю её обидеть.

— А что ты делаешь? — Матвей шагнул вперёд, и Лёнька не отступил, только скулы свело.

— Ты её уже обидел. Напугал.

При людях опозорил.

Она тебя боится!

— Пусть боится.

Зато никто её не тронет.

Матвей сжал кулаки. Хотел ударить — по-отечески, со всего плеча. Но вместо этого опустил руку, отвернулся.

— Эх, Лёнька, Лёнька, — проговорил он горько. — Хороший ты мужик, работящий.

Я к тебе как к сыну привык. А ты… Ты не ведаешь, что творишь. Любовь, она не страхом крепится, а уважением.

Лёнька молчал. Глаза его блестели — не то от гнева, не то от чего-то другого, чему Матвей не знал названия.

— Я уйду, — сказал вдруг Лёнька. — Не заставляй. Сам уйду.

Но Варю я не оставлю.

Буду рядом. Всегда.

Матвей посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах старого лесоруба была боль. Он полюбил этого парня — за спину, за руки золотые, за то, что никогда не жаловался и в работе не подводил. И терять его не хотел.

— Куда ты пойдёшь?

— Дед Прокопий пустит, — сказал Лёнька. — Он на берегу живёт, в крайней избе. Я уже говорил с ним.

Место есть.

Матвей вздохнул. Взял Лёньку за плечо, крепко, по-мужски.

— Смотри. Если Варю обидишь — я тебя найду и в землю вколочу. Понял?

— Понял, — сказал Лёнька. — Я её не обижу.

Никогда.

****

В тот же вечер Лёнька собрал свой нехитрый скарб: рваную телогрейку, запасные порты, краюху хлеба, сунутую матерью Клавой молча, украдкой.

Когда он выходил из избы, Клава стояла у печи, спиной к нему, и громко гремела ухватами — чтобы не слышно было, как она всхлипывает.

— Прощай, тётя Клава, — сказал Лёнька.

— Иди уж, — ответила она, не оборачиваясь. А когда дверь за ним закрылась, уткнулась в фартук и заплакала.

Варя сидела на печи, прижав колени к подбородку, и смотрела в потолок. Не вышла. Не сказала ни слова. Лишь когда шаги затихли за околицей, сползла вниз, подошла к окну.

Лёнька уже перешёл мосток через канаву, тёмная фигура в сером небе.

— Скатертью дорога, — прошептала она. Но в голосе не было злости. Только пустота.

Изба деда Прокопия стояла на самом берегу реки, в низком месте, где ветлы склонялись до самой воды.

Рыбаки называли это место Утиным плёсом — тихая заводь, осока, кваканье лягушек по ночам. Дед Прокопий был старик лет восьмидесяти, согбенный, но жилистый, с белой бородой и глазами, которые видели всё, но притворялись слепыми.

Он жил один с тех пор, как жена умерла, и только кот Васька да куры скрашивали его одиночество.

— Пущу, — сказал он Лёньке, когда тот постучался в дверь. — Только с условием: дрова рубить, воду носить, и чтобы тихо.

Я шума не люблю.

— Согласен, — кивнул Лёнька.

Изба оказалась тёмной, прокуренной, с низким потолком и большим окном, из которого видна была река.

Лёнька постелил себе на полатях, повесил телогрейку на гвоздь. Первую ночь не спал — слушал, как вода плещет о берег, как дед Прокопий кряхтит во сне.

Думал о Варе.

И о том, что от неё теперь дальше, чем когда-либо.

****

А наутро Матвей пришёл с топором.

— В лес пойдём, — сказал без лишних слов. — Заготовка дров на зиму. Ты мне нужен.

Лёнька молча взял топор. И они пошли — рядом, как и раньше, через лесную тропу, молчаливые и понимающие друг друга без слов.

Матвей делил с ним обед, как с сыном: кусок хлеба пополам, кружку воды на двоих.

Лес вокруг стоял зелёный, густой, и солнце пробивалось сквозь кроны редкими золотыми монетами.

Пахло смолой и прелым листом.

— Ты не думай, — сказал Матвей, когда они присели отдохнуть на поваленную берёзу.

— Помощь моя при тебе. И работа. И кусок хлеба.

— Спасибо, — тихо ответил Лёнька.

— А про Варю… — Матвей помолчал, глядя вверх, где шумели вершины сосен. — Не торопи. Она девка гордая, упрямая.

Её не возьмёшь силой, ни любовью через пень-колоду.

Время нужно.

— А если другой возьмёт? — спросил Лёнька, и в голосе его прозвучала та самая боль, которую он прятал.

— Не возьмёт, — усмехнулся Матвей. — Ванька-то? Ванька — он хороший парень, но для Вари слабый.

Ей нужен сильный. Как ты.

Но не бешеный.

Лёнька опустил голову. В руке он вертел сучок, ломал его, снова бросал.

— Я постараюсь, — сказал наконец.

— Успокоиться постараюсь.

— Постарайся, — вздохнул Матвей. — А я пока с Варькой поговорю. Уж больно она на тебя зла.

Домой он вернулся затемно, усталый, пропахший хвоей. Варя сидела за столом, одна, мать уже спала.

— Отец, ты с ним говорил? — спросила напряжённо.

— Говорил, — кивнул Матвей, садясь напротив. — Он на берегу теперь, у Прокопия.

Работает со мной.

— А угрозы?

— Говорит, не тронет Ваньку. И тебя не тронет.

Любит он тебя, Варя.

— Не надо мне такой любви, — глухо сказала Варя. — Я просила его уйти.

Он ушёл. И хорошо.

Матвей долго смотрел на неё, на её сжатые губы, на твёрдый, непрощающий взгляд. И подумал: «Точёная ты, дочка. Как лезвие. А он — как камень. Столкнутся — искра будет. Дай Бог, не пожар».

Вслух же сказал только:

— Спи. Завтра уборка картошки.

И вышел на крыльцо, глядеть на реку, где в крайней избе горел одинокий огонёк. Лёнька не спал. И Матвей, глядя на этот огонёк, вдруг понял, что если бы не Варя, он бы сам благословил этого парня. Потому что таких — верных, упрямых, работящих — мало. Очень мало.

Огонёк погас. Река шумела во тьме. А где-то за лесом погромыхивала гроза — всё ближе, ближе.

******

Август перевалил на вторую половину, и солнце, хоть и пекло по-прежнему, уже не стояло в зените отвесно, а клонилось к югу, и тени стали длиннее. Воздух наполнился тем особым, предосенним звуком — сухим, звонким, будто сама земля готовилась к отдыху.

В поле убирали картошку. Бабы шли по бороздам с корзинами, мужики копали лопатами, а молодёжь таскала вёдра и мешки.

Варя работала в первой пятёрке — ловко, быстро, не разгибая спины. Коса её русый выбилась из-под платка и хлестала по спине, руки в земле, на лице — сосредоточенность.

Она старалась не смотреть на Лёньку, который копал в двадцати шагах от неё, и не замечать Ваньку, который крутился рядом, как привязанный.

Ванька-домосед зажил после той драки.

Нос ещё побаливал, но синяк сошёл, и он снова потянулся к Варе — осторожно, будто крадучись.

То поднесёт ведро, то поправит мешок, то скажет что-то шёпотом, от чего Варя морщится, но не прогоняет.

— Варь, а картошка нынче крупная, — говорит он, наклоняясь к её уху.

— Вижу, — отвечает она коротко.

— А вечером на речку пойдём? Вы купаться?

— Посмотрим.

Рядом тут же бабы подхватывают:

— Ой, глядите, Ванька опять вокруг Вари вьётся! Жених, что ли?

— А чего нет-то? Парень свой, домовитый. В самый раз.

— А Варька-то краснеет! Глядите, глядите!

Варя вспыхивает, но молчит.

Только лопату опускает в землю с такой силой, что черенок скрипит. Ванька ухмыляется, довольный вниманием, и не уходит. Ему нравится, что их замечают.

Нравится думать, что она его.

А Лёнька слышит всё.

Каждое слово, каждый смешок. Лопата в его руках ходит ходуном, но он не поднимает головы.

Копает ровно, глубоко, будто земля — его личный враг. Спина голая, загорелая до черноты, мышцы перекатываются под кожей при каждом взмахе.

С него течёт пот градом, смешиваясь с пылью, и в этих разводах грязи есть что-то первобытное, звериное.

Бабы поглядывают на него исподтишка. Анисья, та, что вечно с носом в чужих делах, толкает соседку локтем:

— Ишь ты, как налился! Помнишь, каким кожа да кости пришёл? А теперь — бык быком.

Гляди, как лопатой машет — в одиночку за троих.

— Мужик хороший, — вздыхает другая. — Жалко, что бешеный.

— Молодой — перебесится.

Лёнька не слышит этого — или делает вид. Но он чувствует на себе взгляды.

Один взгляд — жёсткий, изучающий — от Верки Некрасовой.

Верка — девка видная.

Двадцать лет, высокая, статная, с грудью крутой и бёдрами, которые даже в мешковатом платье угадывались. Волосы чёрные, глаза карие, смелые. Она не из робких: работала в городе официанткой, вернулась в деревню, как сказали, «загуляла не по чину», но кто знает правду. Сейчас она шла по борозде с корзиной, и каждое её движение было медленным, идущим от бёдер.

Она давно приглядывалась к Лёньке. Чужой, молчаливый, сильный — такой не в каждой деревне сыщешь.

И сегодня решила действовать.

— Лёнь, а Лёнь, — окликнула она сладким голосом, подходя ближе. — Помог бы ты мне мешок донесть.

Одна не управлюсь.

Лёнька поднял голову. Глаза у него были мутные от усталости и внутренней борьбы, но он кивнул.

— Давай.

Верка подставилась так, чтобы он взялся за мешок и их руки соприкоснулись. Лёнька дёрнулся было, но мешок перехватил ловко, без лишних прикосновений.

— Ты какой-то не разговорчивый, — продолжала Верка, идя следом. — Всё молчишь да молчишь.

А улыбаться умеешь?

— Умею, — буркнул Лёнька, не глядя.

— А покажи!

Она забежала вперёд, заглянула ему в лицо. Лёнька едва заметно, одной щекой, усмехнулся — не столько на её шутку, сколько от неловкости.

— Видала, — сказал он и поставил мешок к телеге.

Верка не отставала. Всё утро она вертелась рядом, то подаст ковш воды, то спросит, как лучше лопату держать, то рассмеётся громко, чтобы все слышали. А он отвечал односложно, но не грубо. Сдерживался.

Варя видела это краем глаза.

И чем дольше смотрела, тем сильнее в груди закипало что-то непонятное. Не ревность — вроде не ревность. Но неприятно. Верка крутится перед ним, выпячивает своё, а он… Он не прогоняет. Даже улыбается, будто псу кость бросили.

— Прилипла, — бросила Варя вполголоса, обращаясь скорее к себе.

— Кто? — спросил Ванька, который снова оказался рядом.

— Никто. Работай давай.

Ванька пожал плечами.

Ему-то что — главное, что Варя рядом.

В обед, когда все расселись в тени под вязом, Верка уселась прямо напротив Лёньки. Достала из кошёлки краюху хлеба, сало, луковицу. Отломила половину, протянула ему.

— На, подкрепись. Много работаешь — много есть надо.

Лёнька взял молча. Пожевал, потом сказал тихо:

— Спасибо.

— Пожалуйста, — Верка улыбнулась и, наклонившись поближе, добавила шёпотом, но так, что все услышали: — А может, вечером на речку сходим?

Искупаемся. Я рыбу возьму уху варить буду.

Бабы переглянулись. Анисья прицокнула языком, но ничего не сказала.

Лёнька поднял глаза, посмотрел на Варю — та сидела в стороне, с Ванькой, что-то оживлённо обсуждая, даже не глядя в его сторону. В груди кольнуло.

— Посмотрим, — ответил он Верке, но голос прозвучал глухо, без интереса.

Верка не расстроилась.

Она знала, что её час придёт.

А после обеда, когда работа возобновилась, случилось то, что заставило Варю замереть.

Лёнька, разогнув спину, на мгновение встретился с ней взглядом. Она смотрела прямо, не отводя глаз, — и вдруг увидела в них не злобу, не угрозу, а что-то другое. Боль. И надежду. Такую тонкую, почти незаметную, как паутина на траве.

Она отвела взгляд первой, взяла корзину и пошла в другой конец поля. Но внутри всё дрожало.

Вечером, когда солнце село и бабы разошлись по домам, Лёнька остался один у телеги. Он сидел на оглобле, смотрел на реку, где уже загорался костёр у деда Прокопия.

Верка окликнула его с дороги:

— Ну что, идёшь?

— Иди, — сказал он негромко. — Я устал.

Она ушла, обиженно пожав плечами. А Лёнька всё сидел. К нему подошёл Матвей, молча сунул кисет с табаком.

Вдвоём закурили.

— Тяжело, — сказал Матвей не вопрос, а утверждение.

— Ничего, — ответил Лёнька. — Я слово держу.

— А про Верку…

— Нет, — отрезал Лёнька. — Не надо мне Верки.

Матвей вздохнул, похлопал его по плечу и ушёл в темноту. А Лёнька остался.

Звёзды зажигались одна за другой, и где-то за полем, в избе Зориных, горел одинокий огонёк.

Варя не спала.

И Лёнька знал это, хотя не видел.

Он постоял ещё немного, потом поднялся и пошёл к реке, к деду Прокопию. Вода плескала тихо, и где-то вдали ухал филин. Лёнька лёг на своё сено, закрыл глаза и долго не мог уснуть.

Снилась ему Варя. Босая, с распущенной косой, идёт по полю, а он не может её догнать.

Так и не догнал — проснулся в холодном поту.

За окном занимался рассвет. И надо было снова идти в поле. Смотреть, как она с другим смеётся. И молчать.

Слово есть слово.

****

Август догорал, как свеча на ветру.

Дни стали короче, ночи — холоднее, и по утрам на траве уже лежала густая, серебряная роса, от которой ноги стыли даже в сапогах. С поля убрали картошку, вывезли сено в сараи, и настала пора покоса на пойменных лугах — там, где река разливалась весной, оставляя после себя сочные, жирные травы.

Работали с зари до зари.

Мужики косили вручную — литовки сверкали на солнце, трава ложилась ровными полосами, пахла медово и терпко. Бабы гребли, ворошили, метали небольшие стожки, чтобы к вечеру свозить их на телегах в деревню.

Варя орудовала граблями так, что любо-дорого было смотреть — споро, без единого лишнего движения, косая сажень в плечах.

Ванька, как привязанный, крутился рядом.

Он перестал стесняться всей деревни — наоборот, будто назло Лёньке, который работал молча и не поднимал глаз, Ванька всё громче шутил, всё чаще дотрагивался до Вариной руки, всё настойчивее звал на речку вечерами.

— Варь, ты только глянь, какие облака! — говорил он, показывая в небо. — Прямо корабли. А давай после работы на плотину сходим, покажу место, где раки водятся?

— Была я на твоей плотине, — отвечала Варя, но без привычной резкости. Она устала и от работы, и от его назойливости, и от того странного чувства, которое не давало покоя последние дни.

Вокруг них снова собирался кружок любопытных. Бабы перешёптывались, посмеивались.

— Ой, Ванька-то наш совсем осмелел!

Видать, свататься надумал?

— А Варька-то что? Молчит. Значит, нравится.

— А Лёнька-то, глядите, как лопатой орудует — землю роет, аж искры летят!

Лёнька действительно работал как одержимый.

Он взялся косить в паре с Матвеем и ушёл далеко вперёд, оставив всех за спиной. Коса в его руках пела — звонко, зло, выкашивая траву под корень.

Загорелый торс блестел от пота, жилы вздувались на шее, и каждая мышца ходила ходуном. Бабы, даже те, что постарше, не могли отвести глаз — так в нём было что-то первобытное, древнее, как сама земля.

— Хорош, чёрт, — выдохнула Катька молодая, толкнув соседку локтем. — И откуда такой взялся?

— Из лесу, вестимо, — усмехнулась та.

— Леший его знает.

Верка Некрасова не отходила от Лёньки ни на шаг.

Она перестала притворяться, что нуждается в помощи — теперь она просто шла за ним по пятам, подавала воду, подносила инструмент, ловила каждый его взгляд. Сегодня она надела новую кофту — яркую, малиновую, которая обтягивала её крутые бока, и юбку короче, чем обычно.

Бабы покручивали головами, но вслух ничего не говорили — Верка могла и огрызнуться.

— Лёнь, устал, поди? — спросила она, поднося ковш с ключевой водой. — На, испей.

Он взял, не глядя, сделал несколько глотков, вернул.

— Спасибо.

— Ты бы рубаху надел, — продолжала она, оглядывая его голую спину. — Простуды боишься?

— Не боюсь, — буркнул он.

— А чего такой хмурый? Жизнь не радует?

Лёнька ничего не ответил, снова взялся за косу.

Но Верка не отставала.

— Знаешь что, — сказала она вполголоса, наклонясь к самому его уху. — Ты на Ваньку не смотри. Он — шантрапа.

А она — дура, если не видит, кто рядом с ней ходит.

Лёнька резко выпрямился, повернулся к ней лицом. Взгляд у него был такой, что Верка попятилась.

— Не лезь, — сказал он тихо, но с металлом.

— В чужие дела не лезь. Поняла?

Верка обиженно поджала губы, но не ушла.

Она умела ждать.

А Варя, которая стояла в двадцати шагах и слышала этот разрыв, вдруг почувствовала, как внутри всё сжалось.

Она не могла разобрать слов, но видела, как Лёнька отшатнулся от Верки, как побелел.

И в этом было что-то… настоящее.

Не игра.

«Чего я смотрю на них? — подумала она с досадой. — Пусть себе целуются, мне-то что?»

Но взгляд не отводился.

Она поймала себя на том, что следит за его руками — сильными, жилистыми, которые держат косу так уверенно, будто родились с ней. И за тем, как он идёт — широко, тяжело, вразвалочку, как настоящий мужик.

Не то что Ванька, который всё семенит рядом, как цыплёнок.

Ванька заметил, куда она смотрит, и нахмурился.

— Варь, ты чего? — спросил он, заглядывая в лицо. — Смотри, не упади. У тебя грабли из рук валятся.

— Всё в порядке, — отрезала она.

— Работай давай.

Солнце клонилось к закату. Тени вытянулись, и воздух наполнился вечерней прохладой. Работу закончили, бабы потянулись к деревне, мужики собирали инструмент.

Варя, уставшая, с мокрой от пота косой, села на телегу, свесив ноги. Рядом тут же оказался Ванька.

— Может, всё же на речку? — спросил он с надеждой. — Вода тёплая ещё.

— Не хочу, — сказала Варя устало. — Домой пойду.

— Ну как хочешь.

Ванька вздохнул, потоптался и пошёл к своим. А Варя осталась сидеть, глядя на поле, где уже поднимался туман. Лёнька стоял у края луга, чистил косу. Как раз напротив неё.

Он не смотрел в её сторону — или делал вид. Но в сумерках его фигура казалась чёрной, резкой, вырезанной из ночи.

Верка подошла к нему снова. Варя не слышала, о чём они говорили, но видела, как Верка коснулась его плеча, а он — не отстранился. Только голову опустил.

И тут Варю накрыло. Не ревность — нет, она себе в этом не призналась бы.

А что-то похожее на обиду. «Ему, выходит, Верка подходит, — подумала она с горечью. — А про меня он только и знает, что угрожать да пугать.

Ну и ладно. Ну и не надо».

Она спрыгнула с телеги, зашагала в сторону дома, не оглядываясь. Но почему-то ноги сами собой замедляли шаг, а уши ловили каждый звук с поля.

Лёнька, оставшись один, посмотрел ей вслед. Верка что-то говорила, но он не слушал. Он смотрел, как Варя уходит — маленькая, босая, с косой, которая хлестала по спине. И думал о том, что она никогда не обернётся. Никогда.

— Ну и чёрт с ней, — прошептал он.

Но сам себе не поверил.

Ночь упала на землю, как чёрная шаль. Река засверкала звёздами, где-то вдали запел соловей. Дед Прокопий сидел на крыльце, курил трубочку, глядел на воду. Когда Лёнька подошёл к избе, старик спросил:

— Не спится?

— Не спится, — ответил Лёнька.

— Знаю. Молодость — она такая. Всё болит.

То голова, то сердце.

Лёнька сел рядом, взял у деда трубку, затянулся — закашлялся.

— Непривычно, — улыбнулся Прокопий. — А я вот привык. Шестьдесят лет курю. И ничо, живу.

Они долго сидели молча.

Потом старик сказал:

— Ты это... Не спеши. Всё своим чередом придёт. А силой ничего не возьмёшь.

— Знаю, — вздохнул Лёнька. — Я слово дал. Держу.

— Держи, — кивнул дед. — А она одумается. Такие, как она, — с характером, зато крепкие.

Не размазни.

Лёнька ничего не ответил. Он смотрел на звёзды и думал: «Долго ли ещё?». А ответа не было. Только вода плескала о берег, и месяц плыл по небу, как одинокий струг.

Где-то за полем, в избе Зориных, не спала и Варя. Она лежала на печи, глядя в потолок, и в голове у неё мелькали обрывки: Ванькина улыбка, Веркина малиновая кофта, и Лёнькины руки — сильные, тёмные, которые так уверенно держали косу.

«О чём я думаю? — одёрнула она себя. — Спать надо. Завтра опять в поле».

Но сон не шёл. И она слышала, как внизу, на лавке, ворочался отец. Тоже не спал.

И мать вздыхала.

В доме поселилась тревога. Такая же, как туман над рекой. Ничего ещё не случилось, но все чувствовали: что-то надвигается. Что-то, что изменит всё.

Наутро Варя встала затемно, умылась студёной водой, заплела косу туже обычного. И, не глядя в сторону левого берега, где курились дымки над избой Прокопия, пошла в поле.

Она решила: она ничего не чувствует. Ни к Лёньке, ни к Ваньке. Она просто работает. И всё.

Но сердце, как назло, колотилось быстрее при одном только звуке косы, доносящемся с луга. Там, где кто-то уже начал косить затемно. Кто-то, кто не спал всю ночь.

Продолжение следует .

Глава 4